Олег КОСТМАН
ОШИБКА ДОНА КРИСТОБАЛЯ
I
— Значит, вы решили открыть Новый Свет? — Государственный человек даже не старался скрыть усмешку.
— Да, — учтиво ответил Кристобаль. Ох, как трудно давалась ему сейчас учтивость!
— Что ж, как первооткрыватель Нового Света вы, надо думать, сразу же разбогатеете и прославитесь на весь мир, да… Золото рекой потечет к вам. Университет, в котором вы никогда не учились, поставит вам памятник как своему лучшему студенту. Десяток народов будет спорить за право числить вас своим соотечественником. А семь городов станут вырывать друг у друга честь считать, что ваша почтенная матушка благополучно разрешилась вами именно у них и нигде больше, да… Впрочем, почему именно семь? Неужели вы не превзойдете какого-то Гомера? Пусть целая дюжина городов претендует на право именоваться вашей родиной! Признайтесь, ведь именно такие картины, которые рисует ваше воображение, толкают вас на опасное и безрассудное предприятие…
— Нет, ваше превосходительство, — Кристобаль изо всех сил старался оставаться сдержанным. — Почести и слава меня мало волнуют. Хотя примерно так, как вы сейчас сказали, все и будет. Но я прошу снарядить экспедицию вовсе не ради славы и благ, которые ждут меня, а единственно для совершения открытия, которое многократно умножит могущество нашего монарха и сохранит в веках его имя.
…Жоан II торжественно и сурово взирал с большого портрета поверх голов говоривших. Каких только чудаков и безумцев не посылало сюда небо! Но такого, кажется, еще не было. Предлагает открыть Новый Свет — ни больше, ни меньше! Самое занятное, что чужестранец говорит об этом с такой уверенностью, словно открывать Новый Свет для него дело столь же обыденное, как чесать шерсть у себя в Литургии или торговать книгами и портоланами. Нам бы его заботы! Чем думать о каком-то своем Новом Свете, лучше бы молился ежечасно господу, вознося ему хвалу за то, что тот надоумил его оставить эту торгашескую Гению и помог здесь, в Португалии, стать мореплавателем…
— Какие же все-таки основания позволяют вам так упорно утверждать, что за океаном лежит обширнейшая земля?
Кристобаль задумался. Ну что ответить этому довольному собой павлину? Что с незапамятных времен мореплаватели из поколения в поколение передают легенды о таинственной стране Винланд, о Фрисландии, острове Бразил, Земле святого Брандана, Антилии, и что все это — он, Кристобаль, твердо уверен, — различные части обширной земли далеко на западе от Европы? Что в открытом океане, во многих днях пути от берега, с кораблей иногда замечали странные лодки с шалашами, на которых не плавают ни европейцы, ни африканцы? Что все больше ученых сходятся во мнении о шарообразной форме Земли и поэтому материки восточного полушария обязательно должны уравновешиваться такими же массивами в западном? Но ведь все это не окажет на вельможу ни малейшего воздействия. А как найти аргументы, которые убедят этого титулованного попугая в необходимости снаряжения экспедиции? Существует же, черт побери, какой-то ход к его душе! Надо искать его, настойчиво и упорно искать, иначе снова придется уходить отсюда ни с чем. А сейчас нужно немедленно отвечать ему, говорить все, что придет в голову. Ведь нельзя же так долго молчать…
— Ваше превосходительство! Я обещаю вам и в вашем лице всемилостивейшему королю нашему Жоану Второму, что, если вы снарядите мне три каравеллы, снабдите годичным запасом провианта и дадите безделушки для меновой торговли с туземцами, я водружу португальский флаг над целым материком, в существовании которого я уверен не меньше, чем в том, что сам существую. В противном случае я готов лишиться головы…
— Ваша забота о расширении владений португальской короны весьма похвальна. Однако, мне кажется, вы дешево цените свою голову, да… За тысячи лет с сотворения мира люди ничего не узнали о Новом Свете. Неужели вы думаете, что превзошли мудростью всех ученых и мореходов всех времен и народов?
— Ваше превосходительство, это не совсем так. Древние знали о существовании этого материка или, по крайней мере, догадывались о нем. Например, Сенека в своей «Медее» прямо предсказывал открытие земли за океаном…
Ну и дурак! Он хочет добиться успеха в христианском государстве, ссылаясь на авторитет язычника! Воистину простота хуже воровства… Вельможа неестественно закашлялся, подавляя разбиравший его смех, но мгновение спустя лицо его вновь обрело обычное непроницаемое выражение.
— Мой друг! Мне кажется, вы стоите на неверном пути. Не лучше ли обратиться к нашим высшим авторитетам? Вот если бы мы нашли упоминание о Новом Свете в священном писании или в трудах святых отцов церкви нашей, тогда бы я посчитал ваше убеждение основательным. А сейчас я его совершенно не разделяю. Более того, продолжая настаивать на своем, вы вступаете в противоречие с учением блаженного Августина, который считал, что антиподов не существует, а поэтому из одного полушария никак невозможно проникнуть в другое. Я хотел бы думать, что вы сказали мне все это, не имея в душе злого умысла, а просто по недомыслию. Мне думается также, что, изучив внимательно сочинения этого святого, вы перестанете упорствовать в своем заблуждении. В противном случае мой долг будет велеть мне поступить с вами несколько по-другому.
Он явно давал понять, что разговор закончен.
У Кристобаля оставался последний аргумент:
— Ваше превосходительство, мысль о Новом Свете не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Вы можете отказать мне просить его величество об отправке экспедиции, но это не заставит меня прекратить попытки добиваться осуществления того, что составляет цель моей жизни. Я буду вынужден предложить свой проект на рассмотрение другим государям, например, их высочествам королеве кастильской Изабелле и королю арагонскому Фердинанду.
По тому, как резко пробежала тень по лицу привыкшего скрывать свои чувства придворного, Кристобаль понял: этот довод подействовал. Разумеется, Португалия никогда не согласится, чтобы даже такой беспочвенный в глазах ее чиновников проект уплыл в соседнюю Кастилию. Возможно, такой поворот дела заставит власти отнестись к его доводам более благосклонно.
Но реакция сановника оказалась совсем не такой, как ожидал Кристобаль.
— А вот этого я бы вам очень не советовал делать, — преувеличенно любезным тоном сказал он. — Это может окончиться для вас очень печально. Если хотите, я расскажу вам одну поучительную историю. Совсем недавно наши люди встретили в Севилье двух молодцов, которые раньше служили Португалии и плавали в африканских водах. А уехав в Кастилию, они забыли, что язык иногда следует крепко держать за зубами. Так вот, одному из них повезло он был убит на месте, да… Другого привезли в Лиссабон и казнили злой казнью здесь. А чтобы напоследок отучить его от чрезмерной болтовни, еще в Севилье ему зашили рот серебряной проволокой. Представляете, каково было бедняге — всю дорогу от Лиссабона ни попить, ни поесть, да… А ведь вы, кажется, тоже плавали в тех водах, не так ли? Его величество очень не любит, когда где-нибудь узнают что-нибудь о наших главнейших секретах. Впрочем, наш король милостив и наказывает только тех, кто этого заслужил. Вам, по-моему, за границей следует опасаться другого. Дело в том, что Изабелла Кастильская — святая женщина! — постоянно проявляет ревностную заботу об искоренении ересей среди своих подданных и об укреплении их веры в духе святой Римской церкви. С этой целью пять лет назад она учредила чрезвычайно интересную организацию, которую назвали инквизицией. Инквизиторы — преданнейшие слуги господа — очень строго блюдут чистоту и единство веры своих сограждан. Они тверды и непреклонны, когда приходится карать тех, кто отходит от заветов Иисуса Христа. Немало еретиков и иноверцев уже приняли смерть на костре во славу господа нашего. Инквизиторы называют это аутодафе — акт веры. Вы, я надеюсь, слышали об этом? Разумеется, такие методы не пользуются одобрением у нашего кроткого и мягкосердечного государя, но мы же не можем позволить себе вмешиваться в дела соседей, да…
Кристобаль, конечно, слышал об инквизиторах. Одни из них были злобными, лицемерными и мстительными людьми, которые преследовали свои жертвы не столько потому, что сомневались в искренности их веры, сколько для того, чтобы получить солидную долю имущества казненных. Другие, напротив, действовали из самых благих побуждений, стремясь спасти заблудшую душу. Столь возвышенная цель позволяла им без колебаний предавать мученической смерти грешное тело еретика. Таким образом, практически все, заподозренные в вероотступничестве, в любом случае кончали одинаково: костром. Попасть в лапы инквизиторов, говорят, очень просто, а вот выбраться… Мороз прошел по коже при мысли о том, что когда он уйдет в Кастилию против воли португальского короля, агенты Жоана смогут запросто устроить ему знакомство с инквизицией. Однако внешне Кристобаль сумел остаться совершенно спокойным.
— Ваше превосходительство, у меня нет оснований опасаться святой инквизиции. Я — истинный христианин, — твердо возразил он.
— Охотно верю, охотно верю. Но я совсем забыл вам сказать: когда вы появитесь в Кастилии, инквизиторы не преминут тщательно проверить вашу родословную. А с этим у вас, как мне кажется, не все в порядке, да… К тому же полемики с воззрениями святых там, разумеется, не прощают.
В устах вельможи слова о возможной опасности звучали почти как приятельское предостережение. Но Кристобаль ясно отдавал себе отчет, что в действительности это — самая настоящая угроза. И угроза вполне реальная. Он отлично понимал, что не успеет пересечь кастильскую границу, как инквизиция, если захочет, будет знать о каждой его прабабушке гораздо больше, чем те сами о себе знали.
И все-таки никакие предостережения и угрозы не остановят его. Если окончательно откажет Жоан, он, несмотря ни на что, отправится в Кастилию. Если ничего не получится там, он пойдет дальше. Он обойдет хоть все дворы Европы, но своего добьется: его экспедиция поплывет открывать Новый Свет!
Так думал Кристобаль, а в уши назойливо лез подчеркнуто слащавый голос сановника:
— Впрочем, я уверен, что вы умный человек и не станете делать столь опрометчивого шага. Вас ждут многие интересные плавания на службе у его величества. А Новый Свет выкиньте из головы: ведь вы уже давно покинули тот возраст, которому свойственны беспочвенные мечтания о несбыточных вещих…
II
Кристобаль подкинул на ладони кошель. Тугой, гладкий и приятно тяжелый при выезде из Лиссабона, теперь он сильно похудел, и глубокие складки, словно морщины, избороздили его кожу. Глухо звякнули последние мараведи. Если, кроме ужина, уплатить трактирщику еще и за ночлег, в кошеле совсем ничего не останется. Что ж, придется устраиваться ночевать на улице.
Кристобаль встал из-за стола и толкнул тяжелую дверь. Вспотевший лоб ощутил приятную вечернюю прохладу. Кристобаль поднял голову, подставляя лицо освежающему ветерку. На небе уже ярко горели звезды. Они были точь-в-точь такие же блестящие и влажные, как над ночным морем. Кристобаль покачнулся — на секунду ему показалось, что он стоит на палубе корабля, обдаваемый солеными брызгами, и полной грудью вдыхает неповторимый аромат моря и просмоленной древесины… Звезды… Там, в бурном, полном опасностей море, они показывали ему дорогу к берегу, были добрыми советчиками и друзьями. А кто укажет дорогу к цели здесь, на твердой земле, кто посоветует, как лучше ее достигнуть?..
В стойлах пофыркивали лошади и мулы, изредка доносился ослиный вскрик. Громко лая, не то играли, не то дрались, катаясь по всему двору, лохматые псы. Обоняние дразнил долетавший с кухни запах жареного мяса, который временами заглушался не менее острым запахом навоза, приносимым порывами ветра с противоположной стороны двора. Почти все укромные уголки на дворе трактира облюбовали для ночлега бродяги без единой монеты за душой. Скоро и он, Кристобаль, станет таким же нищим бродягой, если только не найдет способа в самое ближайшее время заинтересовать своим проектом влиятельных мужей Кастилии.
Уже больше года прошло с тех пор, как он покинул Португалию, когда окончательно понял, что его кораблям не суждено уйти на поиски Нового Света из ее гаваней. Теперь он странствовал вслед за королевской четой по Кастилии и Арагону… Странные это были правители — они не сидели, подобно всем прочим государям в столице, а непрестанно кочевали вместе со всем двором из города в город, словно труппа странствующих лицедеев. Они, конечно, могли себе это позволить. Но Кристобаля постоянные переезды из конца в конец страны совершенно разорили, а главное, ему не удалось ни на волос приблизиться к осуществлению своей цели.
Он плотнее запахнул изрядно износившийся плащ и прикорнул в углу между стеной дома и забором. Опустившаяся ночь постепенно угомонила постоялый двор. Один за другим гасли огоньки в окнах. Кристобаля охватила дремота. Но совсем уснуть так и не удалось. За забором послышался вдруг звон колокольчиков, крики погонщиков, тяжелый топот множества копыт.
Успокоившиеся было псы залаяли с новой силой и кинулись к воротам. Вслед выскочил хозяин трактира. Ворота медленно отворились, и один за другим во двор вошли десятка три нагруженных огромными вьюками животных.
Слуги зажгли факелы. Стало светло. Рослые погонщики снимали вьюки, заводили животных в стойла. Кристобаль мимоходом отметил, что для такого каравана его хозяин, пожалуй, нанял многовато погонщиков. Все они были к тому же отменно вооружены. Видимо, груз имел большую ценность.
— Всем — ужин и ночлег, — властно распорядился начальник каравана.
— Ваша милость, — опасливо поглядывая на ружья и кинжалы дюжих молодцов, скороговоркой забормотал хозяин трактира, — видит бог, я не хочу вас прогневить, но вы же видите, я бедный человек, а времена нынче, сами знаете, какие неспокойные. Даже на собственных слуг нельзя положиться. Так и норовят урвать побольше, мерзавцы. А сколько вокруг разбойников шастает — это же просто ужас какой-то! Да и трактир этот, будь он проклят, и так одно сплошное разорение. Вы уж не обессудьте, я человек бедный и обидеть вас не хочу, но я вас не знаю, никогда раньше никого из ваших ребят не встречал и, словом, ваша милость, рассчитайтесь со мной вперед, нижайше прошу вас…
— Жалкий трус, — загремел начальник каравана, — помесь гиены и шакала! Я странствовал два года, прошел полземли и добыл величайшие сокровища. У тебя на голове стольких волос нет, сколько раз я мог сгинуть со всем караваном за время путешествия. И вот, дьявол тебя в печенку, в родной Кастилии, в четырех переходах от дома, судьба посылает мне встречу с тобой, жадный боров! Слушай меня внимательно: мои люди голодны, они устали. Ты накормишь их всех и дашь им отдых, но не получишь от меня ни единого мараведи. Ни сейчас, ни после!
И, видя, какое сильное впечатление произвела на беднягу трактирщика его речь, он громко расхохотался:
— Но ты не пожалеешь, что принимал такого гостя, как я. Правда, у меня сейчас мало монет, но, так и быть, я щедро расплачусь с тобой. Подставляй кошелек и молись за то, что близость к дому сделала меня таким добрым!
Начальник каравана достал из-за пазухи небольшой мешочек, неторопливо развязал его и отсыпал немного содержимого в протянутый кошель. Это действительно были не деньги: Кристобаль слышал — отсыпанное падало в кошель трактирщика не со звоном, а с тихим шуршанием. Как только начальник каравана перестал отсыпать свои таинственные сокровища, хозяин трактира отскочил в сторону и поманил одного из слуг с факелом. Запустив руку в кошель, трактирщик достал необычную плату и долго рассматривал ее, держа на ладони. Потом понюхал, хмыкнул и попробовал на язык. Его испуг сменился недоумением, затем оно перешло в сильное удивление и, наконец, трактирщика охватило бурное ликование.
— Боже милостивый! Нет, не может быть! Хвала пресвятой деве Марии! Это же настоящие индийские пряности! Ваша милость, да за такую плату я приму каждого из ваших людей, будь их даже вдесятеро больше, как принимают саму королеву! Век не забуду вашей милости! Каждый день буду молиться за вас господу! Окажите мне честь, извольте пройти в дом — вы будете самым дорогим моим гостем.
Не успел трактирщик, рассыпаясь в любезностях, увести начальника каравана в дом, как внезапно разбуженный ночными голосами и поэтому пребывающий в крайней степени недовольства и раздражения постоялый двор вдруг радостно стряхнул с себя всю дремоту. Осветились окна, забегали по двору служанки, поварята на кухне уже с шумом передвигали на плитах котлы. Даже безразличные ко всему бродяги закопошились в своих углах, предвкушая дармовую жратву. Каким-то образом весть о королевски-щедром даре запоздалых путников мгновенно разнеслась по всем закоулкам и закуткам, и теперь никто уже не спал в ожидании невиданного доселе пира.
Кристобаль горько усмехнулся. Да, у хозяина трактира были основания радоваться. На полученную им горсть невзрачных зерен можно было скупить все постоялые дворы вдоль дороги чуть ли не до самой столицы. И еще Кристобаль подумал о том, что этой горсточки зерен с лихвой хватило бы и на снаряжение его экспедиции. Но вся беда в том, что ему не от кого ждать такого подарка судьбы. О, эти всемогущие восточные пряности! Они баснословно дороги, потому что, словно в сказке, надежно упрятаны от европейцев в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, за высокими горами, за глубокими морями.
Ну вот, опять моря. Видно, никуда не деться от них Кристобалю. Крепко же запали они в душу, если умудрились вплестись даже в мысли об индийских пряностях… Моря и пряности! Ну что может быть более несовместимым? Это ж надо в голову прийти такому — моря и пряности. Смешно!
И вдруг дремота мигом слетела с Кристобаля. Моря и пряности… А что если выход именно в этом?..
По дороге на Кордову, где временно обосновался двор Изабеллы и Фердинанда, торопливо шагал человек в сильно износившемся плаще. За его спиной вставало над землей утреннее солнце, и длинная тень человека, колыхаясь в такт его шагам, растеклась по каменистой дороге далеко впереди. Редкие в этот ранний час встречные прохожие оборачивались и долго провожали взглядами странную фигуру: человек казался им безумным. Неподвижно глядя в одну точку, он шагал и шагал, непрестанно повторяя одни и те же слова:
— Западный путь в Индию!.. Западный путь в Индию!..
III
Двор Изабеллы и Фердинанда переживал радостные дни триумфа: на Гранадском фронте победоносные войска Кастилии взяли у эмира город Малагу.
В Кордове повсеместно царило веселье. Всюду гремела музыка. По вечерам слуги иллюминировали каждый дом множеством факелов и плошек — на улицах становилось светло как днем. На стол подавались изысканнейшие кушанья. Рекой лились столетние вина. А знатные дамы словно задались целью ослепить друг друга блеском своих туалетов и драгоценностей. Впрочем, сеньоры тоже не желали ни в чем отставать от них.
И только один человек день ото дня становился все мрачнее и мрачнее. Это был главный эконом Кастилии дон Алонсо де Кинтанилья.
…Королевская казна давно пуста — хоть шаром покати. Может быть, кто-нибудь думает, что это — большой государственный секрет? Так он-то, Кинтанилья, знает, что последнему пажу королевы уже надоело развлекать анекдотами об этом своих подружек из веселых домов. Казалось бы, любого нормального человека должна беспокоить толщина собственного кошелька — это так же ясно, как то, что он, главный эконом королевства, ей-богу, скоро станет посмешищем для любого уличного мальчишки. Так нет же, Изабеллу и Фердинанда даже не интересует то плачевное положение, в котором оказалась казна. Как будто так и должно быть, чтобы один за другим летели на ветер займы, взятые под страшные проценты, да и то лишь под угрозой обвинения банкиров в вероотступничестве. Победа над маврами в Малаге — это, конечно, хорошо, ничего против этого он не имеет. Но разве можно делать из жизни сплошной праздник, когда на юге остается такой крепкий орешек, как эмирская Гранада? А сколько монет придется ухлопать на укрепление северо-восточной границы с Францией? Интересно, кто об этом должен думать, а? Конечно, искать пути для пополнения казны — это не королевская забота. Но тратить-то можно бы и поменьше. Он, главный эконом, уже и придумать не может, какими еще новыми налогами осчастливить подданных победоносной королевской четы… Да и что толку в новых налогах, когда населению процветающего королевства все равно нечем их выплачивать?..
Так печально рассуждал сам с собой Алонсо де Кинтанилья, главный эконом Кастилии, полулежа на широком сиденьи своей кареты. Он возвращался с одного из еженедельных докладов королевской чете о состоянии государственных финансов. Сегодня он в который уже раз попытался доказать августейшей семье необходимость сокращения непомерных трат двора. Но эта попытка, как и все предыдущие, была решительно пресечена в самом начале.
— Не суждено появиться купцу, который бы занял королевский престол. Не суждено появиться королю, который стал бы считать расходы, — отрубил в ответ Фердинанд. — Я не пожалею ничего для превращения двора Кастилии и Арагона в самый пышный и блестящий двор Европы.
А Изабелла укоризненно добавила:
— Вы никак не хотите проникнуться высшими интересами государственной политики, дорогой де Кинтанилья.
И не успел главный эконом сообразить, что сказать в ответ их высочествам (так до сих пор почему-то титуловались Изабелла и Фердинанд), как последовало высочайшее повеление — незамедлительно предоставить сумму, необходимую для строительства в Малаге королевской резиденции.
Стало быть, на сегодняшний день высшие интересы государственной политики состояли прежде всего в том, чтобы в новообретенной Малаге был срочно воздвигнут роскошный дворец, где будут жить Изабелла и Фердинанд, если им вдруг захочется когда-нибудь посетить этот город…
Карета подпрыгнула на ухабе, и Кинтанилья больно стукнулся затылком об угол. Удар еще больше усугубил его мрачное настроение.
Вот — вынь да положь им денег на целый дворец — ни больше, ни меньше. А где прикажете их взять? Может быть, их высочества полагают, что золотые кастельяно растут на грядках, как огурцы? Или что они подходят, как тесто на дрожжах?..
Господи! Поперек горла стоят Кинтанилье все эти дворцы, все эти балы, охоты, ристалища… Да провались они сквозь землю, а с ними вместе и все кастильские ювелиры, портные, живописцы, кружевницы, краснодеревщики, каретные мастера… Ну что вы прикажете делать, если придворные просто взбесились от роскоши. Им только и подавай, что все время новые забавы, а ему — вечная забота: знай себе ломай голову, как залатать старую прореху, чтобы вместо нее не возникли две новых. Оттого-то и не кончается столько лет война с Гранадой, что летят в трубу безо всякого счета королевские денежки. И вообще, что это за такая высокая политика — воевать новыми дворцами, модными танцами и роскошными туалетами? Он, Кинтанилья, предпочел бы побеждать врага по старинке неприступными крепостями, смелыми атаками, тяжелыми пушками…
Нет, он, конечно, знает, как достать требуемые деньги. Для этого надо просто задержать выплату жалованья столичному гарнизону. Выход не самый лучший, но другого нет. Что ж, так и придется сделать. У Изабеллы и Фердинанда не возникнет оснований быть недовольными своим главным экономом. А гвардейцы… Ну, гвардейцы пока что перебьются, а потом какое-нибудь чудо поможет найти деньги и для них…
Кинтанилья не мог сказать, за что бог так полюбил его, но то, что это именно так, было несомненно. Сколько раз уже эконом оказывается в ситуации, когда уповать остается лишь на чудо — и чудо происходит. После этого требуется только помножить чудо на финансовые таланты главного эконома, и средства, затребованные их высочествами, появятся точно в срок словно по мановению волшебной палочки. До сих пор, слава богу, все обходится благополучно. Но ведь может в конце концов наступить день, когда чуда не произойдет…
Карета подъехала к дому Кинтанильи. Привратник где-то замешкался, и экипаж притормозил у запертых ворот. В ту же секунду, увернувшись от удара кучерского кнута, на подножку вскочил какой-то человек. Вид его был ужасен: воспаленные глаза, небритые щеки, волосы, давно забывшие прикосновения инструментов цирюльника, сильно поношенная грязная одежда.
— Господин главный эконом, я прошу вас выслушать меня! — Незнакомец хорошо говорил по-кастильски, но в его голосе легко угадывался характерный для иностранца акцент.
— Добрый человек, ступай своей дорогой. У меня нет для тебя денег. Кинтанилья попытался задернуть занавеску на дверце.
— Я не собираюсь просить их. Наоборот, я хочу предложить Кастилии несметные сокровища: золото, жемчуг, драгоценные камни, тончайшие шелка, пряности. Я слышал, что в государственной казне дела идут не совсем хорошо…
— Представь себе, я тоже кое-что об этом слышал. Так где же твои сокровища?
— Это не так-то просто объяснить. Но если вас заинтересовали мои слова, прикажите слугам пропустить меня в дом.
Незнакомец больше всего походил на сумасшедшего. «Еще один, свихнувшийся на несметных богатствах», — подумал было Кинтанилья, но что-то удержало его от такого поспешного заключения.
— Что ж, заходи…
А час спустя эконом, забыв обо всех своих бедах и заботах, снова и снова заставлял странного пришельца рассказывать о его смелом плане проникнуть к сокровищам Индии, идя не обычным долгим и трудным путем на восток, а гораздо более коротким и легким — плывя на запад через Атлантический океан.
С точки зрения общепринятого здравого смысла это был бред умалишенного. Но, в отличие от многих других высших сановников королевства, Алонсо де Кинтанилья, к счастью, не всегда оценивал жизнь только с точки зрения общепринятого здравого смысла.
Кинтанилья никогда не блистал в свете, над его старомодными привычками и воззрениями то и дело подтрунивали придворные остряки. Но глубокий и проницательный ум, которым природа щедро одарила этого человека, сразу ухватил то, чего не в силах были понять изощрившиеся в куртуазных церемониях щеголи, стоящие у руля государства единственно в силу своего высокого происхождения. Он мгновенно оценил, ч т о э т о з н а ч и т — попытаться достичь Индии с противоположной стороны Земли.
И, слушая уверенную и полную достоинства речь чужестранца, Алонсо де Кинтанилья торжествовал — это сама судьба послала ему встречу с нищим оборванцем, который, наверно, и сам пока не понимает, что ему суждено открыть новую главу не только в географии, но и в истории земной. Вот оно, чудо, самое главное в его жизни, оно само плывет к нему, оно совсем рядом и теперь надо только удержать его, не выпустить из рук…
Умен и проницателен был дон Алонсо де Кинтанилья. Но как сильно удивился бы он, если б узнал, какова была подлинная цель экспедиции, о которой хлопотал Кристобаль! И что вовсе не судьба послала ему встречу с ним, а последние двенадцать мараведи, которые выгреб из своего кошеля привратнику два дня ничего не евший Кристобаль, чтобы ворота во двор эконома, когда прдъедет хозяин, оказались закрытыми. Впрочем, все это так и осталось навсегда неведомым для хитроумного Алонсо де Кинтанильи…
Он радовался как ребенок. Если бы в этот момент их высочества могли видеть своего главного эконома, они бы не поверили собственным глазам — с лица одного из почтеннейших людей королевства, который к тому же совсем недавно вышел от них в очень мрачном настроении, теперь не сходила глупейшая улыбка. Не в силах усидеть на месте, он носился взад-вперед по комнате, едва сдерживаясь, чтобы не пуститься в пляс.
— Вот это так мысль — западный путь в Индию. Нет, это ты здорово придумал, честное слово!
И вдруг, мигом посерьезнев и снова превратившись в почтенного министра финансов, Кинтанилья изрек с приличествующей случаю интонацией:
— Я полагаю, об этом необходимо как можно скорее доложить их высочествам.
— Я готов отправиться к ним сию же секунду! — Глаза Кристобаля загорелись такой решимостью, что Кинтанилье на мгновение стало не по себе. Сколько же испытаний и препятствий должен преодолеть человек, подумал он, чтобы у него в глазах запылал этот дьявольский огонь всепобеждающей решимости. Одна за другой долго будут обрушиваться на голову невзгоды, словно удары молота на мягкий расплавленный металл. И после каждой человек, точь-в-точь как незатвердевший металл, может поддаться, чуть-чуть отвернуть в сторону с выбранного пути, поискать дорогу полегче. Но из бесформенного куска металла удары молота выковывают отличный клинок. Точно так же и человек — если уж, несмотря ни на что, стоит он на своем, то от удара к удару становится только сильней и тверже, и в конце концов наступает пора, когда уже ничто на свете не может заставить его согнуться. Словно твердый и острый клинок, пробьется он тогда к любой цели…
— Я готов отправиться к их высочествам сию же секунду, — повторил Кристобаль, с недоумением и тревогой глядя на внезапно смолкшего эконома.
— Но не в таком же виде ходят в гости, друг Кристобаль. Особенно к двум государям сразу! — В голосе Кинтанильи слышалась лукавая и добрая усмешка.
IV
— Сеньор Кристобаль, проснитесь! Да проснитесь же! Гранада капитулировала! — Запыхавшийся слуга де Кинтанильи неистово тряс за плечо Кристобаля, но тот никак не мог спросонок уразуметь, о чем ему толкуют. Наконец смысл сообщения дошел до его сознания. Словно подброшенный гигантской пружиной, он выскочил из постели.
Вот оно! Свершилось! Сон, приснившийся ему неделю назад, накануне рождества, оказался, как говорится, в руку. И так скоро! Надо только, чтобы теперь он сбылся до конца. Чтобы неведомая земля, к которой во сне стремился его корабль, наяву гипнотизируя и подавляя его волю. Непроницаемо суровым было выражение его аскетичного лица — такое впечатление создавалось то ли от плотно сжатых тонких бледных губ, то ли от острого, выдающегося вперед подбородка. Кристобаль знал — имени этого человека нет в списках инквизиторов. Но глазами и ушами святой инквизиции при дворе был именно он. Он успевал быть везде — ничто не происходило без его ведома и присутствия. И даже если бы Изабелла захотела ограничить его присутствие при решении государственных дел, она, пожалуй, теперь уже не смогла бы это сделать. Святая инквизиция — ее кровное детище, рожденное всего несколько лет назад, — успела за это время набрать такую силу, что противоречить ей в чем-то было нежелательно даже для самой королевы. Кристобаль коротко изложил цель своего визита. Их высочества уже были в общих чертах проинформированы об этом де Кинтанильей. Поэтому никакой особой реакции с их стороны не последовало. Фердинанд лишь деловито осведомился, как далек, по мнению Кристобаля, западный путь в Индию.
— Я считаю, ваше высочество, — ответил Кристобаль, — что с запада Индия несравненно ближе к нам, чем может показаться на первый взгляд. Я исхожу из расчетов древних географов, из расчетов, на которых и поныне основывается мореплавание. Они доказали, что суша гораздо длиннее океана. Она занимает целых двести двадцать пять градусов земной окружности, оставляя океану, следовательно, лишь сто двадцать пять градусов — чуть более трети всей окружности. Но это еще не все. Ведь для древних восточной оконечностью Азии является Золотой Херсонес. В наши же дни всеобщего расцвета наук знания о мире неизмеримо расширились. Марко Поло, венецианский купец, дальше всех христиан проникший на восток, рассказывает о двух могущественных великих империях — Чину и Чипангу. В первой он побывал сам, а о второй узнал от почтенных людей Чину. Если на первую мы положим двадцать восемь градусов земной окружности, а на вторую тридцать, оставшееся расстояние, которое нам предстоит преодолеть в океане, таким образом, составит всего семьдесят семь градусов. Нет сомнения, что оно вполне доступно для современных кораблей. И то, что это расстояние выражается столь счастливым числом, я толкую как доброе предзнаменование успешного исхода экспедиции, об организации которой я прошу ваши высочества…
Изабелла повелительным жестом прервала Кристобаля.
— Семьдесят семь, конечно, очень счастливое число, — она иронически улыбнулась и после паузы неожиданно продолжила, — если только оно не обозначает числа лет, прожитых человеком. Вот я и хочу, сеньер мореплаватель, уточнить у вас про расстояние в более понятных для меня мерах. Может быть, для вас это звучит странно, но я как-то не привыкла измерять градусами.
— Это составляет примерно… — Кристобаль попал в трудное положение. Во-первых, он и сам далеко не был уверен в том, что ему предстоит плыть так близко, как он пытается всех в этом уверить. Во-вторых, какое бы малое число он не назвал, оно может показаться сухопутной королеве, привыкшей мерить расстояния между городами в пределах нескольких лиг, чрезмерно большим. Но он раздумывал лишь какие-то доли мгновения. Как это часто бывает в решающую минуту, нужный ответ возник как бы сам собой.
— Это составит примерно около двух месяцев плавания, — спокойно сказал Кристобаль. Он опять почувствовал себя уверенно, настолько уверенно, что даже рискнул сыграть на морском престиже Кастилии. Португальцы иногда предпринимают и более длительные путешествия, ваше высочество…
Внезапно ему в голову пришел еще один аргумент о близости придуманного им западного пути в Индию.
— Впрочем, — продолжал он, — я беру крайний случай. Вполне возможно, что мои корабли достигнут Индии гораздо быстрее. Вашим высочествам, должно быть, известно, что в Индии водятся слоны. Но ведь и совсем рядом с Кастилией, в Африке, близ Атласских гор, тоже водятся слоны. Какой же вывод мы можем сделать, если знаем, что нигде в мире их больше нет, а восточный путь в Индию так долог и труден? Значит, Индия совсем незначительно удалена от Атласских гор, а следовательно, и от Кастилии на запад. Ведь не могут же эти огромные животные перелетать, подобно альбатросам, огромные расстояния по воздуху?
Кристобаль был доволен своей находчивостью. Но радость вдруг отхлынула от него, уступив место беспокойству. Он увидел, как подался вперед доминиканец, как вперил свой буравящий взгляд, кажется, прямо в самую душу.
— Сын мой, ответь и на вопрос, который интересует меня.
Он говорил негромко и совершенно спокойно. Но, вместе с тем, его голос, так же, как и взгляд, и весь облик, заставлял безропотно подчиниться, оцепенеть, превратиться в послушное орудие. И противостоять этому было необыкновенно трудно. «Если сейчас он припомнит Августина с его антиподами или хотя бы Козьму Индикопулова — экспедиции крышка», — только и смог подумать Кристобаль.
— Если я правильно понял, корабли экспедиции поплывут на запад?
— Совершенно верно, святой отец.
— Мои занятия далеки от изучения географии и других светских наук, но я все же стараюсь быть в курсе событий. Прав ли я буду, если скажу, что сейчас ученые все больше склоняются к мнению, будто бы Земля имеет шарообразную форму?
Святой отец сделал вид, будто не слышал, как Кристобаль уже говорил об этом в докладе их высочествам, и счел нужным переспросить его еще раз. Кристобаль почувствовал себя в ловушке. Было совершенно ясно, что в вопросе священника нечто гораздо большее, нежели интерес к форме Земли. Ведь идея шарообразной формы Земли принята далеко не всеми, а церковь никогда еще не отличалась стремлением следовать новым теориям в науке. Для нее, скорее, было характерно другое — до последней возможности цепляться за старое и отказываться от нового лишь тогда, когда жизнь докажет его абсолютную несостоятельность. Кристобаль вспомнил о Пьетро д’Абино и Чекко д’Асколт, которые были сожжены в Италии за то, что утверждали идею о шарообразной форме Земли. Правда, это было сто пятьдесят лет назад, но разве те, в чьей власти казнить, стали с тех пор умнее?
Что же ответить доминиканцу? Лучше всего, конечно, было бы взять себе в союзники какого-нибудь авторитетного святого, надежно защитившись одним из его подходящих к случаю высказываний. Но Кристобаль не знал, что именно говорили святые о форме Земли. Да и как бы Кристобаль ни ответил, священник, если захочет, сможет легко его опровергнуть, приведя прямо противоположное мнение другого канонизированного авторитета.
Может быть, плюнуть на все и, противореча только что сказанному, заявить, что Земля плоская? Нет, так нельзя. И не потому, что это сразу бы выставило Кристобаля на посмешище ученому миру: отстаивая свою экспедицию, он не колеблясь пошел бы на это. Нельзя было отделаться и каким-то неопределенным ответом — и то, и другое не годилось, потому что в корне перечеркивало саму идею поисков западного пути в Индию, которая основывалась единственно на допущении о шарообразной форме Земли. Следовательно, на вопрос монаха у Кристобаля мог быть только один ответ, не допускавший никаких вариантов.
И этого ответа могло оказаться вполне достаточно, чтобы доминиканец объявил Кристобаля еретиком, вероотступником, мавританским агентом и, черт знает, кем еще. А какой, собственно, смысл святому отцу препятствовать отправке экспедиции? Разве лишь потому, что он не видит в ней пользы для себя лично или пользы для церкви? Или, может быть, у него есть основания считать, что король и королева уже приняли решение об отказе Кристобалю, и теперь, значит, нужно проявить рвение, чтобы заодно самому снискать лавры разоблачителя еще одного опасного грешника? Что ж, во втором случае Кристобаль бессилен. А в первом?.. А в первом выход один — нужно попробовать поманить доминиканца запретным, но столь желанным образом златого тельца.
Еще никогда в жизни, ни на суше, ни на море, в самый бурный шторм, не ощущал Кристобаль такой близкой опасности. А самое главное — он не знал, откуда ее ждать: каждое его слово могло стать роковым. Моментально вспотели ладони, во рту стало сухо. Отчаянным усилием воли он приказал себе успокоиться и заговорить:
— Я восхищен вашими обширными познаниями в географии, святой отец. Да, некоторые ученые в самом деле склонны считать, что господь создал нашу Землю в форме шара. И разве исключено, что он сделал это как раз для того, чтобы облегчить христианским мореплавателям доступ к сокровищам Индии…
Кристобаль поразился собственной дерзости. Его ответ, несмотря на самый почтительный тон, по существу был явно издевательским. Нет, так резко все же брать не следовало бы. Смягчить бы как-то…
— И если господь пошлет мне благополучное возвращение, я не премину отблагодарить его, пожертвовав половину причитающихся мне сокровищ святой церкви.
Затаив дыхание, Кристобаль ждал, что ответит доминиканец. Если что, Кристобалю отсюда путь один — в застенки инквизиции. Неужели это дело рук сановника короля Жоана, который решил все-таки осуществить свои давние угрозы? Или монах действует сам по себе? А какая, впрочем, разница? Разве от этого что-нибудь меняется?
— Сын мой, — неожиданно кротко заговорил доминиканец, — не нам судить о тайных помыслах господа. Наш удел — лишь пользоваться их результатами на благо всех истинно верующих.
Кристобаль остолбенел от неожиданности. Слова святого отца означали полную победу — и по части шарообразной формы Земли, и по части подготовки экспедиции. Даже если они случайно сорвались с языка, теперь уже поздно было обвинять Кристобаля в грехах на основании его географических воззрений — момент удара упущен, посылка о возможности западного пути в Индию принята… Он с облегчением вздохнул.
Но доминиканец еще не кончил говорить. Взглянув на Изабеллу и Фердинанда, он продолжил, снова обращаясь к Кристобалю:
— А поскольку мы допустили, что Земля создана господом шарообразной, не означает ли это, что плывя все время на запад, корабли будут опускаться все ниже и ниже?
Ну а это еще к чему? Кристобаль не понимал, куда гнет доминиканец на-этот раз.
— Да, этот путь в известной степени можно представить и как движение вниз…
— Но, если, плывя туда, надо опускаться вниз, значит на обратном пути кораблям придется подниматься вверх, к чему они не приспособлены. И как же, по-твоему, корабли смогут это сделать? Они что, будут ползти вверх, как ящерицы, или прыгать с волны на волну, словно горные козлы с уступа на уступ?
Доминиканец замолчал, давая королевской чете возможность оценить его остроумие.
Вот теперь Кристобалю стал ясен его ход. Не желая проявлять себя в глазах королей явным гонителем нового и, к тому же, вступать в малоинтересный для них отвлеченный спор о форме Земли, монах предпринял хитрый маневр. Он решил, согласившись для вида с идеей Кристобаля, разгромить его, доказав их высочествам полную бессмысленность экспедиции с помощью конкретного, эффектного и убедительного для несведущих в мореплавании аргумента. И, надо сказать, довод святого отца выглядел вполне правдоподобно и производил сильное впечатление. Что ж, не одному Кристобалю сочинять сказочки про индийских и африканских слонов…
Какие же силы стоят за доминиканцем? Во всяком случае, не король с королевой. Если бы ими заранее было принято решение отказать, доминиканец, скорее всего, обрушился бы на саму идею, не предпринимая никаких обходных маневров. Значит, есть еще надежда и надо сражаться до последнего. А как нужно отвечать на такого рода вопросы, Кристобаль знал — у него было немало возможностей научиться этому.
— Святой отец! Я, конечно, разбираюсь в теологии гораздо хуже, чем вы в географии. И то, что я скажу, возможно, покажется вам не заслуживающим внимания. Но неужели вы так низко оцениваете могущество господа нашего, что всерьез полагаете, будто, создавая западный путь в Индию, он не сможет создать обратного пути для благополучного возвращения тех, кого он вдохновил на это опасное путешествие?..
Кристобаль поднял глаза на Изабеллу и увидел, что по ее губам едва заметно промелькнула тень улыбки. Кажется, теперь можно надеяться на ее поддержку…
«Ты очень старался сплести для меня прочную сеть, — подумал Кристобаль о доминиканце, — так вот, голубчик, попробуй теперь выпутаться из нее сам».
Святого отца, без сомнения, ожидало мало приятного: быть уличенным даже в малейшем намеке на отрицание всемогущества бога — где-где, а в Кастилии это кое-что значило!
Королева встала.
— Де Кинтанилья много говорил нам о вас. Он постарался обеспечить вас поддержкой влиятельнейших купцов и банкиров. Но до последнего момента мы колебались в своем решении. И вот сейчас оно созрело. Мы снарядили эту экспедицию. И вы поведете ее в Индию. Но только не сейчас, а позже — как только мы окончательно победим гранадского эмира. А приблизить этот момент поможет ваш друг и благодетель де Кинтанилья, если он сумеет убедить поддержавших вас банкиров предоставить нам для успешного ведения войны необходимые средства…
Аудиенция была закончена.
Кристобаль и верил, и все не мог поверить удаче. Сколько раз, добиваясь приема у лиссабонских вельмож, устраиваясь на ночлег в грязных комнатушках постоялых дворов Кастилии или выклянчивая ссуды в конторах андалузских банкиров, рисовал он в мыслях эту счастливую минуту. И вот она пришла — не в грезах, наяву! Вот она, эта минута — цена многих прожитых лет, раньше времени поседевших волос, растраченного состояния. Но Кристобаль ни о чем не жалел — его экспедиция состоится, и, значит, не напрасно были потрачены и силы, и годы, и деньги. Он поплывет в Новый Свет — а это главное!
Стены залов, через которые шел Кристобаль, раскачивались и подпрыгивали в его глазах, словно баркасы на штормовой волне. Голова кружилась, ноги были будто чужие. Едва не теряя сознания, он вышел из дворца и рухнул без сил у ног стоящих на страже гвардейцев.
В чувство его привел де Кинтанилья.
— Ну вот, — увидев, что Кристобаль приходит в себя, весело сказал он, — самое главное теперь позади. Все остальное уже совсем не так страшно. Поздравляю — ты держался молодцом. Дай бог, чтоб дальше было не хуже. Что говорить — насчет займов — это, конечно, дело тонкое. Но ведь если будет на то воля господня, — он хитро прищурился, — эта проклятая война с Гранадой все равно когда-нибудь да кончится…
И, как всегда, внезапно перейдя от веселого настроения к серьезному, де Кинтанилья совсем другим тоном продолжал:
— У меня, собственно, к тебе вот какое дело. Нужно составить официальный договор с их высочествами. Они считают разумным и справедливым вознаградить тебя за труды. Рекомендую воспользоваться этим как можно быстрее. Ты должен изложить в договоре свои условия.
Условия… Никаких условий не нужно было Кристобалю, кроме одного плыть и плыть по бесконечному Атлантическому океану, пока перед носом корабля не вырастет берег Нового Света. Ради этого мгновения он прожил свою жизнь. Это мгновение — и слава его, и богатство, и почести. Но ведь для Изабеллы и Фердинанда он плывет вовсе не к Новому Свету — он плывет, чтобы найти удобный путь к сокровищам Индии, чтобы обогатить Кастилию и обогатиться самому. А, значит, должен за тот риск, которому подвергается, потребовать плату подороже. И не надо бояться переборщить — чем больше он попросит, тем больше, значит, он уверен в успехе…
— Я готов изложить свои условия.
Тут же, словно из-под земли, вырос слуга с небольшим ларцом в руках, в котором хранились писчие принадлежности и бумага — у предусмотрительного де Кинтанильи в любой момент под руками было абсолютно все.
Кристобаль выбрал перо поострее, обмакнул его в чернильницу. Значит, так. Прежде всего, совершенно обязательно дворянское звание. Ставить во главе такой ответственной экспедиции простолюдина — это же ниже достоинства двора Кастилии и Арагона! Затем какой-нибудь почетный титул. Например, Главного адмирала океанического моря. Что это значило, Кристобаль и сам толком не мог бы объяснить, но звучало внушительно. Второе — обязательно потребовать власть. Это будет, ну, скажем, должность вице-короля всех новооткрываемых земель. Представительно и не слишком хлопотно. Третье и самое основное — богатство. Главное, не продешевить здесь в глазах королевской четы. Если попросить десятую часть всех доходов с новооткрытых земель, достаточно ли будет этого? Пожалуй, для большей солидности надо еще включить пункт о доходах с торговли между Кастилией и новообретенными странами. Ну и, наконец, нужно закончить какой-нибудь малосущественной, но оригинальной пустяковиной. Кристобаль подумал с минуту и приписал последнее условие — золотые шпоры.
Де Кинтанилья из-за плеча Кристобаля внимательно смотрел на то, что он пишет.
— Ты не находишь, друг Кристобаль, что список получился несколько длинноватым? — сказал он, когда тот кончил.
— Длинноватым? Неужели? — представился удивленным Кристобаль. — Гм… Да, пожалуй, вы правы. Сейчас я сделаю его короче.
Он снова взял перо и, подумав немного, вычеркнул пункт последний золотые шпоры.
— Теперь он, по-моему, стал в самый раз. Вы не находите, дон Алонсо?..
…Так закончился тот памятный день четыре с половиной года назад.
И вот Кристобаль снова стоит перед доном Алонсо де Кинтанильей.
— Поздравляю тебя, пробил, наконец, твой час! — Славный старик искренне взволновался. — Что ж, счастливого пути, Кристобаль! Иди и возвратись со славой!
Может быть, Кинтанилье стоило сейчас сказать Кристобалю еще что-нибудь напыщенное и торжественное, приличествующее важности момента. Да только не любил он всей этой министерской официальности. И поэтому, перейдя на хитроватый полушепот, заговорил в обычной своей манере:
— И знаешь, что я тебе по секрету скажу? Плюнь ты на эти сокровища!
(Вот это да! Кристобаль даже оглянулся на дверь — не подслушал ли кто такие крамольные в устах бережливого министра финансов речь).
— Плюнь ты на эти сокровища! Не в них ведь смысл плавания. Ты только достигни Индии с запада. Очень прошу тебя — постарайся. Не мне же тебе доказывать, какое великое открытие ты делаешь!
Нечаянное признание главного эконома растрогало Кристобаля. Выходит, де Кинтанилья с самого начала помогал не потому, что, как все остальные, ждал от этой экспедиции золотых гор. Значит, он стал одним из его главных союзников, привлеченный прежде всего идеей поисков западного пути в Индию. Ай да Кинтанилья! Ну кто бы мог подумать!
— Спасибо вам, дон Алонсо. Вы были так добры ко мне. Не знаю, как смогу вас отблагодарить за всю помощь и заботу, которую я имел от вас. Мне будет очень недоставать вашей поддержки в море. Знаете, я иногда с ужасом думаю — а что если я все-таки не прав, и никакого западного пути в Индию на самом деле не существует. Что тогда?
— Люди добрые! Нет, вы только посмотрите, что делается! — Де Кинтанилья ужасно расстроился. — Да ты в своем уме — держать в голове такие штуки, когда все уже готово! Не смей сомневаться, слышишь! Теперь ты должен быть уверен в своем деле как никто. Не прав! Да чтоб я больше слова такого от тебя не слышал! Запомни, друг Кристобаль — когда бочонок уже пуст, поздно говорить, какое хорошее было в нем вино. Так-то!
V
Три корабля под флагами Кастилии медленно плыли совсем рядом с неведомым берегам. Все, кто был сейчас свободен от вахты, толпились на палубе, всматриваясь в лежащую по левому борту землю, которую ласкали первые лучи восходящего солнца. В его волшебном свете эта земля была маняще прекрасна.
На кораблях палили в воздух из ружей и пушек, били в колокола, кричали, подбрасывали в воздух шляпы… По левому борту лежала земля, а это означало, что пришел конец трудному путешествию, что впереди долгожданный и желанный отдых от тяжелой матросской работы, от корабельной тесноты, от спертого воздуха кубриков, от семидесятидневного шныряния по волнам, во время которого глазу не за что было зацепиться, кроме бескрайнего моря и неба. Твердая земля обещала свежую пресную воду, новые впечатления и удовольствия с туземными подругами. Ждали от нее и другого: ведь не только ради удовольствий и новых впечатлений экипажей плыли сюда из далекой Кастилии корабли. Раз королева потратила свои денежки на эту экспедицию, значит, она надеется, что эти денежки потрачены не зря. Кто из моряков не слышал сотен совершенно невероятных историй о сказочных сокровищах Индии! И вот она, Индия, перед ними. Что греха таить, каждый надеялся возвратиться в Кастилию не с пустыми руками… На высокой корме флагманского корабля у своей рубки стоял, опершись о поручни, Главный адмирал океанического моря дон Кристобаль. Он уже отдал приказ поднять из трюма огромный деревянный крест. Этот крест будет установлен там, где ступят на землю Индии подданные их высочеств Изабеллы и Фердинанда.
На землю Индии… Что ж, пусть все будут уверены, что это именно так. Дон Кристобаль не станет разубеждать их. А то, что думает он сам — разве это имеет какое-нибудь значение?..
Отсюда, со своего места, ему была видна вся палуба, заполненная счастливыми, ликующими людьми, громко славящими своего адмирала, королеву Изабеллу и всемогущего господа бога.
Всего три дня назад эти люди так же толпились на палубе, но тогда голосов, славивших его, что-то не было слышно. Три дня назад толпа была настроена совсем по-другому, так решительно, что исправить положение, пожалуй, уже не могли бы ни бочонки прокисшего вина, ни золотые монеты, ни угрозы и стрельба. «Бунт неизбежен!» — выстукивали тогда с каждым ударом сердца маленькие молоточки в висках адмирала.
Сказать по правде, дон Кристобаль давно ждал этого. Третий месяц уже перекатывал океан с волны на волну суда экспедиции. Третий месяц со всех сторон до самого горизонта простиралась только водная гладь, а корабли все шли и шли вперед. Даже самые опытные в морском деле участники экспедиции никогда в жизни не уходили так далеко от берега. Сплошной голубовато-зеленый волнистый простор без единого клочка суши на протяжении двух с лишним месяцев пути поражал воображение, пугал неизвестностью предстоящего и внушал суеверный ужас.
А ведь сколько раз за время плавания казалось, что земля совсем рядом! На ее близость указывало множество примет. То в воде замечали пучки зеленой травы, по виду которой можно было судить, что она лишь недавно была оторвана от земли. То на небе появлялась большая туча. То шел дождь без ветра. Однажды на корабли прилетели две птицы-глупыша, а вслед за ними и третья — разве это не было надежным свидетельством близости земли?!
Всякий раз приободрившиеся было люди начинали до рези в глазах всматриваться в горизонт — первому, кто увидит землю, была обещана щедрая награда. Но дни шли, и, вопреки самым верным приметам, земля так и не показывалась. Ее словно заколдовали злые духи, превратив в невидимку. И с каждой несбывшейся приметой волнение экипажей росло.
«Никакой земли впереди не существует. Адмирал ведет экспедицию туда, откуда еще никто не возвращался. Пока не поздно, нужно повернуть обратно, иначе все погибнем», — эти мысли, неизвестно у кого возникшие, подобно чуме, облетели корабли и, подобно чуме, поразили всех. Кристобаль чувствовал: приближается час, когда экипажи открыто откажутся повиноваться.
И вот он настал. И кровавая развязка уже казалась неизбежной.
Нет, Кристобаля не страшила смерть. Обидно было вот так нелепо, почти у самой цели, отказываться от дела всей жизни. И тогда адмирал предпринял единственное, что он еще мог предпринять.
Не дожидаясь, пока взбунтовавшиеся матросы сами развернут корабли на обратный курс, он первый объявил им о своем решений возвратиться в Кастилию. Это давало последний шанс достичь Нового Света: в обмен на обещание привести корабли обратно Кристобаль попросил три дня отсрочки только три дня дальнейшего плавания на запад.
И начался томительный отсвет часов и минут. Прошел первый день, миновал второй, закончился третий. Наступила последняя ночь. Со всех сторон по-прежнему была только вода. Кристобаль заперся в своей каюте. Он сидел, не зажигая огня и никого не впуская. Ужин на столе давно остыл, но адмирал и не думал прикасаться к нему.
Все, решительно все было против него. Стольких трудов стоило ему добиться организации этой экспедиции! Но отплытие отложили — пришлось ждать четыре нескончаемых года, пока завершится война с Гранадой. Потом, когда вроде бы все было решено, и даже корабли уже были готовы, судьба экспедиции снова оказалась под угрозой — несмотря на щедрые обещания, слишком мало нашлось желающих участвовать в ней. Но и здесь Кристобаль не отступил — он предложил набрать команду из каторжников. Он понимал, на что идет, отправляясь в плаванье с людьми, привыкшими жить по обычаям воровских притонов и руководствоваться весьма своеобразными представлениями о чести, усвоенными в разбойничьих шайках. К тому же, почти все эти люди не имели никакого понятия о матросском ремесле. Но Кристобаль все же решился выйти с ними в море, потому что без них он не вышел бы вообще.
И вот теперь, можно сказать, на самом пороге открытия — этот нелепейший бунт, перечеркивающий все, достигнутое ценой десяти лет жизни. Через несколько часов корабли повернут в Кастилию, и он, находясь, может быть, всего в нескольких лигах от Нового Света, так и не достигнет его, так и не осуществит дела всей своей жизни.
Что ж, значит, не судьба… Пальцы правой руки крепко сжали рукоять кинжала. Через несколько часов кинжалу предстоит сослужить своему хозяину последнюю службу…
И в этот момент, когда надежды уже почти не оставалось, предутреннюю тишину вдруг прорезал бешеный крик марсового:
— Тьерра! Земля!
Вишибив пинком дверь, Кристобаль выскочил из каюты и в мгновение ока птицей взлетел на мачту. Сердце бешено колотилось. Как ждал он этого момента первой встречи с неведомой землей, с его землей, с Новым Светом, в существование которого он так свято верил и которое теперь доказал!
Он пока еще ничего не знал о материке, который только что открыл. Скорее всего, он почти ничего о нем и не узнает: стоит намекнуть, что это вовсе не Индия, как все может резко измениться.
Пряности, золото, все другие сокровища сказочной страны — вот что понятно и доступно и королю, и купцу, и святому отцу, и последнему пьянчужке-матросу. Именно ради них была снаряжена и отправлена его экспедиция.
А что такое новый материк? Ну что с ним делать? Его не положишь в казну, как золотые слитки, не наденешь на голову, как сверкающую драгоценностями корону, не заложишь у банкира в качестве недвижимого имущества, чтобы получить ссуду для строительства новых дворцов, ведения новых войн, устройства роскошных празднеств. Наоборот, его изучение и освоение потребует огромных средств и огромного труда, которые, к тому же, вряд ли смогут принести немедленную прибыль. А раз так, зачем нужен новый материк королям Кастилии и Арагона? Новый материк — от самих этих слов веет холодом чего-то далекого и неизвестного, что никак не вписывается в реальный и совершенно конкретный план ведения военных кампаний на ближайшие годы и дальнейшего повышения налогов по случаю великих побед над маврами…
Пройдут десятилетия, многие десятилетия. По следам Кристобаля пойдут другие путешественники, которые конечно, откроют истину. Их имена увековечат географы на картах Нового Света, может быть, даже весь Новый Свет назовут в честь кого-то из будущих мореплавателей. Эти прославленные имена будет помнить наизусть каждый школьник и через пятьсот лет, и через тысячу. А какая память, какая слава останется о Кристобале? В лучшем случае какой-нибудь дотошный географ грядущего упомянет об его экспедиции как о забавном курьезе, случайно, в результате счастливой ошибки, давшем толчок к грандиозному открытию. Кристобаль горько усмехнулся: никому и в голову не придет, что ошибка-то была сделана специально, что он просто вынужден был сделать ее.
Пришел час его величайшего торжества, и в этот долгожданный час было особенно больно сознавать, насколько преходящи, смешны и малозначительны все его титулы и привилегии по сравнению с тем фактом, что он открыл неизвестный материк. Мучительней всего, то что теперь Кристобалю до конца жизни придется делать вид, будто он страшно польщен свалившимся на него счастьем быть кастильским дворянином и именоваться Главным адмиралом океанического моря, а также вице-королем новооткрытых земель. Он внезапно вспомнил о золотых шпорах, вычеркнутых из составленного для их высочеств списка. И опять горько усмехнулся: ведь все прочее, что в списке осталось — в сущности, те же золотые шпоры, такие же красивые, но бесполезные побрякушки, совсем не нужные ему. А того единственного, что для него важно, ни в каком списке нет и быть не может.
Но ведь еще ничего не потеряно! Кто запретит ему двинуться вдоль берегов неведомой страны и доказать, что земля эта — вовсе не Индия, а открытый им Новый Свет?
И в третий раз горько усмехнулся Кристобаль: история не любит, когда кто-то питается подтолкнуть ее ход. Жизнь обычно жестоко мстит решившимся на это. Если кому-то открываются истины, которые для него очевидны, но скрыты от современников пеленой предрассудков и предвзятости — горе тому человеку. И если все кончится только тем, что его надежды и стремления будут разбиты и потоплены житейскими бурями океана повседневных дел, можно считать, такому человеку сильно повезло.
Всевозможные невзгоды и тяжелые удары, щедро припасенные судьбой на долю Кристобаля, были хорошими учителями. Среди других непреложных истин жизнь заставила его твердо усвоить и эту: говорить надо только на таком языке, на котором изъясняется большинство. Когда-то Кристобаль выбрал язык золота и пряностей — язык доходов и прибыли. И его поняли. Так можно ли теперь перейти к другому языку, — к языку трудного и рискованного поиска, результаты которого никогда заранее не известны, поиска, предпринимаемого только ради познания неведомого, от которого никак нельзя ждать немедленной выгоды и пользы? Нет, дон Кристобаль не имеет права забывать, что он послан сюда только для того, чтобы проложить кратчайший путь к сокровищам Индии. И вернувшись, он должен с гордостью доложить их высочествам, что экспедиция возложенную на нее задачу полностью выполнила. Доложить хотя бы для того, чтобы можно было добиваться снаряжения еще одной экспедиции…
…В удобной, хорошо защищенной от ветров бухте, корабли бросили якоря. Дон Кристобаль, Главный адмирал океанического моря, вице-король всех новооткрытых земель, в парадном, шитом золотом камзоле, с приличествующей случаю торжественностью стоял у борта, ожидая, пока на воду спустят баркас. Берег был совсем близко — Кристобаль видел, как ветерок шевелит листья невиданных деревьев, как блестят на гальке капельки воды… И вдруг, так и не дождавшись баркаса, он совсем не по-адмиральски прыгнул с высокой кормы и поплыл не в силах больше ни на минуту оттягивать встречу со своей землей. Прибойная волна мягко вынесла адмирала на пологий берег. Он встал, сделал шаг, другой, третий… Жадно вдохнул ароматный воздух неведомой земли. Чувство первооткрывателя, человека, осуществившего главную цель своей жизни, чувство победителя переполняло его. Он был счастлив, и счастью его было тесно, оно, как птица из клетки, рвалось наружу. В душе Кристобаля все пело и ликовало. Хотелось стремительно пробежать по открытой им земле, уйти далеко-далеко, а потом, упав на нее, обнимать эту землю и кричать: «Здравствуй, Новый Свет! Я открыл тебя, я пришел к тебе, здравствуй!»
Но дон Кристобаль, вице-король всех новооткрываемых земель. Главный адмирал океанического моря, не должен был так делать. Он остановился, повернулся лицом к кораблям.
— Матросы! Друзья! Спутники!
На глазах вдруг выступили слезы, а голос задрожал и сорвался: даже эти простые слова дались дону Кристобалю с трудом. Он подумал, что волнение сейчас выдаст его, но на кораблях, кажется, восприняли это как вполне естественное состояние: не каждый же день, в конце концов, открывают западный путь в Индию. Дон Кристобаль с минуту помолчал, справился с волнением и заговорил спокойно, уверенно и громко, чтобы на всех трех кораблях слышали каждое его слово:
— Матросы! Друзья! Спутники! Сегодняшний день — важнейший в нашем долгом и трудном путешествии. Это — день нашей славы, день нашего триумфа. Золотыми буквами будет вписан он в историю Кастилии, в историю великих путешествий. Выполняя волю любимых монархов — их высочеств Изабеллы Кастильской и Фердинанда Арагонского, мы с помощью господа нашего наконец достигли долгожданной цели.
На кораблях прекратились работы, смолкли восторженные крики, все слушали, что говорил их адмирал.
— Перед нами — земля. Это обширная земля, богатая земля. Мы пришли за ее сокровищами. И мы возьмем эти сокровища во славу Кастильской короны и святой церкви. Друзья! Обращаясь к вам с этой земли, я поздравляю всех вас.
Дон Кристобаль снова замолчал. Нужно было сказать еще одну фразу, только одну. Но язык отказывался слушаться. Черт возьми, он не думал, что это будет так трудно! Кристобаль проглотил слюну, глубоко вздохнул…
— Я поздравляю всех вас с прибытием в Индию! Да здравствует открытый нами западный путь в Индию!..
С радостным ревом на землю прыгали с кораблей люди. Они окружили своего адмирала, подняли его на руки и торжественно понесли вдоль берега. На кораблях палили пушки, звенели колокола…
* * *
Автор предчувствует, как, прочитав этот рассказ, кто-нибудь, хорошо знающий историю великих географических открытий, очень удивится — ведь на самом деле было совсем по-другому!
Все правильно. Автор полностью отдает себе отчет, что на самом деле было совсем по-другому. Гораздо более сложные отношения существовали у Христофора Колумба с португальским королем, гораздо более сложные пружины двигали политику Изабеллы и Фердинанда.
А главное — исследователи, кажется, убедительно доказали: Христофор Колумб ни о каком Новом Свете и не помышлял. До конца своих дней он вроде бы был уверен, что открыл западный путь в Индию.
Можно, конечно, надеяться, что в стройных шеренгах аргументов, которые обычно приводят в доказательство этой точки зрения, осталось какая-нибудь узенькая щелочка, сквозь которую просочилось несколько маленьких «а вдруг?»
А вдруг он все-таки знал, что открыл новый материк? А вдруг он именно к этому и стремился? И разве исключено, что изображаемые автором события на самом деле могли быть примерно такими, какими они здесь показаны?
Впрочем, почему, собственно, речь зашла именно о Христофоре Колумбе? Автор нисколько не настаивает, что Кристобаль — это только исторический Христофор Колумб и никто другой.
Ибо разве один только Колумб имел несчастье родиться раньше своего времени? Разве только в Кастилии появлялись люди, которые переросли одежки своей эпохи? И разве только в те давние века людям нужно было, превозмогая себя, учиться приспосабливаться и ловчить лишь для того, чтобы попытаться осуществить свое предназначение?
Мало о ком из них мы сейчас знаем — это правда.
Но то, что анналы, летописи и хроники обычно не хранят память о таких людях, объясняется очень просто: они, как правило, не доживают до тех дней, когда могли бы триумфально войти в историю.
Но, заканчивая свое повествование этими печальными размышлениями, автор отнюдь не спешит причислить себя к числу безысходных пессимистов. Напротив, днем и ночью он беспрерывно слышит размеренные ритмические удары. Это тикают часы истории. Вращаются их колеса, движутся вперед стрелки. И каждый шаг секундной стрелки — это осуществившееся предназначение еще одного из тех, кто приходит к нам, опережая свое время.
Костман Олег
Ошибка дона Кристобаля
Олег КОСТМАН
ОШИБКА ДОНА КРИСТОБАЛЯ
I
— Значит, вы решили открыть Новый Свет? — Государственный человек даже не старался скрыть усмешку.
— Да, — учтиво ответил Кристобаль. Ох, как трудно давалась ему сейчас учтивость!
— Что ж, как первооткрыватель Нового Света вы, надо думать, сразу же разбогатеете и прославитесь на весь мир, да… Золото рекой потечет к вам. Университет, в котором вы никогда не учились, поставит вам памятник как своему лучшему студенту. Десяток народов будет спорить за право числить вас своим соотечественником. А семь городов станут вырывать друг у друга честь считать, что ваша почтенная матушка благополучно разрешилась вами именно у них и нигде больше, да… Впрочем, почему именно семь? Неужели вы не превзойдете какого-то Гомера? Пусть целая дюжина городов претендует на право именоваться вашей родиной! Признайтесь, ведь именно такие картины, которые рисует ваше воображение, толкают вас на опасное и безрассудное предприятие…
— Нет, ваше превосходительство, — Кристобаль изо всех сил старался оставаться сдержанным. — Почести и слава меня мало волнуют. Хотя примерно так, как вы сейчас сказали, все и будет. Но я прошу снарядить экспедицию вовсе не ради славы и благ, которые ждут меня, а единственно для совершения открытия, которое многократно умножит могущество нашего монарха и сохранит в веках его имя.
…Жоан II торжественно и сурово взирал с большого портрета поверх голов говоривших. Каких только чудаков и безумцев не посылало сюда небо! Но такого, кажется, еще не было. Предлагает открыть Новый Свет — ни больше, ни меньше! Самое занятное, что чужестранец говорит об этом с такой уверенностью, словно открывать Новый Свет для него дело столь же обыденное, как чесать шерсть у себя в Литургии или торговать книгами и портоланами. Нам бы его заботы! Чем думать о каком-то своем Новом Свете, лучше бы молился ежечасно господу, вознося ему хвалу за то, что тот надоумил его оставить эту торгашескую Гению и помог здесь, в Португалии, стать мореплавателем…
— Какие же все-таки основания позволяют вам так упорно утверждать, что за океаном лежит обширнейшая земля?
Кристобаль задумался. Ну что ответить этому довольному собой павлину? Что с незапамятных времен мореплаватели из поколения в поколение передают легенды о таинственной стране Винланд, о Фрисландии, острове Бразил, Земле святого Брандана, Антилии, и что все это — он, Кристобаль, твердо уверен, — различные части обширной земли далеко на западе от Европы? Что в открытом океане, во многих днях пути от берега, с кораблей иногда замечали странные лодки с шалашами, на которых не плавают ни европейцы, ни африканцы? Что все больше ученых сходятся во мнении о шарообразной форме Земли и поэтому материки восточного полушария обязательно должны уравновешиваться такими же массивами в западном? Но ведь все это не окажет на вельможу ни малейшего воздействия. А как найти аргументы, которые убедят этого титулованного попугая в необходимости снаряжения экспедиции? Существует же, черт побери, какой-то ход к его душе! Надо искать его, настойчиво и упорно искать, иначе снова придется уходить отсюда ни с чем. А сейчас нужно немедленно отвечать ему, говорить все, что придет в голову. Ведь нельзя же так долго молчать…
— Ваше превосходительство! Я обещаю вам и в вашем лице всемилостивейшему королю нашему Жоану Второму, что, если вы снарядите мне три каравеллы, снабдите годичным запасом провианта и дадите безделушки для меновой торговли с туземцами, я водружу португальский флаг над целым материком, в существовании которого я уверен не меньше, чем в том, что сам существую. В противном случае я готов лишиться головы…
— Ваша забота о расширении владений португальской короны весьма похвальна. Однако, мне кажется, вы дешево цените свою голову, да… За тысячи лет с сотворения мира люди ничего не узнали о Новом Свете. Неужели вы думаете, что превзошли мудростью всех ученых и мореходов всех времен и народов?
— Ваше превосходительство, это не совсем так. Древние знали о существовании этого материка или, по крайней мере, догадывались о нем. Например, Сенека в своей «Медее» прямо предсказывал открытие земли за океаном…
Ну и дурак! Он хочет добиться успеха в христианском государстве, ссылаясь на авторитет язычника! Воистину простота хуже воровства… Вельможа неестественно закашлялся, подавляя разбиравший его смех, но мгновение спустя лицо его вновь обрело обычное непроницаемое выражение.
— Мой друг! Мне кажется, вы стоите на неверном пути. Не лучше ли обратиться к нашим высшим авторитетам? Вот если бы мы нашли упоминание о Новом Свете в священном писании или в трудах святых отцов церкви нашей, тогда бы я посчитал ваше убеждение основательным. А сейчас я его совершенно не разделяю. Более того, продолжая настаивать на своем, вы вступаете в противоречие с учением блаженного Августина, который считал, что антиподов не существует, а поэтому из одного полушария никак невозможно проникнуть в другое. Я хотел бы думать, что вы сказали мне все это, не имея в душе злого умысла, а просто по недомыслию. Мне думается также, что, изучив внимательно сочинения этого святого, вы перестанете упорствовать в своем заблуждении. В противном случае мой долг будет велеть мне поступить с вами несколько по-другому.
Он явно давал понять, что разговор закончен.
У Кристобаля оставался последний аргумент:
— Ваше превосходительство, мысль о Новом Свете не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Вы можете отказать мне просить его величество об отправке экспедиции, но это не заставит меня прекратить попытки добиваться осуществления того, что составляет цель моей жизни. Я буду вынужден предложить свой проект на рассмотрение другим государям, например, их высочествам королеве кастильской Изабелле и королю арагонскому Фердинанду.
По тому, как резко пробежала тень по лицу привыкшего скрывать свои чувства придворного, Кристобаль понял: этот довод подействовал. Разумеется, Португалия никогда не согласится, чтобы даже такой беспочвенный в глазах ее чиновников проект уплыл в соседнюю Кастилию. Возможно, такой поворот дела заставит власти отнестись к его доводам более благосклонно.
Но реакция сановника оказалась совсем не такой, как ожидал Кристобаль.
— А вот этого я бы вам очень не советовал делать, — преувеличенно любезным тоном сказал он. — Это может окончиться для вас очень печально. Если хотите, я расскажу вам одну поучительную историю. Совсем недавно наши люди встретили в Севилье двух молодцов, которые раньше служили Португалии и плавали в африканских водах. А уехав в Кастилию, они забыли, что язык иногда следует крепко держать за зубами. Так вот, одному из них повезло он был убит на месте, да… Другого привезли в Лиссабон и казнили злой казнью здесь. А чтобы напоследок отучить его от чрезмерной болтовни, еще в Севилье ему зашили рот серебряной проволокой. Представляете, каково было бедняге — всю дорогу от Лиссабона ни попить, ни поесть, да… А ведь вы, кажется, тоже плавали в тех водах, не так ли? Его величество очень не любит, когда где-нибудь узнают что-нибудь о наших главнейших секретах. Впрочем, наш король милостив и наказывает только тех, кто этого заслужил. Вам, по-моему, за границей следует опасаться другого. Дело в том, что Изабелла Кастильская — святая женщина! — постоянно проявляет ревностную заботу об искоренении ересей среди своих подданных и об укреплении их веры в духе святой Римской церкви. С этой целью пять лет назад она учредила чрезвычайно интересную организацию, которую назвали инквизицией. Инквизиторы — преданнейшие слуги господа — очень строго блюдут чистоту и единство веры своих сограждан. Они тверды и непреклонны, когда приходится карать тех, кто отходит от заветов Иисуса Христа. Немало еретиков и иноверцев уже приняли смерть на костре во славу господа нашего. Инквизиторы называют это аутодафе — акт веры. Вы, я надеюсь, слышали об этом? Разумеется, такие методы не пользуются одобрением у нашего кроткого и мягкосердечного государя, но мы же не можем позволить себе вмешиваться в дела соседей, да…
Читать дальше
Ошибка дона Кристобаля
Александр Бушков
Великолепные гепарды
(Записки человека долга)
Пролог
За три дня до основных событий
Большую черную машину они остановили у поворота, где на металлическом штыре сидел расписной керамический гном, а рядом прохаживались у своих мотоциклов люди из блокер-группы. Молча шли по осеннему лесу, подняв воротники плащей, хотя дождя и ветра не было, почему-то шли гуськом, след в след, хотя тропинка была широкая.
– Сколько там людей? – не оборачиваясь, спросил тот, что шел впереди. Во рту у него была прямая трубка, и оттого вопрос прозвучал невнятно, но его поняли. Когда говорит генерал, младшие по званию, как правило, слушают очень внимательно. Тем более в такой ситуации.
– Уже человек двадцать. Местная полиция выведена из игры – я звонил их министру.
– Как по-вашему, сколько у него патронов?
– Пока выпустил семнадцать, мой генерал. Сколько осталось, никто не знает. Мы пришли, вот…
Домик был маленький, яркий, аккуратный. У крыльца стоял забрызганный грязью автомобиль с распахнутой дверцей, к нему прилипли желтые листья, и левая фара была разбита.
– Гнал как бешеный. Хорошо, Ричи не растерялся, сел ему на хвост и немедленно связался со мной.
– Начнем. Тому, кого называли генералом, подали микрофон. Все замолчали.
– Лонер, – сказал он, и гремящее эхо улетело в чащу. – Капитан Лонер, я к вам обращаюсь!
Пуля, противно свистнув, срубила ветку высоко над их головами. Никто не пригнулся. Ветка не долетела до земли, запуталась где-то в кронах.
– Лонер!
Карабин хлестко щелкнул три раза подряд, высоко над головами людей взвихрились листья.
– Вот так и продолжается. Нужно что-то делать. По-моему, единственный выход – газовые гранаты.
– Я бы мог пойти к нему. Я уверен, он не станет в меня стрелять, – все время он бьет поверх голов. Вы разрешите, генерал?
– Нет. Не стоит рисковать. Святые Себастьяны мне не нужны. Лонер, выходите, это бессмысленно! Выстрел. Выстрел. Выстрел. И тишина.
– Ну ладно. Мы его скоро возьмем. Но скажет мне кто-нибудь, что могло так на него подействовать?
Они молчали. Сказать было нечего. Существуют люди, которые никогда, ни за что не сломаются. И все же?
– Пускать газометчиков, мой генерал? – спросил грузный человек в синем плаще.
– Подождите, Патрик, езжайте в город. Свяжитесь с Региональным, разыщите Кропачева и Некера. Некер, по-моему, в Роттердаме. Пусть немедленно высылают замену. Резерв в готовность. Подтягивайте газометчиков.
Человек в синем плаще попробовал по привычке щелкнуть каблуками, но на усыпанной листьями земле у него ничего не получилось, и он смутился.
– Лонер, – генерал снова взял микрофон, и снова пуля пробила редеющую осеннюю листву. – Одно слово – что там? Хоть это сказать можете? Вы же мужчина, офицер, черт побери… В ответ раздался вопль насмерть перепуганного человека:
– Там преисподняя!
– Внимание, газометчики, пошли!
Сухо треснул еще один выстрел, показавшийся глуше тех, что били до него. Сначала никто ничего не понял, а когда поняли, к домику со всех сторон бросились люди в форме войск ООН, в штатском, в маскировочных комбинезонах. Генерал остался на месте и видел, как капитан, первым распахнувший входную дверь, вдруг с места остановился на пороге, посмотрел себе под ноги, медленно поднял руку, снял фуражку и остался стоять так…
– Господи! – выдохнул кто-то.
Совершенно секретно. Степень А-1.
Капитан Лонер Жан-Поль (Звездочет).
Профессиональный разведчик. Родился в 2007 г.
В июне 2032 г. закончил военное училище «Статорис» (факультет контрразведки). Следователь по особо важным делам Международной Службы Безопасности ООН (управление «Дельта»). Два национальных и три международных ордена. Женат. Сын. Дочь.
День первый
– Что вы подразумеваете под конфликтом?
– Когда люди грызут друг другу глотки, – сказал он. – Вовсе не обязательно в буквальном смысле. Главное – враждующие непримиримы. Вы согласны с тем, что и будущее невозможно без конфликтов, спасибо и на том… Но вы упорно считаете, что все ограничится чинным ученым спором в каком-нибудь хрустальном амфитеатре. А я пытаюсь втолковать вам, что и через сто, двести лет конфликты так и не приобретут характера чисто словесной дуэли. Всегда будут какие-то действия – не грязные, не кровавые, но так или иначе ограничивающие возможность одного из противников бороться и дальше. Действия.
– Знаете, расскажите лучше о ваших творческих планах.
– Вы увиливаете.
– Потому что не могу с вами согласиться, – сказал я.
– Потому что вы из упрямых, – передразнил он мою интонацию. – Упрямец вы, Адам, – правда, имя у вас интересное. Адам Гарт. Прекрасное имя – по нему абсолютно невозможно определить вашу национальную принадлежность. Европеоид – и точка. Идеальное имя для разведчика.
– Фамилию родителей мы не выбираем, – сказал я. – А имена родители дают нам, не спрашивая нас. Итак?
– Итак… Когда-то боролись с устаревшими общественными формациями. Побороли. Боролись с ядерным оружием и регулярными армиями. Разоружились. Сейчас борются с экстремистами. Я уверен, скоро одолеют и их. На дворе – не Эдем еще, но далеко уже не клоака. А дальше? Вам не приходит в голову, что человечество без оружия и войн, обеспеченное хлебом и работой, стоит на пороге новых, неведомых конфликтов? Конфликтов благополучного человечества. Любой самый привлекательный образ жизни, любая общественная формация не вечны, что-то должно прийти им на смену, иначе – застой. Хоть с этим вы согласны?
– Ну да, – сказал я, щелчком отправив за борт окурок.
– Вот. Ну а если общество встретится с конфликтами, которых мы пока и представить себе не можем? Ну, скажем, борьба сторонников космической экспансии с домоседами. Противостояние биологической и технической цивилизаций? Сторонников изменения человеческого тела – с теми, кто считает наше тело вечной и незыблемой святыней? Непримиримая схватка? – Догарда прищурился. – Непримиримая.
Признаться, он мне надоел. Вскоре должен был показаться город, а я еще многого не продумал, не успел составить четкого плана действий – так, наметки, черновики. Впрочем, тут и не может быть четкого плана действий…
Догарда задумчиво курил – розовый, тугой, как дельфин, с лихой шкиперской бородкой. Он был фантастом. Очень известным и популярным не только на континенте. И потому умел играть словами, как черт – грешными душами. А я просто-напросто не умел дискутировать о будущем человечества и гипотетических путях его развития, моя специальность – сугубо злободневные, сиюминутные дела, ничего общего с социальной футурологией не имеющие.
– Вы мне не ответили, Адам. Я очнулся и вспомнил, что меня со вчерашнего дня зовут Адам.
– Вряд ли мы переубедим друг друга, так стоит ли тратить порох? Скажите лучше, что вам понадобилось в городе?
– Посмотреть хочу, – сказал он. – Я люблю бывать там, где есть тайна. Тем более такая тайна.
В этом мы как раз не сходимся, мог бы я сказать. Я терпеть не могу шататься по всяким таинственным местам, но именно поэтому меня то и дело туда забрасывает. Точнее, забрасывают. И ничего тут не поделать, потому что другой жизни мне не надо.
Пассажиры сгрудились у правого борта и прилипли к биноклям, хотя до города оставалось еще несколько миль. Мы долго молчали. Потом к нам подошел моряк, кивнул мне и сказал:
– Попрошу приготовиться. Скоро берег.
И ушел, сверкая золотыми нашивками. Теплоход ощутимо гасил скорость. Я поднялся и стал навешивать на себя фотоаппараты и диктофоны – реквизит, черт его дери. Догарда помог мне привести в порядок перепутавшиеся ремни.
– Надеюсь, мы встретимся в городе.
– Надеюсь, – сказал я без всякого воодушевления.
Теплоход остановился на рейде. Невысокие синие волны шлепали о борт. Матросы установили трап с перилами, пассажиры расступились, и я, навьюченный аппаратурой от лучших фирм, прошел к борту под перекрестным огнем пугливых, любопытных, восторженных взглядов. Теплым напутствием прозвучал чей-то громкий шепот:
– Пропал репортер, а жалко, симпатичный…
Я оставил это без внимания, поправил ремни и шагнул на трап – увы, это были не те ремни и не тот трап. Я был единственным пассажиром, высаживавшимся в городе (Догарда собирался прилететь туда двумя днями позже), и капитан не стал заходить в порт. Вряд ли на такой шаг его толкнули одни заботы об экономии топлива. Наверняка боялся. Слухов расплодилось несметное количество, и они были настолько нелепыми, что им верили даже умные люди. Как всегда. Реликтовый мистицизм. Стоит случиться чему-то странному, и моментально расползутся дилетантские гипотезы, в ход пойдут, как водится, пришельцы с неподвижных звезд, хулиганствующие призраки тамплиеров, шаманы малоизвестных племен и дерево-людоед из девственных джунглей Борнео. А достоверной информации нет, надежных отчетов нет, серьезных исследований нет, есть только паническое письмо отцов города во все инстанции, вплоть до Ватикана и Красного Креста. Письма, похожие на громогласный рев заблудившегося карапуза. Исключение представляет только последнее письмо – анонимное, но не паническое, скорее загадочное, однако, безусловно, написанное нормальным человеком. И еще у нас есть самоубийство одного и полное молчание другого – а это люди, в которых до недавнего времени никто не посмел бы усомниться. Их послужной список, их деловые качества… Они ничем не уступают, а в чем-то и превосходят человека, которого сейчас зовут Адам Гарт. Один из них даже был, в свое время учителем и наставником так называемого Адама Гарта…
Уверенно застучал двигатель моторки, острый нос задрался над волнами, и голубая вода вскипела белой пеной, борт теплохода остался позади. Навстречу мне летел город – белая балюстрада набережной, яркие платья и пестрые рубашки, качающиеся на привязи яхты, стеклянные здания, большая надпись «Добро пожаловать!», выведенная белой краской на парапете, разлапистые пинии, приткнувшийся в квадратной выемке ало-голубой гидропланчик. И метеориты. Вот ты и прибыл, сказал я себе, вот ты и прибыл. Адам, только твой Эдем, похоже, полон чудовищ и прочей нечисти…
Совершенно секретно. Степень А-1.
Полковник Кропачев Антон Степанович (Голем).
Профессиональный контрразведчик. Родился в 2010 г.
В 2028–2031 гг. служил в авиадесантных частях войск ООН. В 2033 г. закончил военное училище «Статорис» (факультет контрразведки). В настоящее время – следователь. Отдел кризисных ситуаций МСБ, член Коллегии МСБ. Девять национальных и пять международных орденов. Нобелевская премия мира (2039). Холост.
Моторка остановилась у широкой каменной лестницы, стукнулась бортом. Три нижних ступени лестницы были под водой, а в воде плавали апельсиновые корки, мятая пачка от сигарет и страница комикса.
Я взял чемодан и пошел вверх по лестнице. Итак, добро пожаловать. Мир входящему. Будем надеяться, что и уходящему тоже…
Поднявшись на уровень земли, я поставил чемодан и огляделся. Тут же кто-то за моей спиной спросил:
– Приезжий?
Я медленно обернулся. Передо мной стоял крупный мужчина в белом костюме и фуражке с затейливым гербом какого-то яхт-клуба. Тоном профессионального гида он спросил:
– Памятные места, достопримечательности, древности?
– Специализируетесь?
– Специализировался, – сказал он. – Экскурсионные прогулки, морские и по городу. Автобусы, моторки. Ныне – архимертвый сезон. Один трактор остался. Туристы отхлынули, и грех их за это винить…
Он посмотрел в небо, голубое, безоблачное, исчерканное во всех направлениях дымными полосами. Метеориты падали и падали, безостановочно, как на конвейере, сгорали над крышами, распадались пылающей пылью, сыпались, как зерно из распоротого мешка, и не было им числа, и не было им конца. Каждую секунду – метеорит. Может быть, чаще. Небо напоминало паучью сеть, раскинутую над городом. Правда, паучья сеть красивее.
– Время бросать камни… – сказал он. – И хоть бы один на землю упал.
– Да, впечатляет, – сказал я. – Словно небо взбесилось.
– Скажите лучше – преисподняя.
– Преисподняя вроде бы располагается в подземельях, – сказал я. А здесь – небо…
– Так как насчет достопримечательностей?
– Понимаете, я ведь приехал сюда работать. Из-за границы. «Географический еженедельник» Международный журнал, редакция в Женеве.
– Не слышал…
– Больше узкопрофессиональный, чем развлекательный и научно-популярный, – сказал я. – Мало кто знает.
– Может, это и к лучшему, что узкопрофессиональный, – сказал он. – Потому что обычные заезжие журналисты суют нос под одну рубрику с двухголовыми телятами и очевидцами приземления летающих тарелок. Правда, до вас уже был один такой – тоже с самими серьезными намерениями, узкопрофессиональный и близкий к кругам.
– И что?
– И ничего, – сказал он. – В первые дни развил бурную деятельность, а теперь просиживает штаны в моем кабаке. Вроде бы мне это только на руку – хороший клиент, бочку уже выпил, наверное. А с другой стороны, обидно – очень уж деловым показался сначала, а теперь забыл и о делах, и о своем Стокгольме (услышав про Стокгольм, я навострил уши). Когда только с него отчет потребуют? Или в ваших международных журналах такое поведение в порядке вещей?
– Да нет, – сказал я. – Он что, тоже из международного?
– Да. Какая-то «Панорама». Лео Некер. Не слыхали?
– Нет. А вашим любезным предложением насчет достопримечательностей, быть может, и воспользуюсь. Где вас найти?
– Бар «Волшебный колодец», – сказал он. – После пяти всегда открыто. Милости просим. Меня зовут Жером Пентанер.
– Адам Гарт. Он кивнул мне и вразвалочку пошел вдоль парапета.
Я увидел условленную скамейку, сел, достал из кармана магнитофон и вставил первую попавшуюся кассету Наконец-то появился мой человек.
– Здравствуйте, – сказал он. – Я Зипперлейн.
– Присаживайтесь, – сказал я после обмена ритуальными словесами пароля. – Антон Кропачев.
– Тот самый?
– Тот самый.
Он сел, тихонько покряхтывая по-стариковски. Ему было под шестьдесят, седой, худощавый, похожий на коршуна. Несмотря на теплую погоду, он напялил синий плащ и застегнул его на все пуговицы. Некоторые на него оглядывались.
– Вам не жарко?
– Представьте, нет. Почему-то все время зябну. Может быть, это от нервов, как вы думаете? (Я пожал плечами.) Черт его знает… Опоздал вот, что совершенно недопустимо. Пойдемте, машина у меня за углом. Мы сняли для вас номер. Собственно, можно было и не заказывать, половина отелей пустует, да уж положено так… Что вам еще нужно? Машина?
– Пока что нет. Я хочу сначала осмотреться сам, чтобы не зависеть от чьих-то суждений и мнений, которые наверняка ошибочны – ведь никто ничего не знает точно. И номер в гостинице меня, откровенно говоря, не устраивает. Нельзя ли поселить меня под благовидным предлогом в частном доме, где есть… как вы их зовете?
– Ретцелькинды, – сказал он. – По аналогии с вундеркиндами. Ретцелькинд – загадочный ребенок. Кажется, термин неточный, на немецкий переведено плохо, да так уж привилось…
– Странный термин.
– Потому что вы слышите его впервые.
– Вы правы, – сказал я. – Итак? Между прочим, вас должны были предупредить о возможном варианте «частный дом».
Он думал, глядя перед собой. Над крышами безостановочно вспыхивали метеориты, и это производило впечатление, а в первые минуты даже ошеломляло.
– Есть вариант, – сказал Зипперлейн. – Подруга моей племянницы, очень милая и понимающая женщина. Сын шести лет, муж погиб.
– Прекрасно, – сказал я. – Теперь объясните мне, бога ради, что происходит с Некером? Почему о том, что он пьянствует, и, судя по всему, беспробудно, я узнаю от первого встречного? И, между прочим, мне очень не понравилось, что я узнал о нем от первого встречного, – что-то я не верю в такие случайности…
– Да? А от кого? Я сказал.
– Ну, это вы зря, Пентанер – человек приличный. Просто работа у него такая – встречать приезжающих. Вот вам и случайность. А что до Некера… Откуда мы знаем, игра это или он действительно бросил дела и пьянствует? Я не могу поверить…
– Резонно, – сказал я. – Простите. Я знаю Некера четырнадцать лет и потому не могу поверить… Правда, я о Лонере помню. Зипперлейн, у вас есть дети?
– Моим уже за тридцать.
– Наверное, следовало спросить о внуках…
– Один внук пяти лет.
– И?
– Да, – сказал он. – Ретцелькинд.
– И что вы обо всем этом думаете?
– Я боюсь. Бояться вроде бы стыдно, но я боюсь.
– Понимаю.
– Ничего вы не понимаете, – сказал он. – Извините, полковник, но чтобы понять нас, нужно побывать в нашей шкуре. У меня почти тридцатилетний стаж, четыре ордена и четыре раны, но сейчас я боюсь – до боли, до дрожи. Вы представляете, что это такое – жить в городе, который вот уже третий месяц бомбардируют, кажется, все метеориты Солнечной системы. А ночью – северные сияния, миражи. Да-да, даже миражи ночью бывают… И еще многое. Любое из этих явлений природы имеет свое материалистическое, научное объяснение, но ни один ученый не может объяснить, почему все это сплелось в тугой узел именно здесь. А ведь метеориты и прочие оптические явления – лишь верхушка айсберга, безобидные декорации сцены, где разыгрываются кошмары… Да, мы боимся.
– Вы можете кратко объяснить, что происходит с детьми?
– У вас у самого есть дети?
– Нет.
– Плохо, – сказал он. – Будь у вас дети, вы быстрее поняли бы. Дело в том, что наши дети, я имею в виду ретцелькиндов, словно бы и не дети. Вот вам и квинтэссенция. Словно бы они и не дети.
– Преждевременная взрослость? Вундеркинды?
– Да нет же, – досадливо поморщился Зипперлейн. – Вот видите, вы не поняли. Вундеркинды – это совсем другое. Пятилетние поэты, шестилетние математики, семилетние авторы поправок к теории относительности вписаны в наш обычный мир, вписаны в человечество, если можно так выразиться. Ретцелькинды – другие. Словно бы среди нас живут марсиане – со своими идеями, со своей системой ценностей и стремлениями, о которых мы ничегошеньки не знаем и не можем узнать, потому что они с нами об этом не говорят! Ну не могу я объяснить! Речь идет о явлении, для которого нет терминов, потому что ничего подобного прежде не случалось. Вы только поймите меня правильно…
– Понимаю, – сказал я. – Пойдемте.
Зипперлейновская малолитражка была старомодная, опрятная и подтянутая, как старый заслуженный боцман перед адмиральским строем. Мы уселись.
– Что мне сказать Анне? – спросил Зипперлейн.
– Моя будущая хозяйка?
– Да.
– А вы чистую правду говорите, – сказал я. – Приехал человек из столицы, хочет разобраться в ситуации.
– Что делать с Некером?
– Ничего, – сказал я. – Мы с вами оба ниже его по званию, его полномочий никто не отменял. Пока мы не убедимся, что дело неладно…
– Вы не допускаете, что он мог докопаться до сути?
– Еще как, – сказал я. – Это – Некер. Это – сам Роланд. Вполне возможно, что в вашем городе есть и другие люди, докопавшиеся до сути. Вопрос первый: если они есть, почему они молчат? Вопрос второй: почему Некер, если ему удалось докопаться до сути, ударился в загул?
– Может быть, на него так подействовала истина.
– Стоп, комиссар, – сказал я. – Я не знаю истины, способной выбить из колеи Лео Некера. Нет таких истин, не было и не будет. Если бы вы знали его так, как знаю я, подобные мысли автоматически показались бы вам галиматьей и ересью низшего пошиба. Это один из моих учителей, это один из тех, кто являет собой легенду Конторы, мифологию внутреннего употребления…
– Вам виднее, – сказал он. – Я всего лишь полицейский. Однако при столкновении с чем-то качественно новым прежние критерии могут оказаться устаревшими…
– Как знать, как знать, – отделался я универсальной репликой. Зипперлейн неожиданно затормозил, и я едва не вмазался носом в стекло.
– Совсем забыл, – он виновато почесал затылок. – Дальше – только для пешеходов. Можно в объезд. Или пройдемся? Всего три квартала.
– Давайте пройдемся, – сказал я. – Как два перипатетика.
Я взял чемодан, Зипперлейн запер машину, и мы тронулись. Голуби, разгуливавшие по мостовой, недовольно расступились перед нашими ботинками. Настроение у меня портилось. Когда впереди показался броневик, оно упало едва ли не до абсолютного нуля.
Видимо, запрет автомобильного движения на броневик не распространялся. Он стоял у кромки тротуара, высокий, зеленый, на толстых рубчатых колесах, чистенький, словно только что вышедший из ворот завода. На броне у башенки сидел сержант и что-то лениво бубнил в микрофон, двое солдат в лазоревых касках стояли у колес, держа свои автоматы, как палки, и откровенно скучали. Здоровенные такие румяные блондины, от них за версту несло фиордами, набережной Лангелиние, Андерсеном и троллями. Мимо, обогнав нас с Зипперлейном, прошла девушка в коротком желтом платьице, и потомки Эйрика Рыже синхронно повернули головы ей вслед.
Мы миновали броневик, и я увидел их четвертого, лейтенанта, он стоял вполоборота к нам, смотрел на противоположную сторону улицы, и его расслабленная фигура была исполнена той же безнадежной скуки. Я взглянул на него пристальнее и тут же отвел глаза. Хорошо, что Зипперлейн заслонил меня.
Совершенно секретно. Степень А-1.
Полковник Конрад Чавдар. Родился в 2008 г.
В 2026–2029 гг. служил в авиадесантных частях войск ООН. В 2031-м закончил военное училище «Статорис» (факультет общевойскового командования). В настоящее время – командир полка специального назначения «Маугли». Четыре международных и три национальных ордена. Женат. Сын.
Теперь прибавились дополнительные загадки. Конрад, я знаю, скромный человек, но не настолько, чтобы на операции переодеваться в форму обычной бронепехоты с погонами младшего по званию. Следовательно… Следовательно; экипаж этого броневика весьма квалифицированно валяет ваньку, изображая скучающих новобранцев. А на самом деле это – полк «Маугли», профессионалы, элитная ударная группа по борьбе с терроризмом. От страха их сюда послали, что ли? Совет Безопасности напуган здешними чудесами, и потому… Или назревает что-то серьезное?
– В городе все спокойно? – спросил я. – Нет, я не о ретцелькиндах. В других отношениях.
– Кажется, спокойно.
Черт бы тебя побрал, выругался я про себя, ты что, не помнишь, какие люди сворачивали себе шею из-за того, что лишний раз произнесли или подумали слово «кажется», очень уж положились на его обманчивую гибкость?
– Как вы носите пистолет, Зипперлейн?
– Как большинство – в «петле». Но чаще не ношу. Я уже пожилой человек…
– А вы, часом, не фаталист?
– А вы?
– Когда как, – сказал я чистую правду.
– Этот город способен сделать вас фаталистом.
– Ну да, – сказал я. – За день выпадает уйма, метеоритов, и ни один еще не упал кому-нибудь на голову. Это убеждает.
– Вы злитесь?
– Честное слово, не на вас, – сказал я. – Вы же умный человек, комиссар. Я немножко злюсь на людей, которые далеко отсюда. Ради чистоты эксперимента меня сунули сюда, абсолютно не проинформировав. Я все понимаю, метод «контрольный след» сплошь и рядом дает неплохие результаты, но могу я выругаться хотя бы мысленно?
– Да… – сказал он. – Что я еще могу для вас сделать?
– Оставьте на почтамте свой адрес. Вот, пожалуй, и все. Разве что… Вы меня не проинструктируете?
– Инструктаж уместится в одной фразе, – сказал он. – Ничему не удивляйтесь. Если станете удивляться, можете наделать глупостей. Что бы с вами ни случилось, помните одно – это не галлюцинации, вы абсолютно здоровы.
– Прекрасный инструктаж. Едва ли не лучший из всех, какие я за свою службу получал… Нет, серьезно.
– Вот именно. Ничему не удивляйтесь. Возможно все, что угодно. Но это не опасно для жизни и здоровья. По крайней мере не было прецедентов… Все, мы пришли.
Посреди большого сада стоял красный кирпичный домик под черепичной крышей.
– Зипперлейн, вы волшебник, – сказал я. – Жилище Белоснежки. Идиллия и благодать. Хочется ходить по траве босиком и верить, что на свете существуют свободное время и нормированный рабочий день…
Хозяйка вышла нам навстречу, когда мы подошли к крыльцу. Жаль, что я не Дон-Жуан. Ей было лет двадцать шесть – двадцать восемь. Светлые волосы, серые глаза. Голубое платье ей очень шло.
Зипперлейн отозвал ее в сторонку, вполголоса изложил дело, и хозяйка охотно согласилась меня приютить – с большим энтузиазмом, как мне показалось. Потом Зипперлейн откланялся, а я остался. Стоял на нижней ступеньке крыльца, хозяйка, которую звали Анной, – на верхней. Оба обдумывали, с чего начать разговор.
– Показать вам комнату? – спросила она наконец.
– Если вас не затруднит.
Комната мне понравилась, как и дом. Я поставил в угол чемодан и посмотрел на Анну. Она мучительно искала слова.
– Так, – сказал я. – Все никак не можете решить, как со мной держаться, верно?
– Верно, – ответила она с бледной улыбкой. – Вы из того же ведомства, что и Зипперлейн, или серьезнее?
– Серьезнее.
– Судя по возрасту, капитан или майор?
– Полковник.
– О, даже так… Понимаете, Адам, лично я была далека от таких дел, но есть обстоятельство… Хотя вы, наверное, никакой не Адам…
– Разумеется. Но какой-то отрезок времени мне предстоит быть Адамом Гартом, так что так и зовите. И помните, что я чертовски любознателен – не по складу характера, а по профессии мне все нужно знать и всюду совать нос. Можно, я буду иногда задавать вопросы?
– Можно.
– Я вам не помешал своим вторжением? Ну, скажем: устоявшиеся привычки, личная жизнь? Только откровенно.
– Может быть, так даже лучше, – тихо сказала красивая женщина Анна, не поднимая глаз, и мне не понравились надрывные нотки ее голоса. – Вы будете часто уходить из дома?
– Наверное.
– Вечерами тоже?
– Скорее всего. Вам нужно, чтобы вечерами меня здесь, не было?
– Наоборот. Я… Вчера… Зипперлейн пожилой человек, полицейский с большим стажем, у него есть оружие, так что вечера его не пугают, и он бы меня не понял… А может, и понял бы…
– Вы, главное, не волнуйтесь, – я осторожно взял ее тонкие теплые пальцы, она заглянула мне в глаза, и этот взгляд не понравился еще больше – я понял, что только огромным усилием воли она удерживается от того, чтобы не броситься мне на шею, прижаться и зарыдать в голос. Плевать, что она видит меня впервые, – ей необходимо выплакаться первому встречному. Интересные дела, надо же довести человека до такого состояния…
– Так, – сказал я. – Вы хотите сказать, что вечерами здесь полезно иметь при себе оружие?
– Нет, вы не поняли, – она поколебалась, потом решительно закончила:
– Мне страшно сидеть дома вечерами. Одной.
– Почему одной? У вас же есть сын.
– Мы сами не знаем, есть ли у нас дети…
– Ах, вот как, – сказал я, чтобы только не молчать.
– Не подумайте, ради бога, что я сошла с ума. Потом вы поймете, вы очень быстро все поймете…
Хочется верить, подумал я. Пожалуй, сейчас ее вполне можно принять за истеричку, страдающую манией преследования. Но в этом городе с его головоломками нужно забыть привычные штампы. Над ее страхами как-то не хочется смеяться – не испугаться бы чего-нибудь самому, ведь даже с самыми бесстрашными здесь происходят пугающие метаморфозы. Я читал донесения Лонера и не мог поверить, что их написал Звездочет. А потом он вдобавок… Я слушал, что говорят о Некере, и не мог поверить, что это о Роланде говорят…
– Вы считаете, что я не в себе? – спросила она напрямик, не отнимая руки.
– Ну что вы. Вы очень красивая, очень милая, вы мне кажетесь абсолютно нормальной, только сильно напуганной, – я смотрел ей в глаза, старался говорить убедительнее. – Успокойтесь, ради бога. У вас теперь полковник в доме, сам кого хочешь напугает, так что ему ваши страхи? Он и с ними разделается. Знаете, мне дали хороший совет, и я намерен ему следовать – ничему не удивляться. Поможет, как думаете?
– Не знаю… Вы тактичный человек.
– Иногда, вне службы.
– Вы даже не спросили, чего я боюсь.
– Потому что я, кажется, догадываюсь кого…
– Вот видите. Страшно, да?
– Возможно…
– У вас есть дети?
– Господи, откуда…
– Тогда вы не поймете.
– Я могу понять, что это страшно. Насколько это страшно, я пока понять не могу… Она отняла руку:
– Я пойду. Вы хотите есть?
– Честно говоря, не отказался бы.
– Я накрою стол на веранде. Приходите минут через десять.
Она вышла, тихо притворив за собой дверь. Я расстегнул чемодан и стал устраиваться. Достал пистолет из футляра, имитирующего толстую книгу с завлекательным названием «Фонетические особенности южнотохарских наречий», и задумался: нужен он или пока что нет? Остановился на компромиссе – вставил обойму и засунул пистолет под подушку. В соответствии с традициями жанра. Потом в соответствии с традициями собственных привычек закурил, включил телевизор и сел в кресло.
Сквозь клубы дыма неслись конники в треуголках. Взблескивали палаши, падали под копыта знамена, палили пушки. Одни побеждали, другие деморализованно драпали, и их рубили. Кто кого – абсолютно непонятно.
Итак? Строго говоря, любая операция может считаться начавшейся только тогда, когда ты начинаешь думать над собранной информацией. А информации у меня и нет. Появление Чавдара и его переряженных в обычную пехоту ювелиров можно объяснить просто – в городе есть некоторое количество элементов, которых нужно обезвредить. Очередная банда.
С ретцелькиндами – полный туман. Сакраментальная проблема «отцов и детей», судя по всему, выступает в качественно новом обличье. Детей просто боятся. Анна боится вечерами оставаться в обществе собственного сына. Чего-то боится Зипперлейн, комиссар полиции с тридцатилетним стажем. А чего следует бояться мне? Наверняка есть что-то, чего мне следует бояться…
Так ничего и не придумав, я вышел на веранду. Анна сидела за столиком, накрытым для вечернего чая, а в глубине сада, возле клумбы с пионами, возился светловолосый мальчишка лет шести. Я охотно поговорил бы с ним, но не знал, с чего начать, – у меня не было никакого опыта общения с детьми, я понятия не имел, как подступать к этим маленьким человечкам. Между прочим, эти самые детки, детишки, херувимчики розовощекие сумели каким-то образом напугать Лонера – до сумасшествия и самоубийства…
Я сел. Анна налила мне кофе в пузатенькую чашку и пододвинула печенье.
– Вам понравился наш город? Чтоб ему провалиться, подумал я и сказал:
– Красивый город. И сад у вас красивый. Сами ухаживаете?
– Сама. Вы любите цветы?
– Как сказать… – пожал я плечами.
Наверное, все-таки не люблю. Не за что. С цветами я, как правило, сталкиваюсь, когда их в виде венков и букетов кладут на могилы. Возлагают. В жизни таких, как я, цветам отведена строго определенная роль. За что же их, спрашивается, любить, если они всегда – знак утраты и скорби?
– Хотите еще печенья? – спросила Анна, когда разговор о цветах безнадежно забуксовал.
– Хочу, – сказал я, обернулся и перехватил ее взгляд – беззвучный вопль.
Обернулся туда и сам едва не закричал. Мальчишка стоял у дерева метрах в десяти от веранды, и к нему ползла змея, голубой кронтан, ядовитая тварь была уже на дорожке, на желтом песке, в метре от ребенка, а он не двигался, хотя прекрасно видел ее и мог убежать. Голубая тугая лента медленно и бесшумно струилась, раздвигая тоненькие стебельки пионов, мой пистолет остался в комнате, ребенок застыл, Анна застыла, застыл весь мир…
Я метнул пику для льда, каким-то чудом оказавшуюся на столе. Перемахнул через перила, в два прыжка достиг дорожки, и голова приколотой к земле змеи хрустнула под моим каблуком.
– Что же ты, малыш… – Я наклонился к нему, хотел что-то сказать, но натолкнулся на его взгляд, как на стеклянную стену, как выстрел.
Зипперлейн был прав. Они другие, и словами этого не выразить. Мне положено разбираться в любых чувствах, которые могут выражать глаза человека, но сейчас я не мог перевести свои ощущения в слова.
Можно сказать, что он смотрел презрительно. Или свысока. Или равнодушно, как на досадную помеху. Или злобно. Или сожалея о том, что я сделал. Каждое из этих слов имело свой смысл и было бы уместно при других обстоятельствах, но здесь все слова, вместе взятые и в отдельности, не стоили ничего. Они не годились для описания его взгляда. Всего моего опыта хватало только на то, чтобы понять: я сделал что-то абсолютно ненужное, и маленький человечек отметает меня, не собирается разговаривать, что-то объяснять. Что он другой. Что между нами – стена.
Я оглянулся – Анна стояла на прежнем месте, она даже не смотрела в нашу сторону. Она его боялась и не могла найти с ним общего языка, но вряд ли от этих невзгод она стала столь бессердечной, что не сказала ни слова, не подошла к сыну, только что избежавшему укуса ядовитой змеи. Стало быть, она с самого начала знала, что никакой опасности нет…
Мальчишка прошел мимо меня, как мимо пустого места, присел на корточки над неподвижной змеей. Я отвернулся, чувствуя себя лишним, бессильным, напрочь опозорившимся. И тихонечко побрел обратно на веранду. Анна убирала со стола.
– Вам не нужно было этого делать… – тихо сказала она.
– Ну откуда я знал? – так же тихо ответил я. – Значит, и это…
– И это тоже.
– Анна, можно мне посмотреть его комнату?
Ей очень хотелось послать меня ко всем чертям, но она понимала, что не во мне дело.
– Господи, делайте что угодно… Там, направо.
Я проскользнул в дом. Конечно, вот эта дверь, разрисованная забавными зверюшками и героями мультфильмов. Детская изумила меня спартанской простотой. Маленькая кровать, желтый шкафчик, низенький столик – и больше ничего. Никаких книг, никаких игрушек. На столе рассыпаны цветные карандаши, лежат несколько листов белой бумаги. На одном – рисунок.
Ничего похожего на неуверенную детскую мазню. Четкими штрихами изображено что-то непонятное, не имеющее смысла – для меня, но не для художника. Полное впечатление осмысленного завершенного рисунка. Дом? Возможно. Несколько домов, нарисованных один поверх другого – в разных ракурсах, с разных точек зрения.
Я поворачивал рисунок так и этак. Да, дом, как-то уродливо распластанный в одной плоскости, деформированный. В живописи я профан, но, сдается мне, нечто подобное я видел у нынешних полисенсуалистов – луг, каким видит его жаба. Галактика, какой ее видит несущийся со сверхсветовой скоростью пьяный андромедянин…
Оглядываясь на дверь и ежась от стыда, я аккуратно сложил рисунок вчетверо и спрятал в бумажник. Прекрасное начало, первое вещественное доказательство – украденный из комнаты шестилетнего пацана рисунок.
Я взглянул на часы и стал собираться Надел другую рубашку, сменил галстук на более легкомысленный. Пистолет оставил под подушкой. И отправился искать Некера.
Прохожие проявляли полное пренебрежение к сгорающим над крышами метеоритам – притерпелись, надо думать. На их месте я бы тоже, наверное, притерпелся. Немного поплутав, я добрался до бара «Волшебный колодец» и вошел. Очень большая комната со всеми атрибутами мини-заведения – стойка с высокими табуретами, мюзикбокс в углу, два десятка столиков, шеренга игральных автоматов, телевизор над стойкой. Тысячи таких заведений-крохотулечек кое-как существуют от Куала-Лумпура до Баффиновой земли, и, как правило, каждый старается обзавестись чем-то особенным, неповторимым то доспехи средневекового рыцаря, тысячу лет назад с пьяных глаз угодившего в болото и извлеченного при муниципальных работах, то африканские маски в южноамериканских барах или южноамериканские индейские вышивки в барах африканских, то (своими глазами видел в Лахоре) обломок летающей тарелки, взорвавшейся по неизвестной причине прямехонько над домом владельца бара. Здесь функцию раритета исполнял громадный засушенный осьминог – морская тематика, как и положено в портовом городе. Рядом висела табличка, возвещавшая, что этот самый кракен, прежде чем был загарпунен, утащил в пучину трех боцманов, одного штурмана и откусил руль у канонерки. Со времен своих славных подвигов кракен неимоверно усох…
Я пробрался к стойке и попытался привлечь внимание игравшего миксерами Жерома. Привлек. Взял бокал гимлета и ушел на облюбованное свободное местечко в углу Столик попался тихий. Двое юных влюбленных переплели пальцы под столом. Как некий контраст, тут же примостился старик, худой, весь какой-то высохший, подобно легендарному кракену, он обхватил полупрозрачными ладонями стакан с чем-то желтым и поклевывал носом.
Я поставил бокал на столик. От этого звука Мафусаил вздрогнул и пробудился.
– Ваше здоровье, – сказал я.
– Прозит, – сказал он. Мы отхлебнули и помолчали.
– Он умер, – сказал старик.
– Кто? – вежливо поинтересовался я.
– Рольф Швайнвальд.
– А…
– Вот так. И за ним пришла та, что приходит за всеми людьми. Пришла, увы, с опозданием на сотню лет. Рольф Штайнвальд, ста двадцати четырех лет от роду, был личностью в своем роде уникальной – последний доживший до наших дней эсэсовец. Дивизия «Викинг». Свое давно отсидел, но оказался столь крепким, что казалось» сам дух Черного корпуса упорно держит на этом свете свое последнее вещественное воплощение. Лет десять назад экс-оберштурмфюрер впал в старческий маразм и с тех пор строил на своем дворе оружие возмездия «Фау-3», используя в качестве основных деталей консервные банки и прочий бытовой хлам. Соседские мальчишки сооружение разваливали, он снова строил. А теперь вот подох» не достроив.
– Это эпоха, – сказал мне старик. – Вы понимаете, целая эпоха ушла. Если подумать, весь двадцатый век. Я все это видел, понимаете? Берлин. Бабельсберг. Мюнхен. Не растерзанный союзной авиацией Мюнхен, а олимпийский, тридцать шестого года. Вы знаете, что фюрер учредил особую медаль для немецких победителей Игр? Вы представляете, как это выглядит, когда звучит команда «марш!», и шеренга с размаху опускает сапоги на булыжную мостовую.
– И еще Дахау, – сказал я.
– Что? – он подумал, припоминая. – Ах, да… Дахау и еще этот, как его… ну, вы лучше помните. Печи. Кого-то там сожгли, говорят, некоторые были учеными, что-то такое изобрели, чуть ли не эпохальное… Печально. Я все понимаю – были издержки, как у любого политического движения. Может быть, не следовало их так уж… чересчур. Может быть, не стоило сотрудничать с сионистами, а и их вешать. Но, молодой человек, если бы вы видели, как это было красиво! Факельные шествия – ночь, маленький живой огонь факелов, колышущиеся тени, и тысячи людей в едином порыве… Форма. Человек в форме никогда не чувствует себя одиноким, ущербным, он всегда в рядах, с кем-то, частица могучего целого. Где это теперь? Войска ООН? Семенная вытяжка, пародия на армию и строй, оперетка…
Он горько покривился и обеими руками поднял к губам стакан. Этих динозавров остались считанные единицы – развитая геронтология, высокий уровень медицины… может, еще и яростное желание жить, сохраниться, быть? Они единодушно открещивались от ушедшей идеологии, все воевали на Западном фронте, если собеседник был с востока, и на Восточном – если собеседник был с запада. Но все поголовно и навзрыд сожалели о порядке и братской сплоченности, чьими символами были мундир, френч, китель…
– Вот и ваш Некер появился, – сказал бесшумно подошедший хозяин.
Совершенно секретно.
Экспресс–информация. Допуск А-0.
Генерал-майор Некер Лео-Антуан (Роланд). Родился в 1984 г.
Сорбонна, военное училище «Статорис» (командно-штабной факультет). Имеет ученую степень магистра, автор ряда работ по международному праву в области взаимоотношений транснациональной контрразведывательной службы ООН с национальными правительствами. В настоящее время – начальник Отдела кризисных ситуаций. Член Коллегии МСБ, заместитель начальника регионального управления МСБ «Дельта». Четыре международных и шесть национальных наград. Женат. Сын. Дочь.
Я обернулся – откровенно, не маскируясь. Некер сидел у входа. Это был он и не он. Крупная фигура, густые усы, мужественное лицо стареющего военного – импозантный моложавый джентльмен с фамильного портрета викторианских времен. Но я хорошо его знал и видел, что он стал другим. Полное впечатление надломленности, безвольности, и это не игра. Он на самом деле сломлен.
Во времена оны Роланд был для меня учителем, недосягаемым эталоном и господом богом, да и потом, поднабравшись опыта, я смотрел на него снизу вверх – право же, он заслуживал такого взгляда. Что же делает с людьми этот проклятый город и как он этого добивается? По спине у меня побежали мурашки при мысли – что, если то же суждено и мне? Поток, неотвратимо затягивающий в омут… Но должен же кто-то прервать череду необъяснимых падений, по сути, предательств?
Я подошел к нему и сел напротив. Он равнодушно поднял голову. А потом узнал меня.
– Здравствуйте, генерал, – сказал я. – В Центре беспокоятся, куда это вы запропастились.
– Меня всегда можно найти в этом милом заведении, – сказал он. – От и до. Сижу и пью. Омерзительное занятие, знаете ли. Я все жду, когда начнется белая горячка, и я с превеликой радостью лишусь рассудка, но горячка никак не приходит…
– Что с вами?
– Информация, – сказал он. – Я ведь был хорошим сыщиком, верно? А теперь получил информацию, которую человеческий мозг – или по крайней мере мой мозг – переварить не в состоянии.
– Вы докопались? – спросил я.
– Да.
– И что вы знаете касаемо здешних странностей?
– Наверное, все, что нужно знать, – сказал он. – Но вам я не собираюсь ничего говорить. Поймите, вы сами должны… Речь идет о ситуации, где все наши условности и установления не имеют никакого значения. Представьте, что на заселенный негуманоидами Марс попадает земной ботаник и с точки зрения ботаники пытается рассудить тамошние политические или научно-технические споры. Представьте, что неграмотный филиппинский рыбак отправлен разбираться в склоках и сложностях дублинской дирижаблестроительной фирмы. Я о нас с вами. Профессиональные контрразведчики пытаются стать судьями в деле, которое требует других судей… или вообще не нуждается в судьях. Я говорю загадками, да? Но вы должны сами до всего докопаться.
– И тогда? – спросил я.
– А вот тогда-то начнется самое интересное и сложное… Нужно будет сделать выбор, принять решение. Я его принять не смог, в чем честно признаюсь. Я думал, что знаю все о добре и зле, все о жизни и своем месте в ней. Но… Я не могу сделать выбор. Страшнее всего – как раз эта неспособность принять решение…
– Кто такой Регар? – спросил я резко.
– Тот человек, на месте которого я хотел бы быть.
– Лонер настаивал, что это враг.
– Значит, Лонер ничего не понял. – Он глянул мне в глаза. – Голем, надеюсь, ты понимаешь, что взять меня будет довольно трудно? Или ты здесь со своими мальчиками?
– Я здесь один, – сказал я. – И у меня нет приказа вас брать. Получи я приказ, я бы это сделал. Пусть даже один. Но мне всего лишь поручено разыскать вас. Я вас нашел. И говорю вам – за вас беспокоятся. Лучше бы вам поехать в Центр.
– Учту. Знаешь, что хуже всего? Прекрасно понимаешь, что с тобой происходит… Прощай. Желаю оказаться счастливее.
Он встал, поклонился коротким офицерским поклоном, бросил на стол мятый банкнот и пошел к выходу. Я остался один. Может быть, где-то в городе есть страшная пасть, которая одного за другим глотает наших людей и выплевывает подменышей, безмозглых и безвольных двойников? Нет. Глупости. Есть информация. Истина. Знание, которое то пугает людей до смерти, то погружает в прострацию…
– Скучаете? – раздался рядом девичий голосок.
Я поднял глаза от исцарапанной пластиковой крышки столика. Блондинка. Лет двадцати. Фланелевые брючки, белая безрукавка. На девицу определенной профессии из портового города явно не походит. На подсадку мелких грабителей тоже. Милая девочка, которой скучно. Или милая девочка, которая играет милую девочку, которой скучно.
– Скучаете? – повторила она.
– Скучаю – сказал я. – Вы, как я понимаю, тоже? Что будете пить?
– Все равно. Я отправился к стойке.
– Что вам налить? – спросил Жером.
– Да хотя бы гимлет, – сказал я. – Думаю, дама согласится.
– Между прочим, девчонка не какая-то там, так что учтите.
– Учту, – пообещал я. – Из приличной семьи, а?
– Из очень приличной. Как ваша работа?
– Работаю помаленьку.
– То-то, что помаленьку.
– А поспешишь – людей насмешишь, – сказал я.
Вернулся к своей незнакомке и преподнес ей бокал. Незнакомка пригубила, не сводя с меня глаз. Интересно, к чему милой девочке из очень приличной семьи шататься по вечернему кабаку не самого высшего разряда?
– У вас красивые глаза, – сказал я. – Коралловые губки. И вообще вы прелесть.
– Вы уже теряете голову?
– И заодно – способность соображать, – сказал я. – Никак не могу сообразить, чем привлек ваше внимание.
– Мне же скучно, – напомнила она.
– Аргумент веский. Кто вы?
– Это уже не по правилам, – засмеялась она. Я могу оказаться… ну, хотя бы шведской принцессой.
– Ваше высочество, – сказал я почтительно, – но я-то могу оказаться Синей Бородой или людоедом. Не боитесь?
– Нет. Вы на негодяя не похожи. Я разбираюсь в людях.
Родная, мысленно воззвал я к ней, знала бы ты, какие люди отправлялись в Края Великого Маниту как раз оттого, что переоценили свое умение разбираться в людях…
– Ну, если не похож… – сказал я. – Позволительно ли мне будет, ваше высочество, узнать ваше имя?
– Алиса.
– Адам. Журналист. Буду писать о ваших чудесах и странностях. Меня послали, потому что я страшно люблю загадки.
– Загадки… – протянула она с непонятной интонацией. – Вы давно в городе? Сегодня приехал. Что у вас обычно показывают туристам?
– Я вам покажу Могилу Льва, – сказала Алиса. – Это…
– Я знаю.
– А посмотреть не хотите?
Ситуация сложилась странная. Шла явная игра, мы оба понимали, что идет игра, понимали, что другой это чует… Не это же прекрасно – что началась игра, что на меня кто-то вышел! И я сказал:
– Хочу.
– Тогда идемте, – сказала она.
У нее был мотороллер, старенький, но резвый. Вела она быстро и умело. Мы промчались по ночным улицам пронизанным многоцветием неона, метеориты огненными росчерками проносились над крышами и сгорали, таяли. Казалось, на небе нет уже половины звезд – они осыпались роем осколков, пригоршнями раскаленной пыли.
Город остался позади, за нашими спинами, дорога шла в гору. В луче фары мертвым холодным светом вспыхивали дорожные знаки. По всем канонам жанра дорогу сейчас должна загородить машина с погашенными фарами, и из нее полезут хмурые асоциальные типы с ручными пулеметами наперевес. Эх, если бы…
Вот и памятник. Лев распростерся на вершине горы, уронив косматую голову на правую лапу, а под левой смутно различалась рукоять меча – я знал, что он сломан.
Лет семьсот назад рыцари графа Раймонда Гервенского убили здесь Ралона, бывшего бочара, поднявшего восстание и провозглашенного королем. Одно из стародавних восстаний против злого короля, обманываемого неправедными советниками. Восстание, обреченное на поражение неумолимыми законами развития общества, – о чем его участники, разумеется, и подозревать не могли. Насколько я помнил, все протекало весьма стандартно – король воевал где-то далеко, и восставшие вырезали небольшой гарнизон города, спалили замки наиболее ненавистных окрестных сеньоров и решили, что все кончено. Что касается графа Гервенского, то этот хитрый лис не растерялся и не заперся в замке, сообразив, что людей и припасов у него мало, а к неприступным замкам его Гервен, безусловно, не относится. Посему он торжественно и принародно присягнул королю Ралону, снискал его доверие, был им возведен в герцоги и через неделю удостоился чести сопровождать Ралона в соседний город, примкнувший к восстанию. Двадцать вассалов графа скрытно поехали следом и догнали кортеж на этом самом месте… Настоящий король, испугавшись, срочно заключил невыгодный для себя мир и повернул рыцарскую конницу на восставших. Все кончилось через три дня. И получило неожиданное продолжение через семьсот лет. Так уж случилось, что город не мог похвастаться знаменитыми земляками. Родившиеся в других местах великие люди, равно как и эпохальные исторические события, обошли город стороной. Но отцам города хотелось иметь красивый памятник, который можно показывать туристам, сделать символом вроде Русалочки, Сирены, Медного всадника и Эйфелевой башни. Вот олдермены и не придумали в свое время ничего лучшего, кроме как скопировать знаменитый швейцарский монумент, поставленный сложившим головы за пределами Гельвеции ландскнехтам.
Мы стояли у каменного зверя, накрытые его тенью, и молчали. Удачный повод для глубокомысленных рассуждений о том, что все относительно, а мир наш полон парадоксов – бедняга Ралон, возмутитель спокойствия, спустя столетия после смерти удостоился памятника, а граф Гервенский всего через полгода после убийства им народного короля впутался в заговор недовольной усилием централизованной власти знати – каковую знать миропомазанный король быстренько развесил на воротах фамильных «замков.
– Жаль, – сказала Алиса.
– Кого? Или – что?
– Короля Ралона.
Я буркнул что-то в том смысле, что законы развития общества – вещь упрямая, на кривой ее не объедешь…
– Господи, я не потому. Ралон был молодой и красивый. Жаль.
– Вы что, его видели? – пошутил я. – В мемуарах де Шалонтре о возрасте Ралона ничего не сказано…
– Разумеется, видела, – сказала Алиса. – Иначе откуда бы я знала, что он был молодой и красивый?
– У вас собственная машина времени?
– Не верите?
– Нет, я ужасный рационалист. Верю только тому, что вижу своими глазами.
– Прекрасно. Тогда подойдите.
– Куда?
– Вот сюда, – сказала Алиса, взяла меня за руку и потащила к памятнику.
В лунном свете львиные глаза мерцали как-то загадочно, я нагнулся и рассмотрел, что они не мраморные, как следовало бы. Стеклянные, похоже. Черная точка зрачка, кружево радужной оболочки. Обычно у статуй не бывает таких глаз.
– Откуда у него такие глазищи? – спросил я.
– Не знаю, не знаю… – быстро прошептала Алиса, пригибая мою голову поближе к львиной. – Просто в один прекрасный день взяли и стали вот такими. Ниже нагибайся, ниже. Смотри ему в глаза и думай про короля Ралона. Про него самого, про то, как его убили. Про то, что хочешь его увидеть. Про Время. Я так и не успел убрать с губ скептическую ухмылку.
Вокруг был ясный день, светило солнце, блестело море. На месте города появился другой, раз в десять меньше, крохотный городок со средневековой гравюры – мощные, на совесть сработанные зубчатые стены, из-за стен виднеются шпили и острые высокие крыши, словно пучок стрел в колчане. У пристани несколько кораблей со спущенными парусами. Я стоял на том же самом месте (только гора была гораздо круче, не сглажена временем) и смотрел сверху на город, каким он был семьсот лет назад. Впрочем, меня не было в летнем дне. Там был только… черт, как сказать? Там был только мой взгляд, а ноги по-прежнему ощущали мраморный постамент, но своего тела я не видел.
Слева, метрах в десяти от меня, появились всадники. Кони шли шагом, я не слышал стука копыт и разговора, хотя губы седоков шевелились. Продолжая разговор, двое остановились буквально рядом со мной и смотрели вниз, на город. За их спинами почтительно молчали телохранители.
Нетрудно определить, кто есть кто. Алиса оказалась права. Король Ралон был рослым красивым малым лет тридцати, одет богато, пышно даже, но сразу видно, что к этой роскоши он не привык. И в седле сидел несколько неуклюже. Не то что его собеседник, лет сорока, с умным, холеным лицом, довольно приятным.
Король что-то сказал, улыбаясь и показывая на город. Он не успел даже понять, что его убили…
Роли, несомненно, были распределены заранее. Здоровенный детина, заросший до глаз рыжей бородищей, внезапно по незамеченному мной знаку обрушил секиру на непокрытую голову короля Ралона (я на миг зажмурился). Беззвучно скрестились мечи и боевые топоры, королевские телохранители один за другим вылетали из седел, и когда появились десятка два конников в одежде с гербами графа, им почти не пришлось ничего делать.
Я выпрямился, окунулся во мрак, снова увидел свое тело, распростертого над обломками меча каменного льва и кроваво-красные росчерки метеоритов над городом. Беззвучное прошлое растаяло.
– Теперь веришь? – спросила Алиса.
– Теперь верю, – сказал я. – Потому что… Пришла мысль, от которой стало холодно.
Едва речь зайдет о прошлом, почему-то прежде всего под этим мы, страдая своеобразной дальнозоркостью, понимаем давние века, старинные времена. Однако прошлое – это и то, что случилось сутки, час, минуту назад…
Я опустился на колени, встретился взглядом с застывшими глазами льва-оборотня. Сосредоточиться. Думать о человеке, которого никто не видел мертвым, – кроме тех, кто его убил. А мы так и не нашли тех, кто его убил…
Полгода назад майор Дарин из «Гаммы» не вернулся с задания, исчез, растворился в воздухе на улицах трехмиллионного города, далеко отсюда, на другом континенте. До сих пор мы не знаем, что с ним случилось, где он оступился (если он оступился), как он погиб. Такое еще случается, нам противостоят не опереточные злодеи, и, когда знамя покрывает пустой гроб и над пустой могилой трещит залп, злоба в тысячу раз мучительнее оттого, что она бессильна, у врага нет имени, лица и адреса…
Рослый загорелый человек сбежал по ступенькам аэровокзала и направился к стоянке машин. Все правильно. Дарина встречают те, из «Серебряного волка», они не знают его в лицо и понятия не имеют, что это не долгожданный курьер, что курьера мы аккуратно и чисто взяли в Маниле…
Зеленая «Комета» и узкое, напряженное лицо человека за рулем. Машина долго петляет по улице, выполняя классические маневры с целью выявления возможного хвоста. Повороты, перекрестки, стада лакированных автомобилей, регулировщики в белых нарукавниках, толчея, мельтешение вывесок и реклам.
Машина выезжает за черту города – видимо, резидент обожает свежий воздух. Я незримо присутствую рядом с сослуживцем и другом, одним из тех парней, о которых по высшей справедливости нельзя говорить без красивых слов, я знаю, что сейчас его убьют, но я бессилен что-либо изменить. Я остаюсь зрителем, бесплотным духом. Все уже свершилось полгода назад. Спириты пламенно уверяют, что души умерших постоянно незримо присутствуют рядом с нами, видят каждое наше движение, слышат каждое наше слово. Хочется верить, что это неправда, – иначе какой пыткой было бы хваленое бессмертие души, ее способность все видеть и все знать, и полнейшее бессилие что-либо изменить…
Автоматически открывается калитка, чугунное кружево, автомобиль тормозит у белой виллы, двое поднимаются на крыльцо, и я бесплотно иду следом, и вот уже Дарин с непроницаемым лицом идет навстречу осанистому типу в золотом пенсне. И падает на ковер лицом вниз. Тип в золотом пенсне недоуменно и растерянно оглядывается – он явно такого не ожидал. Из-за портьеры появляется человек с пистолетом, и уж его-то я знаю как облупленного – Визенталь, он же Серый Антихрист. Теперь мне все ясно – где был прокол, кто недоучел и что. Значит, вот так. Визенталь. Бывший майор военной разведки одного маленького, но чрезвычайно воинственного государства в те времена, когда еще существовали национальные армии и разведки. Теперь притворяется мирным рантье и притворяется, надо отдать ему должное, чрезвычайно непробиваемо. До сих пор мы так и не смогли доказать, что Визенталь и Серый Антихрист – одно и то же лицо. Теперь – другое дело. Виллу мы эту найдем. Трупы в подвале выкопаем. Перевернем все вверх дном, найдем отпечатки пальцев, свидетелей, теперь мы твердо знаем, что Визенталь там был, и будем танцевать от этой печки. Визенталь сейчас в Мехико, беззаботно глазеет на старинные здания и покупает поддельные антики – ну что ж, пусть пока погуляет…
Стоп, стоп. Что же, я поверил, будто передо мной машина времени? Может быть; все это обман. Может быть, Алиса владеет гипнозом. Впрочем, проверить нетрудно…
– Некоторые очень пугаются, – сказала Алиса. – А у тебя крепкие нервы.
– Есть немного, – сказал я.
Она стояла, сунув руки в карманы курточки, легонько покачиваясь с пятки на носок. Сколько людей до меня смотрели в глаза этому льву, и что они заказывали?
Если это не гипноз, следовало бы окружить памятник танками… Многие дали бы отрубить себе руку, лишь бы узнать, какие бумаги просматривали и что делали в недалеком прошлом некоторые мои коллеги, – прошлое означает и то, что произошло минуту назад… А ревнивые мужья, мелкие жулики, желающие подсмотреть код сейфа, нечистоплотные бизнесмены и просто грязные типы, которых манит соседская спальня? Но если это всего-навсего гипноз, каким дураком я буду выглядеть, потребовав охранять памятник? Черт возьми, неужели начались порожденные здешними чудесами дилеммы? Зябко стало от такой мысли.
Меня тянуло спрашивать и допрашивать, но я молчал. Успеется. Выпрямился, глубоко вдохнул прохладный ночной воздух, посмотрел в сторону моря. Небо в эту ночь было чистое, звездное, сверкали огни города, над ними метались алые росчерки метеоритов, а над метеоритами…
Над метеоритами, над городом, стояла радуга – пронзительно чистое семицветье. Одним концом она упиралась в искристо поблескивающее море, второй терялся в мельтешений городских огней. Самая настоящая радуга, на полнеба. Самая красивая и яркая из всех, какие я видел в своей жизни.
Над радугой висела Луна, огромная, круглая, пухлая, в темных пятнах безводных морей. Зеленая Луна. Цвета весенней травы, молодой листвы, драгоценного камня изумруда и девичьих глаз. Луна, которой не положено быть такого цвета. Луна может быть белой, желтой, иногда красной, но никогда – зеленой.
Что могло уверить меня в том, что я не сплю и не сошел с ума? Успокоила трезвая и спокойная мысль – они начинали точно так же, Некер и Лонер. Они тоже в свое время столкнулись с чем-то необычным, не лезущим ни в какие рамки, лежащим на грани ирреальности (хотя кто ее определит, эту грань?). Они тоже должны были ощутить растерянность и боязнь за свой рассудок. Может быть, они чересчур испугались за свой рассудок и оттого утратили его? Так что мне следует ничему не удивляться. Помнить, что я нахожусь в Стране Чудес и вести себя соответственно. Повстречается гном или призрак – не креститься, не бежать к психиатру, а достать магнитофон и снять допрос.
– Испугался? – спросила Алиса с интересом.
Я вразвалочку подошел к ней, взял за плечи и заглянул в глаза. Она преспокойно улыбалась.
– Ну? – спросил я.
– Вообще-то мне мама не разрешает целоваться с незнакомыми мужчинами…
– Приятно видеть, что еще встречаются девушки, свято следующие родительским заветам, – сказал я. – Это меня умиляет, я сентиментален… Не передергивай, речь не о поцелуях. Ты меня специально сюда притащила? Попугать?
– Вовсе я тебя не пугала. Развлекала, как могла. Журналисты обязаны любить необычное, не правда ли? Ты доволен?
– Еще как.
– Прекрасно, – сказала она.
– Поздно уже. Поехали?
Я посмотрел на радугу и зеленую Луну, фантастическим орденом на диковинной ленте сиявшие в исцарапанном метеорами небе. Надо будет спросить о них Зипперлейна. В отчете Лонера ни о чем подобном нет ни слова. Впрочем, язык не поворачивается именовать отчетом этот коктейль из первобытных страхов и мазохистских заверений в собственном бессилии. Отчета Некера у нас нет, и вряд ли мы его когда-нибудь получим. У нас есть только я, а у меня пока что ничего нет… Мы мчались по ночному городу.
– Отвезти тебя домой? – прокричала Алиса.
– Поезжай к себе, – ответил я. – Я тебя провожу как бы. В лучших традициях.
Не стоило, разумеется, уточнять, что мне нужно было узнать ее адрес. Вскоре мотороллер остановился у одноэтажного дома, стоявшего в маленьком саду.
– Ну, прощаемся? – сказала Алиса. – Если захочешь новых чудес, рада буду послужить мировой журналистике.
– Послушай, а как ты сама оцениваешь эти чудеса и что о них думаешь?
– Интервьюируешь?
– Конечно.
– Видишь ли, мне не нужно о них раздумывать, – сказала она. – Потому что у меня есть знакомый, который знает все.
– Для меня это просто клад, – сказал я беспечно. – Познакомишь.
– Если хочешь.
– Ну, журналист я или нет! Это, часом, не Герон? Мне говорили, будто Герон все знает.
– Никогда о таком не слышала, – сказала Алиса (что было вполне естественно, так как Герона я выдумал только что). – Моего знакомого зовут Регар. Даниэль Регар. Слышал?
Она открыла калитку, завела мотороллер во двор и закатила его к маленькому гаражу в глубине сада. Из-за кустов вышла большая спокойная собака, покосилась на меня, рыкнула для порядка и пошла следом за Алисой, махая хвостом.
Собака ее знает. Гараж она открыла Своим ключом. Похоже, она здесь действительно живет. Так что можно отправляться восвояси.
И я пошел прочь. Итак, девочка из очень приличной семьи, которая довольно неискусно подставилась мне (девочка, а не семья) и привела к памятнику. Кому-то нужно было, чтобы я осмотрел памятник? Кто-то ненавязчиво хотел облегчить мне знакомство со здешними чудесами?
Другого объяснения нет. Неизвестный… нет, не доброжелатель, гид. Так оно вернее. И – ни капли случайности. Весь мой опыт протестует против попытки записать это знакомство в случайные. У меня есть кое-какой опыт, а у милой девочки Алисы его нет, и играть она не умеет. А самую большую промашку допустила только что – сказала, что позвонит мне, но я-то ей не давал адреса и телефона, словом не обмолвился. Значит, они меня уже ведут. Быть может, с первой минуты. Но кого представляет милая девочка Алиса? А кого, интересно бы знать, представляет Регар?
Главный почтамт, как ему и полагалось, работал круглосуточно. Клиентов, правда, немного, а в телетайпном зале и вовсе ни одного. Телетайпная связь старомодна и архаична, безусловно, проигрывает многим, бог знает, почему вообще сохранилась (ходят слухи, что по просьбам обществ любителей старины). Однако она имеет одно несомненное достоинство, за которое ее и любят такие, как я, – возможность совершенно легально вести кодированные разговоры с помощью одного-единственного рядка клавиатуры телетайпа – верхнего, где цифры…
Я потревожил симпатичную девушку в голубом, откровенно скучавшую за полированным барьером, заплатил положенную сумму и получил в полное свое распоряжение маленькую кабину с элегантным хромированным аппаратом. Набрал код абонента, под которым абонент значился в телефонной книге. Потом набрал несколько других кодов, уже из числа хранившихся в суперзащитных сейфах. Меня почти мгновенно переключили на Панту. Оперативность оперативностью, но такая поспешность означало одно – Святой Георгий не отходил от аппарата, ночевал в кабинете. Ждал моего звонка.
– Можешь что-нибудь сообщить? – перевел я на нормальный человеческий язык россыпь пятизначных чисел.
– Некер в депрессии. Вышел из игры. Причины неизвестны. Что предпринять?
– Ничего. Им займутся. Что еще?
– Случайно получил данные о Дарине…
Я сообщил ему все, что видел, разумеется, не упомянув, при каких обстоятельствах видел это. Попросил только проверить все побыстрее. Естественно, последовал вопрос:
– Откуда ты это узнал?
– Не могу сказать, – ответил я. – Прошу проверить как можно быстрее. От результатов проверки зависит многое.
– Ты не находишь, что все это несколько странно?
– Нахожу, – ответил я. – Но ничего не поделать. Объяснять – слишком долго.
Может быть, он не успокоился бы, общайся мы при помощи телефона или видеофона, но пятизначные числа как-то не располагали к эмоциональной дискуссии, чему я был только рад…
Унывать рано, успокаивал я себя, направляя стопы к дому Анны. Дела идут более-менее гладко, загадки пока не такие уж пугающие, у окружающих не торчат из штанин копыта и серой от них не пахнет, и на Регара меня аккуратно вывели по его собственной инициативе, и я вспомнил, в каких случаях возможна лунная радуга – редкое, но отнюдь не мистическое природное явление. Лунная радуга возникает при определенной степени насыщенности атмосферы водяными парами и соблюдении еще каких-то условий, которых я не помню досконально. У меня есть даже соображения по поводу зеленой Луны, фантастические, если выдвигать их в отрыве от совокупности здешних странностей, но вполне уместные в Стране Чудес. Я работаю, активно шевелю тренированными мозгами. Вот только Некер. Некер…
Благополучно возвращаюсь до дома, никого не потревожив, проскальзываю к себе в комнату. Пистолет и все прочее на месте. Ночью мне снится всякая галиматья.
День второй
В комнате, оказывается, установлен модный лет десять назад будильник «солнечный зайчик». Система из нескольких зеркалец, настроенная на определенный час, отбрасывает на лицо спящего солнечные лучи, а небо сегодня ясное, и я вскакиваю в половине восьмого – кто-то, мне кажется, нежно гладит по лицу теплой ладошкой. Спросонья мерещится, что это Сильвия, но потом я соображаю, что никакой Сильвии тут нет, и мне становится грустно, настроение безвозвратно испорчено – то есть стало рабочим. Включаю электробритву и телевизор, чтобы послушать новости.
Новости стандартные, обычный набор событий уверенного в своем будущем человечества. Где-то торжественно открылся чемпионат мира по шахматам, где-то закончился конгресс гляциологов. Один космический корабль вернулся от Урана, другой стартовал к Сатурну. Одну научную теорию подтвердили экспериментально, другую опровергли. Фанатичный изобретатель машины времени Андрес Лазарро с превеликим трудом спасен пожарными из-под обломков очередной взорвавшейся модели, но бодр и надежды не теряет. В окрестностях Манаоса студенты наблюдали летающую тарелку.
О городе, где я сейчас нахожусь, упоминают единожды – в связи с открывающимся здесь всемирным фестивалем фантастических фильмов. Любопытно, кто придумал провести его здесь – оптимист или любитель черного юмора?
Я убрал бритву, выключил телевизор и увидел сверток – маленький, не больше пачки сигарет, он лежал на столе. Видимо, Анна положила его на стол вчера вечером, а света я не включал и потому его, естественно, не увидел. Сверток прикрывал записку:
«Господин Гарт! Час назад мне принесли пакет для вас, принес человек, которого я хорошо знаю, он ближайший помощник комиссара Зипперлейна. Не знаю, когда вы вернетесь, поэтому не оставляю его у себя, а кладу вам на стол. А.»
Я развернул плотную бумагу. Внутри лежали два пакетика поменьше, на одном написано размашистым почерком Некера: «Послушай сразу». На другом тем же почерком: «Послушай, когда до зарезу нужно будет с кем-то своим посоветоваться». И еще – сложенный вчетверо лист бумаги. Гриф полицейского управления. Надлежащим образом оформленный протокол о том, что генерал-майор Некер Лео-Антуан…
Я стоял, держа на ладони маленькие, почти невесомые пакетики, мир вокруг был серым, холодным и пустым. Вот и все. Детки. Детишки. Ретцелькинды. Мальчики-девочки, косички, плюшевые медведики, губки в шоколаде, а генерал-майор Некер Лео-Антуан выстрелил себе в голову из табельного оружия, пистолета «Эльман-Лонг – 11,2», и эти пакетики – все, что от него осталось, от него и его последнего задания, которое он провалил вполне сознательно и бежал туда, откуда его не вернуть даже нам. Даже если бы я его вчера вырубил и сдал врачам. ЭТО уже сидело в нем тикающей миной… Будь проклят этот город со всеми его чудесами.
Немного успокоившись, я достал из чемодана маленький магнитофон и вставил кассету, которую Некер просил послушать сразу. Медлил, боялся разрушить что-то большое и важное, как будто оно еще не разрушено этими двумя смертями… Наконец, решившись, придавил кнопку, как паука.
Несколько секунд слышалось шипение, потом раздался спокойный, четкий голос Некера – так он говорил, прохаживаясь перед рядами курсантов в аудитории.
– Прощай, Антон, – сказал Некер, и я сгорбился над столом, сжав виски ладонями. – Я не испугался и не выдохся. Я просто не смог принять решения. Я стою посередине и не могу сделать шаг в ту или иную сторону – я намеренно не говорю «черное и белое», «доброе и злое», чтобы не вызвать у тебя ассоциаций со старым, хорошо известным. Ситуация качественно новая, и ни один старый термин не подходит. Ты думаешь – обтекаемые слова, общие фразы? (Я машинально кивнул, не поднимая глаз, словно передо мной сидел живой и здоровый Роланд.) Извини, так надо. Я не хочу влиять на твой выбор и твой поступок – а ты обязан будешь сделать выбор. Скоро ты все откроешь сам. Никаких особенных секретов здесь нет. Отправных точек у тебя две, Регар и проект «Гаммельн». По поводу проекта побеседуй с мэром и его командой. Адрес Регара – в телефонной книге. Все. Прощай.
– Прощай, – сказал я вслух.
У генерала Некера, как у многих, оказался билет в один конец, только в отличие от многих он сам купил именно такой… Пленка шуршала и шипела, ее оставалось больше половины в кассете, но я сидел и слушал это шуршанье. Когда пленка кончилась, выключил магнитофон, надел пиджак и вышел из комнаты.
– Адам? – раздался за моей спиной голос Анны. – Вы что, только сейчас пришли?
– Нет. Ночью.
– Господи, я думала, с вами что-то случилось…
– Ну что со мной может случиться?
– Да на вас же лица нет… – сказала она. – Пойдемте. Проходите, садитесь. Выпейте. И не думайте, что я ничего не понимаю. Я многое могу понять. Зипперлейн вам не рассказывал про моего мужа?
– Нет, – осторожно сказал я, принял от нее бокал и сделал изрядный глоток. – Кто он был?
– Он работал в отделе Зипперлейна. Погиб два года назад. Иногда он возвращался ночью таким же… Что у вас стряслось?
– Так, неурядицы… Ваш сын дома?
– Нет. Где он, я не знаю. Это страшно, но впечатление такое, что мы им больше не нужны.
– А вам не представлялось случая услышать, о чем они говорят меж собой?
– Они стараются, чтобы таких случаев нам не представилось.
– Эта змея… – сказал я.
– Ну да, она жила в саду месяца два.
– В саду? – искренне удивился я. И вы…
– А что я могла сделать? Он мне сказал… свысока так посмотрел и сказал, чтоб я не боялась, что она не укусит и не заползет в дом. В самом деле, я ее почти и не видела. Говорят, ОНИ очень любят животных. Всех.
– И кошек, и собак, и людей… – сказал я. – А книги они читают? Что вы можете сказать об уровне их знаний?
– Поймите вы! – почти выкрикнула она. – Хорошо, если я с ним раз в неделю переброшусь двумя словами!
– Простите, ради бога, простите. Но ситуация… А что еще, кроме любви к животным?
– Рассказывают разное. Будто у них есть в окрестностях города места, куда они летают на свои сборища. Летают по воздуху. Будто они сами могут превращаться в животных.
– И передвигать взглядом предметы?
Об этом было упомянуто в докладе Лонера. Правда, сам он этого не видел – кто-то рассказал.
– И передвигать предметы, – кивнула Анна, ничуть не удивившись. – И становиться невидимыми. И будто бы они не наши дети, а подменыши, которых нам подсунул дьявол или эриданцы. Если бы вы знали, сколько слухов и россказней ходит по городу… Расспросите вашу блондинку.
– Ого, – сказал я. – Которую?
– Ту, с которой вы были в «Волшебном колодце». Вас там видел один мой знакомый.
– А что блондинка?
– Говорят, она имеет какое-то отношение к здешнему… к здешним чудесам. Некоторые ее боятся.
– Значит, к чудесам имеют отношение и взрослые?
– Говорят… Это подруга Регара, есть такой астроном, о нем тоже говорят разное, особенно после случая с Харелом Тампом – они были друзьями…
– А кто такой Харел Тамп? Ну-ка, расскажите!
– Жутковатая история… История действительно была жутковатая. Харел Тамп, инженер-электронщик, знакомый знакомых Анны, спокойный, веселый и уравновешенный человек, позавчера застрелил свою беременную жену, в которой души не чаял. Абсолютно немотивированное убийство, и по городу со скоростью верхового лесного пожара пронеслись идиотские и жуткие слухи, которые Анна даже пересказывать не хочет. Тамп содержится в местной тюрьме, идет следствие, опять-таки обросшее вымыслами…
Это хорошо, что в местной тюрьме, подумал я. Нужно немедленно его увидеть. Лучше ошибиться, чем проморгать. Убита беременная. Беременность – это ребенок, а дети… Все, что связано в этом городе с детьми, пусть даже не родившимися, заслуживает внимания. Правил игры нет, я волен устанавливать их себе сам. И все тут. И пусть я потом буду выглядеть дураком…
Я тут же позвонил Зипперлейну из своей комнаты. Моя просьба насчет тюрьмы особенного восторга у него не вызвала, скорее наоборот, он немного обиженно напомнил, что от него требовали соблюдать полнейшую секретность, а о какой секретности может идти речь, если я собственной персоной заявлюсь в тюрьму? Я постарался объяснить ему деликатно, что старше его по званию, обладаю определенными полномочиями, а обстоятельства и условия игры могут меняться, и я уверен, что это как раз тот случай…
Он согласился. Что ему оставалось? После короткого раздумья я вставил обойму и сунул пистолет в карман. Вышел из комнаты, из дома, из сада, пошел по тихим, по шумным улицам. Настроение было сквернейшее. Мне не привыкать терять друзей, но гибель Лонера и Некера случилась словно бы не по правилам, она была неправильная, стояла особняком от всего, что до сих пор скрывалось за стандартными формулировками «погиб при исполнении служебных обязанностей»…
Вскоре я вышел к условленному месту и увидел голубую малолитражку Зипперлейна.
– Итак, комиссар? – спросил я, усевшись рядом с ним. В профиль он еще больше напоминал печального коршуна.
– Мы едем в тюрьму, – обнадежил он. – Надеюсь, у вас серьезные основания нарушать правила игры?
– Как бы вам вообще не пришлось отказаться от правил игры, – сказал я. – Под личиной дурачка-репортера я много не наработаю (я не сказал ему, что и так уже раскрыт). Нет, я не Собираюсь вешать на грудь табличку со своей фамилией и должностью, но что-то мне нужно менять… Как вы расцениваете историю с Тампом?
– Обычная житейская драма.
– Речь идет о ребенке, пусть и нерожденном, а дети…
– Пустяки, – сказал он. Слишком поспешно сказал.
– И это позиция полицейского офицера? – спросил я. – Абсолютно немотивированное убийство, а это всегда странно…
– Как вы поступите, если окажетесь перед глухой стеной, которую невозможно обойти или взорвать?
– Поищу калитку, – сказал я.
– А если калитки нет? Мы здесь стоим перед стеной, давно разбили о нее кулаки, а кое-кто и головы…
– Понятно, – сказал я. – Вы признаете, что увидели в случае с Тампом Нечто, но боитесь, что окажетесь бессильны что-либо выяснить… Что он говорил на допросах?
– Орал, чтобы его повесили… Вот, возьмите. Сделали специально для тюрьмы.
Он положил мне на колени бордовое удостоверение криминальной полиции, украшенное моей фотографией, заверенной двумя печатями. Очередная вымышленная фамилия в сочетании со званием старшего инспектора.
– Комиссар, что вы знаете о проекте «Гаммельн»?
– То же, что и все знают, – сказал он.
– То есть?
– Знаете что, поговорите вы об этом с мэром. Родилась эта светлая идея в его аппарате, они сами запрягли ученых и курировали всю работу до завершения проекта. Разумеется, в контакте с вашей Коллегией, как вы знаете.
Я ничегошеньки не знал, но не рассказывать же комиссару, что мне всего лишь подсунули альбом газетных вырезок о чудесах города и краткое изложение ученых дискуссий. Я и понятия не имел, что существуют некие проекты. Честно говоря, с таким я еще не сталкивался. Скрывать от офицера моего ранга материалы, касающиеся операции, которую ему предстоит работать, – нечто ненормальное. Значит, у Святого Георгия были на то свои причины…
Зипперлейн тормозит перед железными воротами, и створки начинают медленно раздвигаться. Тюрьма выглядит, как все тюрьмы, к сожалению, сохранившиеся еще на планете, – угрюмые здания с зарешеченными окошечками и вовсе без окон, ни клочка живой земли, сплошной бетон и асфальт, спирали проволоки по гребню высоких стен, сторожевые вышки.
Мы сдали на контроле оружие и направились к главному корпусу, экспортируемые сержантом в голубой униформе. Из вольера на нас залаяли здоровенные овчарки. Каждый раз испытываю досадный стыд и мучительную неловкость, шагая по этим коридорам. Немало народу попало сюда в результате моих трудов, но от этого не легче – всегда кажется, что мы работаем плохо, что все, кому надлежит здесь сидеть, еще сюда не попали…
У входа сержант препоручил нас молодому лейтенанту. Тот провел нас по длинному коридору с нумерованными дверями, мы миновали три препятствия в виде глухих решеток – при каждой имелся надзиратель со связкой магнитных ключей и «Штарком» через плечо, – спустились в полуподвал и вошли в маленькую комнатку с прикрепленными к полу столом и табуретками. Лейтенант жестом пригласил нас сесть, четко козырнул и вышел.
– Вам обязательно нужно, чтобы я присутствовал? – недовольно спросил Зипперлейн.
– Вы же печетесь о секретности, – сказал я. – Посудите сами: какой-то инспектор остался с подследственным, а комиссар ждет под дверью. Несуразица, а?
Он не нашел, что ответить, присел и зябко поежился. Ничего, подумал я. Происходящие вокруг чудеса – еще не основание для того, чтобы опускать руки и жаждать отставки…
Ввели подследственного. Мужчина несколькими годами старше меня, светловолосый, с аккуратной шкиперской бородкой. При других обстоятельствах производил бы впечатление приятного, обаятельнейшего человека, души компании, хорошего семьянина и любящего мужа – каким он и был до недавнего времени, судя по досье.
– Садитесь – сказал я ему. – Конвой свободен.
Зипперлейн откинулся к стене и прикрыл глаза – ах ты, сукин кот с тридцатилетним стажем…
– Садитесь, – повторил я. – Курите?
Он сел, положил на стол большие сильные руки и с гримасой принял от меня сигарету:
– Как в кино… Кто вы такой? Все вроде записали…
– Инспектор, – сказал я. – Хочу задать вам несколько вопросов.
Глаза у него были не просто отрешенные – какая-то немыслимая пустота, не отражавшая ни света, ни меня, склонившегося к нему, ничего.
– Какие могут быть вопросы? – сказал он. – Я во всем сознался, я психически нормален и требую, чтобы меня повесили.
– За что вы убили свою жену?
– Поди вы! – Он отвернулся. Я встал, обошел стол и навис над ним, вплотную к нему:
– Тамп, что произошло с вашим будущим ребенком? (Он вздрогнул и сгорбился еще больше, и я понял, что взял след.) Что случилось с вашим будущим ребенком? Вы ведь ее убили из-за ребенка? Я знаю, что из-за ребенка! Ну! Тамп!
– Да при чем тут! – зло крикнул он, глядя на меня снизу вверх. – Она мне изменяла, вот что!
– Врешь, тряпка!
– Сам ты!..
– Врешь, Тамп! – Я наклонился и заглянул ему в глаза. – Вы же любили друг друга, у вас все было хорошо! И ты еще на мертвую клевещешь, дешевка такая! Слюнтяй, баба! В петлю захотел? Так не будет петли! Получишь двадцатник, останешься наедине с собой, столько будет времени подумать – башку об стену расшибешь! Не будет петли! В лепешку разобьюсь, а добьюсь, чтобы петли не было! Жить будешь и мучиться, тряпка! Ну? Что было с ребенком? Ты ведь из-за ребенка убил!
Он закричал что-то непечатное в мой адрес и попытался встать, но я изо всех сил прижимал ему плечи и орал в лицо – провоцировал на истерику, на крик, чтобы он не выдержал, сорвался и в запальчивости выложил хоть что-то. Мы, раскрасневшись, орали друг на друга, комната наполнилась гулким эхом, кто-то в форме встревоженно просунулся в дверь, но я рявкнул на него так, что его словно ветром сдуло, а мы снова орали что-то, уже абсолютно бессмысленное, и я должен был переломить его, переупрямить, пересилить, расколоть, и вдруг, когда мы одновременно замолчали, чтобы глотнуть воздуха, прозвучал тихий голос Зипперлейна:
– Адам, оставьте вы насчет ребенка. Она в тот день сделала аборт, мы вчера выяснили…
Отдуваясь, я плюхнулся на табурет и непослушными пальцами стал выковыривать сигарету из пачки, а Тамп уронил голову на стол, и его плечи затряслись.
– Комиссар… – сказал я.
Он тихонько выскользнул за дверь – как мне показалось, с огромным облегчением.
– Уйдите вы… – тихонько сказал Тамп, не поднимая головы.
– Не могу, – сказал я. – Не имею права. Поймите вы, я приехал сюда выяснить, что происходит с детьми и во что это может вылиться. Вы перенесли тяжелую утрату, я понимаю. Мне приходилось не единожды хоронить близких людей… Тамп, это ведь не только ваше горе. Завтра в таком же положении может оказаться кто-то другой, мы могли бы это предотвратить, если бы знали заранее, и потому вы не должны молчать. Простите за банальность, но вы должны… Неужели вам настолько все равно? Ведь кто-то будет следующим…
– Кто вы такой? – спросил он, к моей радости, почти нормальным голосом.
– Полковник Кропачев, Международная службы безопасности. Отдел кризисных ситуаций. Слышали, что это такое? Теперь понимаете? Неужели думаете – я пострадал, пусть теперь и другие помучаются? Если так, вы подлец, простите, подонок… Я не глажу вас по голове, да. У меня нет времени на дипломатию, нет времени быть добрым. Над городом висит беда. Что у вас вышло с женой?
– Вряд ли вы поймете, а если поймете, не поверите.
– Я уже успел понять, что здесь следует верить всему. Так что рассказывайте. Правду и внятно.
– Это началось с первых недель беременности, – тихо начал он. – Анита… Суть… Суть в том, что ребенок начал осознавать себя как личность и беседовать с матерью. Телепатически.
– Что?!
– Вот именно… Учтите, я мало что знаю, она рассказывала об этом неохотно и невразумительно, каждое слово приходилось клещами вытягивать. Плохо спала, плакала, жаловалась, что не выдержит этого ужаса.
– Но могло…
– Нет, – сказал он. – Психиатр у нее ничего не нашел. Думаете, я сразу не подумал? И еще… Ребенок… он говорил с ней и обо мне и при этом приводил такие факты из жизни моих отца и деда, о которых Анита никак не могла знать. Это к нему могло попасть только от меня. Наследственная память, очевидно. Генетическая. Вот так… А она кричала, что не выдержит этого ужаса…
– Почему ужаса? – спросил я довольно глупо.
– Ну, нам с вами никогда не приходилось быть беременным, так что представить ее ощущения и страдания мы не сможем.
– Резонно, – сказал я. – А вы? Вы тоже считали, что это ужас?
– Нет. Может быть, потому что я наблюдал все со стороны, и мне, сами понимаете, было легче. Я категорически запретил ей делать аборт – когито, эрго… Он уже мыслил, он осознавал себя как личность, можете вы это понять? Я запретил. Она сделала. На меня что-то нашло, не мог совладать с собой… Я охотник, у меня был нарезной карабин…
– Получается, что она хладнокровно совершила убийство, вот ведь что, – сказал я. – Убийство мыслящего существа. Так ведь выходит?
– Да. Но и я совершил убийство. Разница только в том, что мое преступление предусмотрено уголовным кодексом, а ее преступление – нет…
– Ваш случай единственный, других не было?
– Не знаю.
– Кто такой Даниэль Регар?
– Не знаю, – сказал он, и я понял, что доверительный разговор кончился, что пошла ложь. И позвал: – Зипперлейн! Зипперлейн вошел и хмуро спросил:
– Вы кончили?
– Кажется, да.
– Можно в таком случае задать вопрос? Тамп, что вы думаете об исчезновении трупа вашей жены?
– Что? – в один голос спросили мы с Тампом.
– Труп исчез из морга сегодня ночью, – сказал Зипперлейн. – Вот так…
– Ничего я не думаю, – сказал Тамп, и его лицо окаменело. – Лично у меня непробиваемое алиби – я сидел в камере…
Зипперлейн крикнул охранника. Тампа увели, комиссар двинулся было следом, но я задержал его.
– Комиссар, я сейчас напишу отношение… Тампа нужно немедленно отправить в столицу, в нашу резиндентуру.
– Ох, будут хлопоты… – покачал головой Зипперлейн. – Согласно существующему порядку ваше региональное управление должно обратиться в столичный…
– К черту, – прервал я его. – Город на чрезвычайном положении, вы не забыли? Обратитесь к начальнику тюрьмы, и чтобы Тамп через час ехал в столицу, под конвоем, понятно. И еще. Честно говоря, у меня чешутся руки немедленно взять вас под стражу, как лицо, злостно мешающее ходу следствия, умышленно скрывающее важные данные. Я не шучу! Я старше вас по званию, просьба не забывать, а вы в данную минуту мне подчинены. Как вы могли умолчать об аборте и исчезновении трупа? Он посмотрел мне в глаза без всякого страха и смущения. Тихо сказал:
– Вы думаете, мы с нашими погонами и пистолетами можем стать на пути промысла божего?.. Мы…
Распахнулась дверь, и в камеру вошел молодой человек в штатском. Вошел – не то слово. Сей ладный мускулистый парень спортивно-полицейского облика не вошел, а бесшумно вплыл, медленно проплелся от двери к нам, именно проплелся невеликое расстояние в три шага, и бледен был как смерть. Он мельком глянул на меня, подал Зипперлейну какой-то синий бланк донельзя официального вида, вопреки уставу повернулся через правое плечо и покинул камеру, балансируя по невидимой жердочке. Дверь он оставил открытой. Зипперлейн прочитал бумагу, побледнел и ватной куклой сел на табурет.
– Что? – бросился я к нему. – Комиссар, вам плохо? Кто-нибудь, эй! В дверь просунулась любопытная физиономия лейтенанта.
– Адам, закройте дверь, – неожиданно сильным голосом сказал Зипперлейн. – Никого не пускать! (Я захлопнул дверь перед носом лейтенанта.) Идите сюда, я вам прочитаю… Я подошел, и он прочитал вслух, негромко, жестяным голосом робота:
– «Совершенно секретно, криминальная полиция, группа „Болид“, комиссару Зипперлейну. Час назад задержана женщина, фотографию которой мы получили в связи с вашей ориентировкой о пропаже трупа. Задержанная назвала себя Анитой Тамп, личность идентифицирована по отпечаткам пальцев и спектру голоса, идентичность сомнений не вызывает. Согласно ее показаниям муж выстрелил в нее из охотничьего карабина, больше она ничего не помнит, как попала сюда, объяснить не в состоянии. При медицинском осмотре обнаружен шрам. Не исключено, что его происхождение – выстрел в упор из огнестрельного оружия. Нарезной карабин также не исключен. Судя по состоянию шрама, выстрел был произведен самое малое полгода назад. Срочно сообщите, как поступить. Гарта просят немедленно связаться с Центром. 264/5, Клебан».
Я глянул на код – полицейское управление окружного города, миль за пятьдесят от нас.
– Вот ваш труп и нашелся, – сказал я, чувствуя странное кружение в голове. – Правда, как я понял, она уже жива… Кажется, две тысячи лет назад в Палестине случилось что-то похожее?
– Но ведь она тридцать восемь часов лежала в морге, – говорил Зипперлейн, медленно комкая бланк. – Я ее видел. Это был труп. Врачи констатировали смерть. День гнева, господи… Ниспошли просветление на души наши и мысли, отведи адский огонь, боже всемилостивейший, ибо вездесущ и всевидящ еси, будь же милосерден к рабам твоим…
Он бормотал молитву и смотрел на меня стеклянными глазами. И что тут поделать? В мою задачу не входит вести антирелигиозную пропаганду среди комиссаров полиции. Самому вдруг ужасно захотелось искать поддержку и опору в ком-то сильном, большом, всемогущем, способном защитить и уберечь от безумия.
Вот вам и великолепные гепарды… Один журналист, не из самых талантливых, в одном трескучем репортаже как-то окрестил нас «великолепными гепардами эпохи». Название, прямо скажем, неточное, ибо гепард знаменит стремительным бегом, а мы большую часть времени работаем скорее как ищейки, распутывая сложнейшие петли «заячьего скока». Но все равно слово многим нравилось. Великолепные гепарды. Щенки слепые…
Рука не поднялась надавать ему оплеух, хотя это и апробированный метод обрывать истерики. Я молча сидел рядом, время от времени покрикивая на возникавшего в дверях лейтенанта. Комиссар понемногу отошел, но стал чересчур уж невозмутимым и очень уж покладистым. Мы вместе отправились к начальнику тюрьмы и всего за пять минут уладили все насчет отправки Тампа в столицу. Потом Зипперлейн из кабинета начальника позвонил в секретариат мэра и предупредил о моем визите. В машине он совсем оттаял и здраво, трезво рассуждал, какой получается парадокс – ведь если жена Тампа чудесным образом воскресла, какие у нас основания держать Тампа под стражей и предъявлять ему обвинение в убийстве? Головоломный юридический казус. Как ни странно, он явно воспрянул духом и избавился от страхов. Видимо, признав происходящее божьим промыслом, он решил, что отныне следует покорно плыть по течению. Спасибо и на том.
Вторая моя беседа с Центром была лаконичной. Меня спросили, вышел ли я на Регара. Я сказал, что вышел, но контактировать пока не собираюсь. Святой Георгий попросил сказать честно, какое у меня настроение и каково мое состояние. Я честно признался, что успел увидеть немало странных вещей, порой открыто противоречащих современной науке и попахивающих мистикой. Но остаюсь на позициях материализма и готов работать далее. Тут я не удержался и заявил, что мог бы работать, сдается мне, гораздо эффективнее, будь заранее проинформирован и о присутствии в городе Чавдара со своими людьми, и о сути проекта «Гаммельн». Впрочем, мне кажется, что проект этот представляет собой попытку как-то урегулировать положение. Скажем, эвакуировав отсюда детей, то бишь ретцелькиндов, – созвучие названия проекта с известной сказкой наталкивает на такие именно расшифровки…
Святой Георгий ответил, что каждый знает ровно столько, сколько ему необходимо знать в данную минуту. А завтра, в восемь часов утра, мне надлежит встретиться на площади у собора с Ксаной Монаховой. Конец связи и наилучшие пожелания.
Настроение у меня чуточку поднялось – Ксану не пошлют сюда по пустякам. Что-то у них есть, что-то изменилось, так будем бодрыми и целеустремленными, господа великолепные гепарды…
Я остановил такси и поехал в ратушу. Ратуша оказалась красным кирпичным зданием, позднейшей подделкой под средневековье. Тем не менее она была красива. Даже свои химеры имелись на крыше, а в стену было вделано чугунное ядро, якобы угодившее сюда во времена старинной войны. На стоянке рядом с цивильными автомобилями помещался джип с эмблемой Войск ООН, в нем сидели пятеро солдат, и пулемет был развернут в сторону площади. Вот это мне очень не понравилось. Солдаты появляются возле административных зданий в преддверии серьезных событий строго определенного разряда. Что же здесь назревает?
Я расплатился с шофером и поднялся по мраморным ступеням, чувствуя на себе пристальные взгляды солдат. В большой приемной, чья аскетическая сухость несколько смягчалась произраставшей в майоликовой кадке пальмой, за полированным столом сидела милая девушка в сиреневом платье. Посетителей не было. Мертвый сезон, очевидно.
– Что вам угодно? – обаятельно улыбнулась девушка.
– Адам Гарт – обозреватель «Географического еженедельника», – улыбнулся я не менее обаятельно, подал ей визитную карточку. – Господин мэр предупрежден о моем визите.
– Простите, кем предупрежден? – она опустила под стол правую руку – нажимала какую-то кнопку.
– Комиссаром полиции Зипперлейном.
– Простите, вы политический или научный обозреватель?
– Какое это имеет значение?
– О, никакого, – с улыбкой сказала девушка. – Просто я иначе представляла себе обозревателей.
– Более вальяжным, с благородными сединами?
– Что-то вроде того…
Игра в вопросы и ответы начала мне надоедать. Да и никакая это не игра. Девица неумело тянула время. Интересно, зачем?
Ага. С грохотом распахнулась дверь из приемной в коридор, влетели двое крепких парней в штатском, один остался у косяка и навел на меня «штарк», второй подошел и деловым тоном предложил, поигрывая наручниками:
– Прошу сдать оружие.
Я медленно вынул «хауберк» и отдал ему. Девица взирала на сцену разоружения с восторженным ужасом. На моих запястьях впервые в жизни защелкнулись браслеты, и меня повлекли в коридор. Я, конечно, не сопротивлялся. Вот так. В приемной, несомненно, был выявляющий оружие детектор.
Меня провели на третий этаж и втолкнули в комнату с изящной, но надежной решеткой на окне. Среди сейфов и дисплеев восседал краснолицый мужчина в штатском.
– Здравствуйте, – нахально сказал я ему.
– Почему носите оружие? Где взяли? – рявкнул он вместо ответного приветствия.
– Нашел на улице, – сказал я. Терпеть не могу, когда на меня рявкают, особенно такие вот краснолицые. – Валялось на тротуаре, знаете ли.
– Обыскать! – рявкнул он.
Я поднял над головой скованный руки, и мои провожатые накинулись на меня с проворством опытных скокарей. Добычу они выложили на стол перед шефом, тот покопался в ней, отодвинул в сторону житейские мелочи – авторучку, зажигалку, карманный путеводитель, ключи. Наступила напряженная тишина.
Ситуация сложилась пикантная. Перед ним лежали три документа, все с моей фотографией, и все на разные фамилии. Зеленая книжечка обозревателя «Географического еженедельника», бордовая книжечка криминальной полиции, которую я из-за переполоха с оживающими непоседливыми трупами забыл вернуть Зипперлейну, а он забыл ее забрать, и, наконец, удостоверение сотрудника МСБ, прямоугольник из особого сплава, защищенный от подделки кое-какими хитроумными способами. Краснолицый их, без сомнения, знал. Он жестом указал мне на стул, придвинул белую коробочку акустического анализатора.
– Сижу за решеткой в темнице сырой, – сказал я, наклоняясь к прибору. Спектр голоса столь же уникален и неповторим, как отпечатки пальцев.
Краснолицый пару минут забавлялся с дисплеями и сверхсекретными кодами. Потом жестом приказал молодому поколению снять с меня наручники и выметаться.
– Радужку проверять будете? – спросил я.
– Нет нужды. Мне извиняться?
– Ладно уж, – великодушно сказал я, распихивая по карманам свое добро. – Спишем на издержки вредного цеха. Лучше объясни, к чему такие предосторожности?
– Вы – Голем?
– Так точно.
– У нас неспокойно, – сказал он. Вынул из стола пачку фотографий и веером, словно опытная цыганка, стал раскладывать передо мной. – Все они здесь. Вот… вот… вот…
Я узнал многих старых знакомых – главарей, атаманов подполья. Едва ли не с каждым у меня нашлось бы о чем побеседовать и немедленно.
– Вот так, – сказал он. – По неполным сведениям, – в городе до двухсот их мальчиков с оружием. Целый зверинец. Дело пахнет «концертом». Притом не простым «концертом», понимаете? И вот теперь полковник Артан, – он ткнул себя большим пальцем в грудь, – сидит и ломает голову, чего от них ждать. Ломает совместно с Конни Чавдаром. На днях мы перехватили шифровку от Дикого Охотника к Дальрету, и в ней Охотник с несвойственным ему пафосом, едва ли не поэтическим слогом сообщает, что они собираются провернуть «небывалое» по масштабам, поистине «эпохальное дело», в результате чего «нынешняя система правления рухнет навсегда, и мы будем господами мира». Я цитировал подлинник.
– Бред, – сказал я. – Охотника я знаю. Мерзавец он умный, экстремист заматеревший, но фантазером его нельзя назвать. Приземлен, как крот.
– Вот именно, – согласился Артан. – Но объясните вы мне, отчего вдруг такая трезвая и приземленная до идиотизма личность, как Дикий Охотник, вдруг начинает изъясняться так поэтически и обещать коллегам сияющие горизонты?
– В принципе можно объяснить…
– Объяснить? – гаркнул он, по-медвежьи вскидываясь на дыбки. – Вы мне вот это объясните!
Он рывком распахнул дверцу высокого сейфа и через стол швырнул мне короткий десантный автомат. Я поймал его за цевье. Покачал головой и присвистнул – дуло автомата завязано узлом, но металл нисколько не деформировался, даже воронение не пострадало…
– Впечатляет? – спросил полковник Артан, забрал у меня автомат и водворил его в сейф. – Вот такие метаморфозы иногда происходят по ночам с автоматами патрульных. Можете также посетить вычислительный центр. Тоже… метаморфозы. Загляните еще на завод реактивных авиадвигателей – право слово, не пожалеете…
– Кто такой Даниэль Регар?
– Астроном местной обсерватории, – ничуть не удивившись, ответил полковник. – У вас на него что-нибудь есть?
– Нет. Пока нет. А у вас?
– Все, что у меня на него есть, это обвинение в сотрудничестве с дьяволом или марсианами – в зависимости от интеллекта информатора. Какие события привели к возникновению таких слухов – неизвестно.
– Так, – сказал я. – Полковник, а как по-вашему, что происходит с детьми? Как вы объясните происходящее?
– Не знаю.
– Честное слово, неплохой ответ, – сказал я. – По чести, он удовлетворяет меня больше, чем попытки свалить вину на бога или дьявола…
– Вообще-то у меня была версия…
– Ну-ка!
– Инопланетная агрессия, – признался он стыдливо. – Пришельцы с коварными целями обучили детей всякой чертовщине. Или – с благими целями. Попытка контакта…
– Но доказательств нет… – сказал я. – Ну ладно, всего хорошего, я пошел к мэру.
Увидев меня вторично, девица в приемной опешила. Видимо, предвкушала уже, как будет рассказывать подругам о своем героическом участии в поиске опасного террориста. Я молча показал ей удостоверение криминальной полиции. Залившись краской, она молча показала на дверь в кабинет мэра. Я прошел по зеркальному паркету и представился:
– Адам Гарт, обозреватель «Географического еженедельника».
– Садитесь, – сказал мэр, мужчина лет шестидесяти с длинным интеллигентным лицом. Седой, похожий на пианиста. – Меня зовут Адриан Тарнот. Вы давно у нас?
– Второй день.
– Успели что-нибудь узнать?
– И не так уж мало, – сказал я. – Я узнал, что с помощью старины Льва можно заглянуть в прошлое, что иногда с автоматами патрульных случаются странные метаморфозы, что человек по фамилии Тамп убил свою жену, но потом она воскресла…
– Что? – подался он вперед. – Что вы сказали о Льве?
Я кратко рассказал, подчеркнув, что версию с гипнозом не исключаю – о случае с Дарином, естественно, умолчав. Он как будто ничуть не удивился. Может быть, они здесь ничему больше не удивляются, и я их прекрасно понимаю…
– Что происходит с детьми? – спросил я. – И каково количество ретцелькиндов, кстати?
– Девять тысяч шестьсот тридцать пять, в возрасте от пяти до восьми лет. Но число наверняка неточное – ЭТО настигает, когда ребенку переваливает за пять лет, и наверняка, пока мы здесь с вами беседуем…
– Понятно. Продолжайте, прошу вас.
– Во-первых, они замкнулись в себе, сведя контакты с родителями и прочими неретцелькиндами к минимуму. Во-вторых, те из них, кто достиг школьного возраста, категорически отказываются посещать школу. Младшие классы практически прекратили существование. В-третьих, доказано, что они обладают способностями, которые принято называть сверхъестественными, и само существование их отвергалось современной наукой – телепатия, телекинез, левитация. Есть скудные метры видеопленки и заслуживающие доверия свидетельства очевидцев. О некоторых способностях, которыми обладают ретцелькинды, я не в силах сказать ничего определенного – этим явлениям мы не в состоянии дать название и подобрать аналогии в земных языках… Вы понимаете, что я имею в виду?
– Скажем, дружеское общение с ядовитыми змеями?
– Это еще цветочки… Итак, мы не знаем, чем вызван процесс превращения нормального ребенка в ретцелькинда, мы знаем лишь, что он настигает ребенка к пяти годам… При соблюдении некоторых условий. Если поместить ретцелькинда в группу нормальных детей – в девяноста трех процентах случаев его чудесные способности исчезают, а у семи процентов количество способностей сокращается до, какой-то одной, проявляющейся спорадически, слабо. Если же поместить в группу нормальных детей двух и более ретцелькиндов, максимум через две недели ретцелькиндами станут все остальные дети. Ставилось много экспериментов – за пределами города.
– И они позволяли… помещать себя?
– Ну, это обставлялось тонко – выезд родителей на жительство в другие города и так далее… Похоже, они ничего не заподозрили, это все-таки дети… Короче, говоря, один ретцелькинд подчиняется влиянию среды, два и более – перестраивают среду по своему образу и подобию. Эти выводы и привели к рождению проекта «Гаммельн» (я навострил уши) – вывезти отсюда всех до единого ретцелькиндов, понятно, вместе с родителями, в другие города нашей страны, Европы и всего мира, для вящей надежности по одному на город. Проект, конечно, требует гигантских затрат, но осуществить его нужно как можно скорее. Они ведь уничтожают материальные ценности! Второй по величине в Европе завод авиадвигателей безвозвратно разрушен. Мы лишились вычислительного центра. Не знаю, когда нам удастся пустить вновь нефтепромыслы – с оборудованием происходят пугающие метаморфозы, на пособие по безработице пришлось перевести несколько тысяч человек…
– Значит, вы уверены, что в появлении и поведении ретцелькиндов нет разумного, рационального начала?
– Ни малейшего. Гипотез выдвигалось множество. К сожалению, даже от людей, долгие годы полагавших себя атеистами, пришлось услышать тирады о происках дьявола или ниспосланном господом испытании. Но это – самые примитивные гипотезы. Выдвигалось множество более изящных, однако лично мне, как и многим другим, и они показались несостоятельными. Я бы принял следующие: некие неизвестные факторы, скажем, комбинация новооткрытых химических препаратов или комбинация излучений, коих в технотронном мире наберется великое множество, вызвали это своеобразное, оригинальное уродство, пагубно воздействовали на детский мозг…
– Логично, – сказал я. – Увы, эта гипотеза, мне кажется, не объясняет экспериментов с ретцелькиндами и средой… Верно?
– Верно.
– А ваша личная гипотеза? – спросил я. – Мне кажется, она у вас есть. В таком, как наш, случае у каждого появляется собственная гипотеза.
– Моя? – неуверенно улыбнулся он. – Знаете… Вы верите в высокоразвитые цивилизации, погибшие в давние времена в результате каких-то катаклизмов?
– Наслышан, – сказал я. – Но не уверен, что доказательств их существования достаточно.
– Это мой конек, – немного смущенно пояснил мэр. – Интересуюсь с детства, знаете ли… Так вот, я считаю: то, что мы наблюдаем, – своего рода вспышка атавизма. Почему это случилось именно у нас? А почему до сих пор рождаются порой волосатые или хвостатые дети? Неожиданно проснулись способности, которыми некогда обладала давно погибшая раса, – но, как мы убедились, никакой пользы это не принесло. История повторилась в виде фарса. Но трагического в этом фарсе больше, чем смешного. Миллиардные убытки – не посмеешься… Постарайтесь представить, каково нам здесь – каждый день ждать нового удара, не зная, с какой стороны он последует и что разрушит…
Послышались легкие шаги – секретарша принесла поднос с бутылкой коньяка и двумя пузатенькими рюмочками.
– Прошу, – мэр наполнил рюмки. – Честное слово, кажется, еще немного и я начну пить. Кое-кто уже начал…
Я встал и прошелся по кабинету. Подошел к высокому окну, смотрел на пустынную площадь, и думал, почему Святой Георгий так поступил со мной. Оказывается, все (точнее, почти все) исследовано, запротоколировано, заснято. Разработан даже план спасения от напасти. Для чего же я здесь? Исключительно для того, чтобы допросить Регара?
– Когда начнется операция «Гаммельн»? – спросил я.
– Никто из нас не знает. Руководство МСБ заявило, что для окончательного вердикта и подачи сигнала сюда прибудет их человек, особо доверенный и облеченный полномочиями, кто-то из членов Коллегии. С ООН согласовано. С тех пор мы пристально следим за теми визитерами, чье поведение внушает… э-э, некоторые надежды. У нас был некто Лонер, социолог, он внушал нам своим поведением некоторые надежды, но вскоре повел себя странно и уехал. Потом прибыл крупный журналист Некер, но вскоре стал пьянствовать и пустил себе пулю в лоб – из пистолета образца, состоящего на вооружении войск ООН и офицеров МСБ… Завтра ожидается фантаст Догарда – кто знает… Но еще раньше пожаловали вы, человек, которому усиленно протежирует комиссар Зипперлейн, начальник созданной при криминальной полиции группы «Болид», которой вменено в обязанность сотрудничать с МСБ в деле о здешних чудесах. В первый же день вы беседовали с покойным Некером, сегодня посетили тюрьму, наконец, только что имели беседу с полковником войск ООН Артаном, который взял вас с оружием, но вскоре отпустил…
– Артан вам позвонил?
– Нет. Селектор был включен, и я слышал, как вас брали.
– Играете в сыщика-вора?
– Приходится, – сказал он. – И кроме того… Видите ли, три года назад я в течение семи месяцев занимал довольно ответственный пост в аппарате Совета Безопасности ООН! Ушел из-за здоровья, чувствую себя более-менее сносно лишь здесь, у моря…
– Так-так-так… – сказал я. – Мы встречались в Совете?
– Да, – сказал он. – Не помню вашей фамилии, кажется, ее вообще не называли. Но помню, как вам вручали орден – за операцию «Жером-2». У меня хорошая память на лица, как у большинства юристов…
– У вас хорошая память. Простите за маскарад. – Я встал и щелкнул каблуками. – Полковник Кропачев, отдел кризисных ситуаций МСБ, член Коллегии…
Черт! Неужели я и есть тот, кто должен подать сигнал? Я – член Коллегии. Ими были и Некер с Лонером. В таком случае, поведение Святого Георгия легко можно объяснить. Меня послали сюда, умышленно снабдив крохами информации, – чтобы я собрал недостающую сам, чтобы свежим, непредвзятым взглядом осмотрел и оценил происходящее. Вроде бы все объяснялось, однако сомнения есть…
– Значит, вы – тот, кто должен… – начал мэр.
– Не исключено, – сказал я. – Я сам еще не знаю. Не удивляйтесь, в разведке так бывает. – Я отвернулся к окну. – Сложность нашей работы еще и в том…
На столе тихонько засвиристел селектор, и девичий голос сообщил удивленно:
– Господин мэр, к вам рвется советник Фаул…
– Простите, – сказал мэр. – Странно. Видите ли, полковник, муниципальный советник Фаул очень спокойный человек, и слово «рвется» к нему никак не применимо…
Распахнулась дверь, и советник Фаул, низенький, лысый, лобастый, как Сократ, ворвался в кабинет с такой скоростью, словно хотел перепрыгнуть через стол и выпрыгнуть в окно, причем его ничуть не заботило, воспарит он над крышами или рухнет на булыжник. Однако каким-то чудом он все же затормозил у стола, рванул замок своего черного портфеля, вывалил на разноцветные телефоны и деловые бумаги мэра охапку желтых осенних листьев.
– Боже мой, Фаул, что это вы? – изумленно вопросил мэр и рефлекторно потянулся смахнуть листья со стола.
– Я попросил бы вас! – рявкнул Фаул. – Я попросил бы вас аккуратнее обращаться с казенными деньгами! С финансами муниципалитета!
– Что вы этим хотите сказать? – спросил я, потому что мэр безмолвствовал, бледнея.
– Я хочу сказать: вот это, – он сгреб пригоршню листьев и рассыпал их над столом, – находится во всех сейфах городского банка и его отделений вместо неизвестно куда исчезнувших денежных знаков и ценных бумаг. И еще я хочу сказать; я подаю в отставку. Поеду и набью морды этим чинушам в эполетах из МСБ, которые тормозят «Гаммельн». Пусть меня судят, пусть сажают. Морду я им набью. Окопались, зажрались, отсиживаются, благо, над ними не каплет…
Дальнейшие его слова можно было воспроизвести разве что на крайне непритязательном заборе, начисто лишенном чувства собственного достоинства. Как я уяснил из отрывочных выкриков, советник Фаул восемь лет ведал городскими финансами и решительно не понимал, чем ему ведать теперь. Бумажные и металлические деньги превратились в осенние листья – не только в сейфах, но и в карманах тех, кто в данный момент находился в банке. Сейчас возле банка собралась огромная толпа вкладчиков, которую едва сдерживает половина городской полиции и военнослужащие ООН, директора банка только что увезла с сердечным приступом карета «Скорой помощи», остальные служащие разбежались от греха подальше – намерения толпы непредсказуемы…
Выпалив все это на повышенных тонах, советник упал в кресло и неумело заплакал:
– Видите? – сказал мне мэр, растерянно вороша листья. – А понимаете ли вы, во что превратится город с населением в полмиллиона, лишенный казны?
– Ну, дотацию-то вам выделят… – сказал я.
– Еще одна примочка на раковую опухоль. – И мэр спросил ледяным тоном: – Полковник, вы собираетесь действовать?
– Завтра утром ко мне придет человек из Центра, – сказал я. – Если он подтвердит, что на меня возложены полномочия, пустить в ход «Гаммельн» – проволочек не будет. Пока что приказа насчет должных полномочий у меня нет, а я человек военный, вы должны меня понять. Я хотел бы взглянуть на ваш вычислительный центр. Нельзя ли попросить у вас машину и сопровождающего?
– Машина будет, – сказал мэр. – Пойдемте. Я еду в банк. Фаул, перестаньте, вы же мужчина. И соберите эти… деньги. Дать вам коньяку?
– Яду мне дайте! – заревел Фаул. – Пистолет! Адриан, можно мне дать по шее этому полковнику?
– Боюсь, он может весьма профессионально дать сдачи, – мягко сказал мэр. – И он ни в чем не виноват.
– Можно, я возьму листок? – попросил я.
– Только обязательно расписку! – горько захохотал Фаул. – Для служебных целей временно заимствован банкнот достоинством… серия… номер… Держите уж! Сейчас я понял, что деньги мусор! – Он сунул мне в карман пиджака горсть листьев, подпрыгнул на месте и сказал: – Гоп, ля-ля! Адриан, дружище, а не сойти ли мне с ума! Свихнуться, чокнуться, сбрендить. Будет гораздо легче. На меня наденут балахончик без рукавов и повезут туда, где много марсиан, пап римских и Наполеонов. А? А то давай вместе, и полковника прихватим. Поехали, полковник? Мы все в конце концов рехнемся здесь, так уж лучше заранее, самим… Давайте вообразим себя святой троицей? Вам кто больше подходит – отец, сын или дух святой?
– Да никто, – сказал я. – Не мой стиль. Когда меня бьют по левой, я бью тому по правой…
– Вот и ударьте. Санкционируйте операцию. Мы вам поставим памятник. Я абсолютно серьезно. Проведем подписку, я первый отдам последнюю рубашку. Хотите увековечиться в облике рыцаря, поражающего дракона?
– Мирская суета, – сказал я. – Господин мэр, у меня к вам еще одна просьба. Поставьте полицейский пост у Льва. Право же, не помешает…
– Действительно. Сейчас распоряжусь.
– И последний вопрос. Во время катастроф и прочих чудес были… пострадавшие физически?
– Ни одного, – сказал мэр. – Моральных травм – тех предостаточно. Нервный шок, истерики, инфаркты, неврозы. Несколько человек в психиатрической клинике. Пожалуй, только случай с Тампом можно подвести под категорию «пострадавших физически».
– Ты забыл еще про этого алкоголика, про Некера, сказал Фаул. – Который до самоубийства допился.
– Молчать! – сказал я. – Не трогайте Некера, вы, финансист!
– Ах, во-от оно что, – сказал Фаул.
– Простите, у меня тоже есть нервы, – сказал я. – Он был моим учителем, понятно вам? Он столкнулся с какой-то фантасмагорической дилеммой, которую не смог разрешить. Так что МСБ ничуть не легче, не нужно никому бить морды… Многоуважаемые олдермены, разрешите вам задать последний вопрос? Что вас больше беспокоит – сама Тайна или нарушенное процветание вашего города?
– Можете думать о нас как угодно, – сказал мэр, – но нас заботит в первую очередь город – мы за него в ответе. А Тайна… Да черт с ней, честно говоря.
– Логично, – сказал я. – Поедемте?
Мы с мэром помогли советнику Фаулу собрать в портфель казенные деньги и втроем вышли из кабинета. В вычислительный центр меня отвез детектив полковника Артана.
В здании было пусто, неуютно и чисто» и никаких следов разрушения, о чем я тут же сказал своему спутнику. Компьютеры выглядели невредимыми и готовыми к работе.
– Смотрите, – сказал детектив.
Он взял из угла стул, размахнулся и запустил им в самый большой и красивый компьютер. Я невольно напрягся в ожидании мерзкого стеклянного хруста и дребезга.
Стул пролетел сквозь компьютер, словно он был сделан из тумана, и с грохотом ударился о стену. Компьютер осел и рассыпался тучей невесомого коричневого пепла, и сейчас же, словно по команде, в зале взвихрилась пыль – рушились остальные компьютеры, рассыпались прахом. Через несколько секунд остались одни голые стены.
– Поедем на завод авиадвигателей? – предложил детектив. – Там еще интереснее…
– Черт с ним, с заводом, – сказал я. – Везите меня в гостиницу «Нептун». Там сейчас встреча киноактеров со зрителями.
На его лице изобразилось, что он прекрасно все понимает, – уж если полковник МСБ идет на это мероприятие, то уж наверняка не глазеть на актеров, подобно простым зевакам, а преследует таинственные цели тайной войны. Я не стал ему, разумеется, объяснять, что цели у меня чисто личные. Увидеть Сильвию. Потому что я живой человек, умею рвать решительно, но не могу отучиться тосковать. Потому что я скучаю по ней. Чертовски.
Все началось в Канаде, когда мы вели боевиков, выдававших себя за киногруппу из Кейптауна, в каковом качестве они успели познакомиться со множеством порядочных людей, не подозревавших, с кем имеют дело. Когда события волею судьбы оказались пришпорены, и мы повязали всю банду в кемпинге, в улове нашем оказались и несколько этих самых порядочных людей, которых пришлось на всякий случай деликатно проверить. Сильвия Экнотер в том числе. Я прочитал ей серьезную нотацию о вреде безалаберной доверчивости и шапочных знакомств. Как ни странно, она оказалась не только красивой, но и умной и на меня не рассердилась. И все началось. У меня были две недели внеочередного отпуска, я поглупел настолько, что стал похож на нормального человека, стало закручиваться что-то совсем серьезное, и я спасовал. Струсил. Заколебался. Задумался. (Нужное подчеркнуть.) Решил, что засекреченный контрразведчик, который в любой момент может угодить на Доску павших героев (есть такая в штаб-квартире, золотом по черному мрамору, среди своих именуется с цинизмом людей, имеющих на это право, «досточкой»), просто-напросто не годится в мужья молодой талантливой киноактрисе – не жизнь ее ждет, а сущий ад, если честно. Тут как нельзя более кстати форсировали операцию «Чарли», всю группу сорвали с отпусков, и я второпях, на приступочке прилетевшего за мной военного вертолета, написал Сильвии короткое письмо, где попытался объяснить все неудобства, ожидающие жену офицера МСБ, и просил, если она хочет, считать себя свободной. Два месяца назад сие произошло. И с тех пор, как мне передавали, она звонила раз десять, а я хожу смотреть ее фильмы. И старался забыть, что она здесь, что за главную роль в экранизации догардовской «Звездной дороги» ей вручили какого-то золотого зверя из числа той экзотической живности, какую раздают на кинофестивалях.
– Я вас приветствую, мой исчезающий друг, – раздался женский голос, и я поднял голову. И сказал:
– Здравствуй, Сильвия.
С ней был какой-то смутно знакомый, невыносимо киногеничный тип с фестивальным значком на лацкане.
– Познакомьтесь, это мой друг, – сказала ему Сильвия. Моей фамилии она не назвала – прекрасно знала, что у меня их больше, чем положено иметь нормальному человеку.
– Адам Гарт, журналист, – сказал я.
– Очень приятно, Руперт Берк. Ну да, конечно. Из звезд.
Она очень выразительно посмотрела на этого своего Берка, и Берк сговорчиво пробормотал, что ему пора, у него, собственно, деловое свидание, и он, с нашего позволения, нас покинет. И покинул.
– Нечего так на меня смотреть, – сказала Сильвия. – Ничего у меня с ним нет. Ни с кем ничего нет. Тебя жду, как дура. А ты, Голем, свинья изрядная – писать женщине, которая тебя любит и которую ты любишь, такие идиотские письма. А еще полковник. И таких дураков еще именуют великолепными гепардами. Гепард – такой добрый и милый зверь…
Она стоит передо мной, тоненькая, красивая, черные волосы рассыпались по плечам, на шее ожерелье из марсианских камешков, подарок астронавтов с «Синдбада». И я понимаю, что я в самом деле дурак и свинья, что никуда не деться мне – вернее, притворяюсь, что понял это только сейчас, а не два месяца назад…
– Ты занят?
– Не особенно, – сказал я. – Точнее, пока что абсолютно свободен. Как ветер. Как три ветра…
– Тогда пошли, – сказала она. – Поплачешься. Вижу я тебя насквозь, опять тебе плохо… У нее есть золотое качество – умеет молча сопереживать…
Мы вошли в шикарный номер, заперли дверь, и она сразу обхватила, прижалась. Тронула ладонью кобуру под пиджаком и попросила:
– Убери его, ладно?
Я отнес пистолет в ванную, запихнул его там в шкафчик – пусть раз в жизни полежит рядом с косметикой от лучших фирм. Сильвия поставила передо мной чашку кофе, села напротив и уставилась жалостливыми бабьими глазищами.
– Ты говори, – сказала она. – Тебе ведь плохо…
Я медленно отходил, отплывал, отрешался от мира за окном, от его головоломных проблем и жестоких отгадок, позволил себе ни о чем не думать, разрешил на пару часов такую роскошь.
– Воспоминания динозавра, том второй, – начал я тихо. – Мы ведь динозавры, как и те, за кем мы охотимся. Когда они исчезнут, уйдем и мы. Да мы уже уходим, у нас не будет потомства, как у динозавров… Неделю назад, проанализировав исследования одной сверхзасекреченной комиссии. Совет Безопасности принял решение с будущего года отменить набор в военное училище «Статорис» и проработать наиболее рациональный план последующей ликвидации означенного училища. Последняя на планете военная школа закрывается. Нам уже не требуется молодая смена, все дальнейшее – дело полиции. Современный терроризм исчерпал себя, загнал в угол и вымирает. Это несказанно хорошо. Но вот как быть нам, великолепным гепардам? Мы умеем только ловить и стрелять, мы умеем умирать и рушиться с неба на бьющие навстречу пулеметы. Мы этим занимались всю сознательную жизнь. И ведь мы все понимаем, так и должно быть, для того мы и работали, для того многие и погибли – чтобы на Земле не осталось нужды в военных. Нас скоро забудут, еще до того, как умрут последние из нас. Впрочем, нас уже забывают… Лет через двадцать люди скажут – это были смелые и благородные парни, и никого больше не учат убивать голыми руками и стрелять в темноте на шорох. Эпоха. Как это больно и грустно, когда уходит эпоха… И ведь мы ничего не требуем – ни памятников, ни мемориальных досок, ни почета. Нам просто грустно и горько от того, что понять нас могут только такие же, как мы…
Ее губы прижимаются к моим, теплые ладони сжимают мои виски, и на короткое время я становлюсь нормальным человеком, способным быть нежным, ласковым, беззаботным. И все равно где-то, в глубине, как маленький злобный гном в пещере, сидит тревожная мысль – кто такой Даниэль Регар? Будь оно все проклято…
За окном – темно-синее, почти черное вечернее небо. Снизу лижут его, размывают сполохи неоновых вывесок, сверху вспыхивают огненные росчерки метеоритов.
– Странный стал город, – тихо сказала Сильвия. – Страшный. Все чего-то ждут. Ты уже знаешь, в чем дело?
– Ничего я не знаю.
– Нельзя рассказывать, да?
– Нельзя, – сказал я. Этот аргумент всегда действовал на нее безотказно, она не относится к тем женщинам, кои считают, что в доказательство любви мужчина должен выбалтывать служебные тайны.
– Это не опасно? Твоя миссия?
– Как тебе сказать…
– Значит, опасно, – вздохнула она. – Ты хоть понимаешь, как я боюсь за тебя? И как мне это необходимо – бояться за тебя?
– Я понимаю, ты понимаешь, он понимает, мы понимаем… Ты когда улетаешь?
– Через два дня, – сказала она. – Мы еще увидимся?
– Боюсь, что нет. Это мне сегодня так выпало…
– Когда освободишься, поедем в Камаргу, хорошо? Там быки, красивые степи и можно ездить верхом.
– Хорошо, – сказал я.
Она любит ездить верхом. Я тоже, да времени нет. Со многими курортными местечками и экзотическими уголками планеты у меня связаны совсем другие ассоциации, другие воспоминания, и ничего с этим не поделаешь, так сложилось. Но с Камаргой, слава богу, ничего такого…
Сильвия принесла из другой комнаты своего золотого зверя. Он оказался кентавром с крыльями – довольно-таки экзотическое сочетание. Я похвалил зверя. По крайней мере он был нетривиален.
Она проводила меня до двери. На пороге посмотрела в лицо печально и ожидающе, притянула к себе и тут же оттолкнула, прошептала:
– Иди, а то расплачусь…
Я вышел в коридор под холодный свет люстр. Наплыв гипохондрии прошел. По коридору шагал жесткий, энергичный, насквозь деловой полковник Кропачев по прозвищу Голем, великолепный гепард эпохи, туда его так, готовый решать мировые проблемы на молекулярном уровне. Завтра приезжает Ксана, завтра я должен буду прижать к стенке Регара, завтра, я очень надеялся, станут прозрачными некоторые «черные ящики». Завтра.
Сегодня был Чавдар, он стоял, изящно облокотившись на перила, в штатском костюме, в меру пестром и легкомысленном.
– Ну, здравствуй, – сказал я. – Разведрота твоя, я смотрю, неплохо работает…
– А то как же, – сказал он. – Пойдем поговорим?
Мы спустились по лестнице, миновали забитый гомонящими поклонниками фантастического синематографа холл, отмахнулись он юнца, по ошибке попытавшегося взять у нас автографы, вышли на улицу и сели в машину Конрада, цивильный «ауди».
– Итак? – спросил я. – Вряд ли ты ко мне без дела пришел.
– Посмотри.
Он достал из кармана карту города и прилегающих окрестностей, развернул ее передо мной. Карта испещрена хорошо знакомыми мне условными знаками.
Карта меня ошеломила, если честно. К городу была стянута едва ли не треть вооруженных сил ООН. Объяснение подворачивалось одно-единственное; лучше пересолить, чем недосолить. Береженого бог бережет…
– Чтобы ты знал, какую армаду тебе предстоит привести в движение.
– Так, – сказал я. – Детали.
– Я получил приказ. Сигнал на «Гаммельн» предстоит дать тебе. Приказ тебе доставят завтра утром. А там – твое дело. Как будут эвакуировать детишек, я толком не знаю и не интересуюсь. Я строевик, дорогуша Голем. Окружаю, пресекаю, провожу облавы, предотвращаю эксцессы. Общее руководство войсками осуществляет наш старый знакомый – Дуглас. А у меня своя задача – к началу «Гаммельна» я должен обезвредить экстремистов. Ну, основные точки дислокации мы знаем, так что по сусекам поскребем.
– А ты ничего не слышал о таком Даниэле Регаре?
– Есть такой, – сказал он. – Сволочь. С Диким Охотником якшался. И якшается.
– Так, – сказал я. – А если я тебе скажу, что один мой знакомый весьма похвально отозвался о Регаре?
– Что это за…
– Лео Некер, – сказал я не без грустного злорадства, и он увял, как я увял бы на его месте. – Некер это говорил, дружище. Вот такие дела… Конрад, тебе не приходилось видеть завязанные узлом автоматные стволы?
– Ты у Артана видел? Так это я ему один отдал. Другой отослал в Центр. Знаешь, я поневоле начинаю бояться – а вдруг я ничего не смогу сделать, когда придет срок? Я…
На приборной доске вспыхнул зеленый огонек. Чавдар сунул в ухо блестящую бусинку на длинном шнуре, послушал и резко обернулся ко мне:
– Голем, «крими» у твоего дома, за тобой приехали!
Я молча кивнул ему на баранку. Машина понеслась по светящейся осевой линии. Упавший микрофон подпрыгивал на спиральном шнуре, я поймал его и водворил в гнездо.
Полицию представляла серая цивильная малолитражка с мигалкой на крыше. Внутри было темно, тлел багровый огонек сигареты, освещая чей-то энергичный подбородок. Распахнулась дверца, навстречу мне выбрался плотный малый – это он в тюрьме принес Зипперлейну депешу.
– Господин полковник, вас срочно просит комиссар.
– Поехали, – я распахнул дверцу. – Что, еще один труп у вас сбежал? Он в это время садился за руль. Так и не сел. Застыл в неудобной позе:
– Откуда вы знаете?
– Всего лишь хотел убого пошутить, – сказал я. – Садитесь, поехали. Кто там у вас убежал?
– Некер…
Машина остановилась перед каким-то окраинным полицейским участком. В неоновой вывеске «Полиция» не хватало последней буквы, перед входом стояли два мотоцикла. Мы прошли коротким коридором. В маленькой комнатке, пропахшей сапогами и оружейной смазкой, сидел на краешке стола Зипперлейн. Его теплый синий плащ – небывалое дело! – лежал тут же, на столе.
– Как это случилось? – спросил я, придвигая ногой свободный стул.
– Как… Ночью встал и ушел. В случае с женой Тампа свидетелей не было, а сейчас свидетель есть – сторож морга.
– И что он?
– А где ему, по-вашему, быть? – вздохнул Зипперлейн. – В психиатричке, понятно. Спит после лошадиной дозы успокоительного снотворного.
По долгу службы мне приходилось бывать в моргах. Гладкие цинковые столы, неподвижные желтоватые тела, холодный свет, давящая тишина, и вдруг мертвец приподнимает голову, садится, открывает глаза, спускает ноги на холодный каменный пол, проходит мимо сторожа… Как он смог голым пройти по городу?
– Неизвестно, – сказал Зипперлейн, и я понял, что задал вопрос вслух.
– Вообще-то дело было ночью. Хозяин дома, где он снимал комнату, естественно, спал и ничего не слышал. Одежда, вещи и машина Некера исчезли. Два часа назад его машина миновала пост войск ООН на шоссе два-четырнадцать и удалилась в сторону столицы.
– Его пропустили? – донельзя глупо спросил я.
– А почему они должны были его задержать? Они же не знали; что он… Или вы думаете, что от него разило серой и склепом, а лицо его было синим? Анита Тамп выехала беспрепятственно. Господь никогда ничего не делает наполовину.
– Однако Лазарь-то смердел и покрыт был червяками… – машинально сказал я.
Встал и поплелся прочь – а что еще оставалось делать? В коридоре отмахнулся от детектива, предложившего подвезти, вышел на пустынную темную улочку и побрел по краю тротуара. Детектив сел в машину и метров двадцать ехал следом, но я рыкнул на него, и он отстал. Я остался один. Большинство окон уже погасло. Я не мог ни восторгаться, ни грустить над происшедшим с Некером – город, как вампир, высасывал мои эмоции, оставляя одно тупое удивление. Над крышами чертили огненные зигзаги метеориты, из-за трубы выглядывала половина зеленой Луны, и на ее фоне четко вырисовывался кошачий силуэт. Ничего сверхъестественного в зеленой Луне нет. Нашу Луну мы видим желтой или белой от того, что вокруг нее нет переломляющей солнечные лучи атмосферы. Будь на ней достаточно плотная атмосфера, Луна виделась бы нам именно такой – светло-зеленой, как молодая сочная трава. Хорошо помню рисунки в одной популярной книжке по астрономии. Да, но ведь атмосферы там все же нет…
Лунная радуга. Как и обычная, вызывается преломлением и отражением света (только на этот раз лунного, а не солнечного) на водяных капельках в атмосфере. Лучи точно так же разлагаются на составные части спектра. Наблюдается лунная радуга, как правило, при ясной, полной Луне, когда воздух насыщен принесенной с моря влагой. Редкое, но вполне материалистическое природное явление. Вот только почему все эти явления, каждое из которых в отдельности легко объяснить, появились здесь одновременно?
За мной кто-то шел, подстраиваясь под ритм моих шагов, но шаги преследователя были какие-то необычные – звонкие, шлепающие. Словно тот шел босиком. Тяжелые шаги. Странные. Только сейчас я сообразил, что понятия не имею, в какую сторону иду, – я никогда не был в этой части города. Пожалуй, от машины отказался несколько самонадеянно. Ну, ничего, в конце концов это отнюдь не джунгли.
Сворачивая за угол, я украдкой оглянулся, и по спине доползли ледяные мурашки.
Громадное, не ниже трех метров существо, напоминающее гориллу или взмывшего на дыбки медведя. Оно стояло, слегка сгорбившись, покачиваясь на полусогнутых ногах, растопырив передние лапы и касаясь ими земли, голубая шерсть мягко светилась мягким гнилушечьим светом, горели огромные красные глаза. Лица или морды я не смог рассмотреть – сплошная мерцающая шерсть.
Я стоял и смотрел на него, а оно стояло и смотрело на меня. Нас разделяло метров тридцать. Сквозь пиджак я тронул кобуру – на месте. Негромко окликнул:
– Эй, ты! Не обращаться же к такому на «вы»!
Оно качнулось, негромко, глухо взревело и рысцой, целеустремленно, вразвалочку направилось ко мне.
И тогда я побежал. Мне было стыдно, но я ничего не мог с собой поделать. Инстинктом, нутром, подсознательно я понимал – это настоящее чудовище, а не наряженный для розыгрыша верзила. Улица словно вымерла, только редкие фонари, темные окна, шлепающие шаги и глухое ворчание за спиной!
Дома неожиданно кончились. Огоньки следующих светились метрах в пятистах впереди. Темный пустырь. Свалка. Первобытный страх прибавил мне ловкости, проворства, я несся в бледном свете зеленой луны, перепрыгивал через старые покрышки, налетал на острые куски старого железа и не ощущал боли, лавировал среди куч битых бутылок и пластиковых ящиков, слышал за спиной уханье и топот. Вылетел на косогор, обернулся и рванул из кобуры пистолет. Большим пальцем опустил предохранитель.
Чудовище проламывалось сквозь мусор, перло напролом. Больше всего оно походило на обезьяну, а обезьяны испокон веков были плохими бегуньями – жаль только, что чудовище явно об этом не подозревало… Я заорал:
– Стой, стрелять буду!
Я выстрелил, целясь в землю метрах в двух впереди него, чтобы оно поняло шутки кончились. А оно бежало, совсем по-обезьяньи припадая на передние лапы, отталкиваясь кулачищами от земли, светилась голубая шерсть, сверкали красные глаза, я прицелился, и выстрелил уже по нему, на поражение, и еще раз, и еще, и еще. Никакого результата.
У меня был двадцатизарядный «хауберк» с магазином системы Стечкина – шахматное расположение патронов в обойме. Калибр 11,3 – удар пули способен остановить лошадь на скаку. Я перекинул рычажок на автоматическую стрельбу и выпустил оставшиеся патроны тремя очередями – в голову, в шею, в то место, где должно быть сердце Хватило бы и на быка, но оно мчалось, словно я швырял в него камешки или бил холостыми.
Я повернулся и побежал. Не знаю, кричал или нет Возможно. Снова улицы, дома. Жилой квартал. Справа кто-то с воплем шарахнулся во двор. Я бежал. Целовавшаяся под фонарем парочка недовольно повернула головы на плюханье шагов, в уши резанул отчаянный девичий визг.
Парень оказался не из трусливых. В его руке тускло сверкнул нож, я по инерции пронесся мимо, с трудом затормозил, обернулся и заорал:
– Куда, дурак?!
И даже дышать перестал. Чудище поравнялось с ним Небрежно, будто человек, отводящий от лица ветку, оно отпихнуло незадачливого гладиатора левой лапой – по-моему, не особенно и сильно. Он упал, тут же вскочил и метнул нож вслед чудовищу, на что оно не обратило ровным счетом никакого внимания.
Я бежал. В лицо ударил тугой свет фар, взревел мотор, я прижался к стене, загрохотал пулемет, и рядом со мной пронеслась строчка трассирующих пуль.
Потом оказалось, что я сижу в кузове открытого броневика, пахнет дизельным топливом и железом, в руке у меня зажата фляга, и кто-то отвинчивает с нее колпачок. В кузов прыгнули двое солдат.
– Ну как? – спросил пулеметчик.
– Пусто. Ни следа нет.
– Но ведь я попал.
– Попасть-то попал…
– Свет дайте. Прожектор полоснул по земле желтым лучом.
– Вот, вот… Ага. Выбоины есть, и только.
– Поехали отсюда, а? Автоматики помнишь?
– Говорят, не только автоматики.
– Говорил Христу напарник по кресту…
– Разговорчики, – раздался у меня над ухом голос Чавдара. – Поехали отсюда. Броневик развернулся и покатил по ночной улице.
– Переночуешь у нас? – сказал мне на ухо Чавдар.
– Ну, до такого я еще не докатился, – сказал я. – Вези домой, за углом остановишь.
Броневик остановился поодаль от дома Анны и не отъезжал, пока я не вошел в дом. Я тихонько прокрался по коридору (там горел свет), задержался у большого зеркала – н-да… Весь в грязи и ссадинах.
В зеркало я увидел, как за моей спиной появилась Анна в черно-белом пушистом халате, и глаза у нее стали круглые:
– Господи, что с вами?
– С велосипеда упал. Захотелось научиться ездить на старости лет. Она грустно улыбнулась:
– Мой муж обычно снимал кота с дерева по просьбе старой дамы.
– Ну, а я обычно падаю с велосипеда. Для чего-то же существуют на свете старые дамы, коты и велосипеды?
– Идите в ванную, велосипедист. Аптечка там есть. Бренди тоже.
Я ушел в ванную, долго обрабатывал ссадины и порезы – хорошо хоть физиономия не пострадала… Забрался в ванну, пустил воду. Глотнул из горлышка, закурил.
Теперь с Лонером все понятно. Такое, повторяясь часто и изощренно, выпишет литер в психушку даже статуе Командора. И кто поручится, что сейчас из стока не вынырнет синерожий утопленник и не пожелает замогильным голосом успехов в работе и личной жизни? Мне захотелось поджать ноги, и я выругался. Лонера они затравили… Допекли, достали (нужное подчеркнуть). Надо бы принять снотворное, чтобы никакие синерожие или синешерстные визитеры не смогли добудиться. Но нет. Лонеру это не помогло – в его комнате нашли кучу пустых ампул из-под фертонала…
Я подумал: если рассудить трезво, меня хотели всего лишь напугать, не более. Уж если кто-то, располагающий большими возможностями, хотел сжить меня со света, наверняка мог создать более проворного и клыкастого монстра…
День третий
Конверт упал мне под ноги, когда я тихонько повернул ручку и потянул дверь на себя, выходя из комнаты. Серый конверт казенного вида, без марок и штемпелей, четко выведена моя фамилия – та, под которой я на посмешище всему городу пытался изображать журналиста. Видимо, кто-то принес его на рассвете.
Я рванул конверт и извлек лист бумаги с грифом полицейского управления. Пробежал глазами несколько строчек и стал ругаться про себя. Попятился, сел на кровать и перечитал письмо еще раз, медленнее.
«Бога ради, простите, полковник. Не могу я больше, право же, не могу. Есть предел человеческим силам, и есть предел ситуациям, в которых человек способен выдержать. Хочется узнать поскорее… Простите. Зипперлейн, дезертир».
Я снял телефонную трубку и через минуту знал подробности. Малолитражка комиссара Зипперлейна была на предельной скорости направлена своим хозяином в глухую кирпичную стену портового склада. Бензобак взорвался. Что осталось от машины и водителя после взрыва и удара – легко себе представить.
Понятно, почему он не застрелился, не повесился, не наглотался таблеток – боялся, что неведомая сила, поднимет и его с оцинкованного стола в морге, откроет ему глаза, оживит. Ему ужасно не хотелось оживать, он собирался умирать окончательно и бесповоротно. Вот так. Отчаявшись хоть что-то понять, он решил, что, умерев в качестве покойника, обретет истину – его душа, либо отлетя в горные выси, либо низвергнувшись в котел со смолой, в любом случае получит информацию, которую усопший не мог получить при жизни. Пожалуй, он не рехнулся и не дезертировал – гипертрофированный профессиональный рефлекс – стремление любыми средствами раскрутить дело, познать истину… Десять негритят пришли купаться в море, десять негритят резвились на просторе…
Старинная песенка. Что там с ними было? Кажется, пошли они искупаться, и тонут один за другим, и вот уже не осталось негритят, ни одного, спокойно плещется море, ни одной курчавой головы над волнами, и никому нет дела, что опустел берег. В точности, как те негритята, один за другим уходят, не вынырнув, капитан Лонер, генерал-майор Некер, комиссар Зипперлейн. Кто следующий, господа? По логике событий следующим негритенком должен стать полковник Кропачев, но этого никак нельзя допустить – я просто-напросто не имею права умирать, я обязан оборвать цепочку умертвий, выигрывать пора, побеждать.
Погода немного испортилась, началось это еще ночью, тучи уже развеяло, но мокрый серый асфальт матово поблескивал, и я порядком забрызгал туфли, пока шел к почтамту. Скорее, брел.
Стоял у входа и курил, отчаянно зевая. Мимо пробегали связисточки в ярких брюках и прозрачных плащиках, метеоры с идиотской педантичностью сгорали над крышами, по площади лениво катил бело-желтый молочный фургон. Прошагали солдаты, видимо, из ночного патруля.
Где-то поблизости мелодично зазвонили бешеные часы – восемь утра. В конце площади показалась низкая спортивная «багира», разбрызгивая лужи, подъехала и остановилась в двух шагах от меня. Я распахнул дверцу, сел и сказал:
– Здравствуй, Мадонна.
Совершенно секретно. Экспресс–информация. А-1.
Майор Монахова Ксения Георгиевна (Мадонна). Родилась в 2010 г.
Закончила военное училище «Статорис» (факультет контрразведки). В настоящее время – следователь Отдела кризисных ситуаций МСБ. Семь национальных и три международных ордена. Незамужняя.
– Почему не самолетом? – спросил я.
– Слушай, Голем, как тебе удалось расколоть Антихриста?
– Значит…
– Да, – сказала она. – Там был Длинный Генрих. Труп Дарина нашли на том самом месте. На вилле нашли отпечатки Антихриста. Быстренько его взяли, и он, как ни удивительно, сразу раскололся. Нервный шок. Через слово поминает нечистую силу, которая нам якобы помогает, потому что тех двоих он тоже застрелил, и никто больше, кроме него, не знал… В самом деле, как тебе удалось? Кто мог дать тебе материал, которого не мог дать никто на свете, кроме самого Антихриста?
– Послушай сказку, – сказал я. – Жил-был город, в городе была статуя льва, и у него были глазищи, в которых можно увидеть прошлое.
– Что?
– Тот самый лев. Бесценная находка для нашей конторы, верно ведь? Но я не уверен, что льва нам отдадут. Что его чудесные глаза не исчезнут, как только мы его Приберем к рукам. Если верить авторитетам, подарки дьявола, равно как и подарок фей, имеют коварное свойство рассыпаться прахом на рассвете. Может быть, легенды о превратившемся в уголь золоте всего-навсего повествуют о неустойчивых элементах, открытых каким-то гением алхимии? От алхимиков всего можно ожидать, те еще ребята были. Она посмотрела на меня как-то странно:
– Голем, с тобой все в порядке?
– Милая, со мной все в порядке, – сказал я. – За мной гонялись те же фантомы, что и за Лонером, но я не сошел с ума. Я не сошел с ума даже тогда, когда воскрес Некер…
– Как воскрес?
– Ну, когда труп ушел из морга, – сказал я. – Здесь, знаешь, трупы довольно непоседливые: оживают, убегают, сводят с ума служителей морга. Неугомонные такие трупы. Когда Некер застрелился…
– Откуда ты знаешь?
– Как это откуда? Вчера днем местная полиция составила протокол, а вчера вечером труп Некера ожил и смылся из морга.
– Антон, ты только не волнуйся, давай все обсудим, что-то мы друг друга не понимаем… Некер не мог быть мертвым вчера вечером. Вчера вечером он приехал к нам, в окружной город, и застрелился в час ночи.
– Все сходится, – сказал я. – Труп ожил, потом поехал к вам и там застрелился вторично.
Я рассказал ей все подробности, показал свидетельство о первой смерти Некера, то донесение, которое Зипперлейн получил в тюрьме, о появлении живой и невредимой Аниты Тамп. Только тогда из ее глаз исчезли тревога и недоверие, и она честно призналась:
– Я уж думала, что и ты…
– Отпадает, – сказал я. – Давай приказ.
Она вручила мне по всем правилам оформленный приказ, поручавший мне дать сигнал к началу операции «Гаммельн», когда я решу, что это необходимо. Прилагались соответствующие коды и номера запечатанных пакетов, которые должны были вскрыть командиры войсковых частей.
– Итак? – спросила Ксана.
– Теперь я должен взяться за Регара. Пока я до него не добрался, не считаю себя вправе принять решение. Будь Регар сам Люцифер… Роланд где-то и в чем-то ошибся. И я должен понять, в чем и где.
– Ты уж постарайся, – сказала она. – Знал бы ты, что творится в Центре…
– Да, Ксана, – вспомнил я, – ты же у нас одно время училась точным наукам, а мне сейчас позарез необходима научная консультация. Как ты думаешь, что бы это могло означать? Я протянул ей похищенный в детской рисунок.
– Где ты это взял?
– Ну, не сам же нарисовал. Ты ведь помнишь, что в длинном списке моих достоинств способностей к рисованию нет.
– Помню… Знаешь, это весьма похоже на трехмерное здание, находящееся в четвертом измерении. Или – точка зрения обитания четырехмерного пространства на трехмерный объект. Если по Стергу и Берешу…
Она произнесла несколько фраз, в которых я не понял ни словечка. Час от часу не легче. Теперь еще и четвертое измерение, как будто мало нам того, что уже стряслось в трех… Упаси бог, проведает какой-нибудь журналист, и по свету отправится гулять новая сенсация – ретцелькинды явились к нам из четвертого измерения.
Но шутки в сторону. Как мне объяснили, дети склонны рисовать то, что видят. Вряд ли мальчишка перерисовывал иллюстрацию из трудов этих самых Стерга и Береша…
– Удачи тебе, Голем, – сказала Ксана.
И вот уже светло-синяя «багира» отъезжает, мчится, распугивая голубей, по дармоедской привычке упрямо ожидающих посреди площади щедрых туристов, а я стою посреди площади и смотрю машине вслед, в кармане у меня приказ, наделяющий нешуточными полномочиями, ответственность такая, что голова идет кругом, вот уже не видно машины, и я снова один, вокруг тишина, а я настолько привык не доверять тишине, что это стало больше чем привычкой. И я вдруг отчетливо, неправдоподобно четко сознаю, что боюсь встречи с Даниэлем Регаром. Боюсь, и все тут. Потому что впервые играю на чужом поле, чужими фигурами, и правила игры мне неизвестны, а быть может, у нее вообще нет правил, или они меняются в ходе игры. Были люди не глупее меня, столь же ловкие, умелые, преданные, дисциплинированные, но они погибли, приблизившись к этому человеку…
Нырять так нырять… Я пересек площадь и вошел в кабину видеофона, исписанную изнутри именами и номерами, – традиция, идущая от росписей древних на стенах пещер. Вспыхнул экран. Алиса чуточку рассерженно воззрилась на меня, дожевывая бутерброд…
– Привет, – сказал я. – Куда это ты исчезла? Торопишься куда-нибудь?
– На лекции.
– А помнишь, ты обещала познакомить меня с человеком, который все знает о здешних чудесах?
– Адам, но сейчас не получится, – сказала она с искренним сожалением.
– Даниэль в обсерватории и будет только вечером, поздно вечером. У них важный эксперимент по программе МГГ.
– Ну что ж, – сказал я. – Подождем до вечера. Когда к тебе приехать?
– Часов в девять вечера.
– Отлично. Двадцать один ноль-ноль, у тебя.
Экран погас. Я вышел из кабины, постоял-подумал, купил в автомате, заменившем прежних старушек с кульками, пакет вареной пшеницы и рассыпал ее перед голубями. Дармоеды с радостным клохтаньем накинулись на добычу.
Убивать время я отправился в первый попавшийся кинотеатр, где три с половиной часа посвятил псевдоисторической драме из времен якобитских мятежей в Шотландии. Пообедал и отправился в другой кинотеатр. Там кормили фантастической лентой с добрыми роботами, злыми галактическими баронами и очаровательной принцессой, которую два часа то похищали, то освобождали. Потом побродил по городу и зашел в третий кинотеатр. Там смотрел сентиментальную историю с вольными цыганами, злыми жандармами, похищенной в нежном возрасте девицей знатного происхождения и благородным гусаром. Одним словом, на ближайшие год-два достаточно…
Время близилось к расчетному, но я вновь зашел в кабину и набрал номер.
– Привет – сказал Конрад с экрана. За его спиной было окно, а за окном виднелся броневик. Какой-то из постов кордона.
– Ну как? – спросил я.
– Вечеринка, похоже, начинается. Между прочим, Дикий Охотник в настоящий момент находится в доме Регара. Дом мы оцепили, осторожненько и глухо. Ты уж там не лезь на рожон, в случае чего давай сигнал, и мои бармалейчики мигом наведут глянец.
– Учту.
– Может, не будем мудрить? Взять их всех, и беседуй со своим Регаром в уютной камере?
– Нет, – сказал я. – Он мне нужен в естественной обстановке…
Взял такси и подъехал к дому Алисы ровно в двадцать пятьдесят девять. Алиса стояла уже у калитки, сразу же села в машину. Я искоса глянул на нее. На ней было нарядное розовое платье с кружевами. Руки лежали на круглых коленях и не знали покоя, пальцы ни на миг не успокаивались – теребили друг друга, подол платья, вертели перстень с зеленым камнем. Она страшно нервничала – из-за моей предстоящей встречи. У меня создалось впечатление, что меня раскрыли с момента моего появления тут. Имея в своем распоряжении льва (и кто знает, еще что?), это было не так уж трудно проделать…
Мы прибыли. Дом был старый, окруженный запущенным садом. У калитки стояли десятка полтора автомобилей, из распахнутых окон доносились музыка и гомон. Неподалеку, на углу, у распахнутого канализационного люка стоял красный пикап с белой надписью «коммунальная служба», и четверо молодцов в комбинезонах искусно притворялись, что обследуют трубы. Других постов я не заметил, но это не значит, что их не было – Конрад человек опытный и обстоятельный, воюет давно. Наверняка вон на том чердаке, в том вон доме, и там, и там…
Ага. На вершине замыкавшего улицу холма показался броневик и нахально остановился на самом виду. Что ж, резонно. Иногда самый лучший способ не привлекать лишнего внимания – выставить себя в полной форме напоказ. Пася кого-нибудь на станции, неопытный оперативник прикинется ожидающим поезд с любимой девушкой рассеянным аспирантом, а опытный натянет полицейскую форму и будет провожать встречных-поперечных цепким взглядом.
Прикидываясь ужасно галантным, я взял Алису под руку и убедился, что она дрожит. Ах, как много эта девочка знала и сколько нехорошего предчувствовала…
Никто не обратил на нас внимания, когда мы шли через комнаты, где танцевали, пили, шумели. Похоже, здесь собрались давние и хорошие знакомые.
И вдруг я наткнулся на тяжелый и острый, как наконечник пики, взгляд. В углу сидел Дикий Охотник и смотрел на меня весело, дерзко, приподнял бокал. Я вежливо раскланялся. Не мог брать его в этом столпотворении и гаме, не зная, кто с ним еще и сколько их. И он это прекрасно понимал.
– Не стреляйте, – прошептала Алиса, сжимая мою руку.
Вот даже как? Я повел ее дальше, наткнулся на распахнутую дверь пустой комнаты, втолкнул туда Алису и тщательно прикрыл дверь. Обернулся к ней. Боюсь, мое лицо отнюдь не дышало христианским смирением и кротостью.
– Ну, девочка из Зазеркалья, будем отвечать на вопросы, – сказал я. – К черту игры. Кто я, по-твоему, такой?
– Полковник Кропачев из МСБ, – сказала Алиса не столь уж испуганно.
– Когда ты подсела ко мне в баре, знала уже, кто я?
– Ну конечно…
– Так. А в кого я не должен стрелять?
– В Дикого Охотника. Но вы не должны думать, будто Даниэль с ними, все иначе, все сложнее, он…
– Догадываюсь, – сказал я. – Муравьишка вскарабкался на навозную кучу и вообразил, будто покорил Монблан. Знаю я его, гада, и очень скоро я его упакую… Пошли-ка к твоему Даниэлю. Слушай, дом со стороны кажется не таким уж большим, но комнат, я смотрю, что-то многовато. Такое впечатление, что внутри дом больше, чем снаружи.
– Ну да, – безмятежно сказала Алиса. – Это все четвертое измерение. Иномерные пространства.
Я покосился на нее и ничего не сказал, кажется, разочаровав ее отсутствием бурной реакции. Иномерные пространства. Бывает. Плохо только, что сволочь вроде Дикого Охотника, дай ей волю, моментально приспособит эти пространства для побегов из тюрем или проникновения в арсеналы. И помешать им, как всегда, сможем мы, а не этот Регар…
Алиса показала мне на дверь, и я вошел, и она осталась снаружи. Я прикрыл за собой дверь и сказал:
– Ну, здравствуй, Регар.
– Здравствуй, полковник.
Человек моих лет, волосы чуть светлее моих. Симпатичный человек, скорее открытый, чем замкнутый. Я первый отвел взгляд, чуточку демонстративно отвернулся, чуточку бесцеремонно разглядывал комнату. Мебель. Книги. Компьютер. Стол, заваленный учеными бумагами. Великолепно выполненный портрет Алисы. Большая цветная фотография: ярко-желтые дюны, какие-то корявые кусты, отбрасывающие две тени (угол между тенями – примерно пятьдесят градусов), странная игра красок, бликов и отражений, зелено-сине-фиолетово-изумрудный колер неба. На гребне ближайшего песчаного холмика примостилось отливающее голубым и зеленым животное, нечто вроде помеси хамелеона с пуделем – где шишковатое, где мохнатое, хвостатое, растопырившееся. Почему-то производит впечатление равнодушно-добродушное, хотя я не рискнул сунуть бы пален в эту треугольную пасть.
– Это одна из планет Сириуса А, – сказал Регар за моей спиной. – Мы там были с Алисой.
– Далековато… – сказал я?
– Не верите?
– Отчего ж не поверить? Животное неопасное?
– Абсолютно безвредное.
– Ну да, у него такой вид – мопсик…
Я специально держался и говорил так, словно не видел ничего необычного в том, что он гулял по одной из планет Сириуса А – чтобы он не возомнил, будто ему удалось меня удивить. Я обернулся к нему и сказал скучным казенным голосом:
– Полковник Кропачев. Отдел кризисных ситуаций МСБ. Пожалуйста, назовите ваше имя, фамилию, возраст, род занятий. Он посмотрел мне в глаза и улыбнулся – понял мою игру.
– Ладно, – сказал он. – Черт с ними, с формальностями. Начнем? Вы хорошо держитесь.
– Интересно, а чего вы ожидали? Я почему-то думаю, что и Лео Некер держался точно так же. Принимал вас как объективную реальность, пусть и чертовски загадочную. Так?
– Так.
– А Лонер? – спросил я.
– Лонер… я не успел вмешаться. Да и не было у меня возможности для вмешательства. Именно потому, что не я заправляю здешними чудесами. Ими никто не заправляет… Лонер ошибся. Он посчитал меня рядовым пособником террористов, не стал заниматься мною и сконцентрировал все усилия на детях. И очень быстро им надоел Поймите они еще дети, они не хотели ему зла, всего-навсего попытались сделать так, чтобы он оставил их в покое…
– Ага, – сказал я. – И закружили вокруг него ревенанты, утопленники…
– Вам самому разве не приходилось в детстве наряжаться привидением?
– Были разные проказы с применением голографических проекторов, – сказал я. – От брата так влетело…
– Вот видите. Чем вы, тогдашний, отличались от них?
– Тем, что не разрушал заводов и не превращал денег в листья.
– Ну, все дело в возможностях.
– В том-то и беда. – сказал я. – В том-то и камень преткновения…
– Но они же еще дети.
– Вот и расскажите мне, кто они, – сказал я. – Что там – вспышка наследственной памяти, интриги альтаирцев?
– Вспышка, вспышка… Вы слышали когда-нибудь о биологической цивилизации? Представляете, что это такое?
– Может, вас это и удивит, – сказал я, – но я иногда интересуюсь и тем, что лежит за пределами моих служебных обязанностей. У нас есть разные семинары, не буду рассказывать подробно… Как я это понимаю – цивилизация, которая полностью отвергает технику, механизмы, словом, любые искусственно произведенные устройства. Симбиоз с природой, полное слияние с ней? Некоторые предполагают, что такая цивилизация когда-то существовала на Земле, но погибла по неизвестным причинам. Увы, гипотеза эта ничем не подтверждена. На эту тему есть определенное количество фантастических книг.
– В общем, неплохо, – сказал он. – Весьма. Это позволит обойтись без вводной лекции.
– Ага. Вы хотите сказать, что ретцелькинды – это биологическая цивилизация?
– Именно это я и хочу сказать. Я только не знаю, возрождается ли она после гибели в незапамятные времена или впервые появилась на свет.
– Так… – сказал я. – Значит, глашатаи и ростки биологический цивилизации? И, если не эвакуировать их отсюда, позволить им развиваться дальше, они заполонят мир? И наша старая цивилизация, основанная на машинах и технике, рухнет? И воцарится что-то иное, непредставимое пока?
– Да, – сказал он.
– Так. Если бы я был туповатым службистом, и только, я знал бы, как мне подступиться и как мне поступить. Я молча поклонился бы и ушел претворять в жизнь «Гаммельн». Но я почему-то чувствую настоятельную потребность объяснить вам, почему я вынужден так поступить. Да, – я поднял ладонь в ответ на его порывистое движение, – я вынужден санкционировать «Гаммельн».
– Почему?
– Извольте. Вы наверняка готовы обещать ослепительные перспективы, сияющие вершины, голубые дали. Это может произвести впечатление. Но я приведу далеко не самый главный свой довод: вы можете дать стопроцентную гарантию что все именно так и обстоят? Нет? Вот видите. У нас с вами не химический эксперимент, тут не колба может рвануть, тут похуже…
– А кто может вычислить процент риска и его долю?
– Вот видите, вы сами подбрасываете мне аргументы, – сказал я. – Пока что я не вижу ростков светлого будущего. Я вижу город с разрушенной промышленностью, разваленной экономикой, опустошенным казначейством. Почему они так поступили?
– Да потому, что цивилизация – биологическая… Они смотрят на мир глазами Природы, а с ее точки зрения ваши реактивные самолеты, безбожно пожирающие кислород, разрушающие озоновый экран, – опаснейшие хищники. Ваши машины, сосущие нефть и добывающие «полезные ископаемые», – вампиры, рвущие мясо и высасывающие кровь из живого тела планеты. Ваши вычислительные машины – жалкие протезы тех свойств, которые кроются в человеческом мозгу, тех скрытых возможностей. Меж тем нужно разбудить свое тело, свой мозг. Мы пока что только тем и занимаемся, что усердно стараемся отгородиться от среды обитания. Уже не от Природы – от среды…
– В ваших аргументах слишком много от эмоций, – сказал я. – Рассмотрим другую проблему. В борьбе добра со злом все ясно и просто. Ну как же быть, если добро борется с добром? Сдается мне, мы имеем дело как раз с такой ситуацией…
– Похоже, – согласился он. – Наилучшим решением, мне кажется, было бы отдаться на волю событий.
– Я так не считаю, – сказал я. – В схватке добра с добром должно побеждать то добро, которое сильнее. В данный момент сильнее я. Значит, мне и выигрывать.
– Послушайте, может быть, вам просто жаль, что не станет того мира, для которого вы столько сделали, и придет другой, ровным счетом ничем вам не обязанный?
– Так… – сказал я. – Считаете, что мы работали зря? Дрались зря? Умирали зря?
Я почувствовал, что закипаю. Черт тебя побери, как ты смеешь рассуждать о таких вещах? Где ты был, когда мы восемнадцатилетними уходили в войска ООН – совершенно добровольно, потому что не могли иначе? Ты хоть представляешь, что это такое – прыгать на пулеметы? А убитых ты видел? Замученных?
Я сдержался и ничего не сказал, понимал, что не могут все поголовно жители Земли стать военными и контрразведчиками, мы дрались как раз за то, чтобы не осталось на планете военных…
– Рождение нового мира… – сказал я. – А вы подумали, в какой бардак превратится мир, когда ваша биоцивилизация начнет победное шествие по планете?
– Но ведь все совершится не в один миг. Десятки лет…
– Еще не лучше. Десятилетия хаоса, миллионы морально травмированных людей, на глазах которых распадается весь мир.
– При любых переменах, даже самых благотворных, есть пострадавшие, и немало. Но в отличие от всех прошлых перемен, сопровождавших переходные этапы, сейчас пострадавшим не грозят голод, смерть, физические страдания.
– Им грозит кое-что пострашнее, – сказал я. – У них не будет будущего, им предстоит жить в чужом будущем…
– Но ведь не бывает так, чтобы перемены удовлетворяли ВСЕХ. Поголовно. Вам не приходит в голову, что ваша позиция – позиция обывателя, смертельно ненавидящего любые перемены, потому что они связаны с определенными хлопотами и неудобствами?
– Скажите лучше, какую роль вы сами во всем этом играете, – сказал я.
– Небольшую, почти что никакой. Поймите, они не потерпели бы наставников и учителей. Просто я и еще несколько человек пытаемся осторожно исследовать, изучать, деликатнейшим образом подсказывать… Почему вы ничего не спрашиваете об экстремистах?
– Вот они-то как раз меня мало интересуют. Знаете, Даниэль, больше всего меня удивляют не всевозможные чудеса, а то, как молниеносно реагирует на них всякая сволочь и пытается использовать в своих целях. Столько раз сталкивался… Все мне и так ясно – прослышали, явились, шантажировали. Чем они вас пугали – что станут стрелять в детей? Воду в водопроводе отравят? Алису похитят?
– Откуда вы знаете?
– Господи, я их вылавливаю который уж год, знаю от и до… Итак, они вас шантажировали, и вы, начавши с ними игру, тем временем отправили в нашу дублинскую штаб-квартиру призыв о помощи… – Я усмехнулся и показал на стол, на исписанные листы. – Узнаю почерк. Так вот, Даниэль. Я верю всему, что вы мне рассказали. И именно поэтому запускаю машину. И не нужно считать меня палачом, а вас – жертвой. Будь у вас возможность помешать мне, вы бы помешали?
– Да.
– Вот видите. А вы бы действовали. Так что – не нужно насчет палачей. Я тот, кто победил, а вы тот, кто проиграл. Две разновидности добра. Потомки разберутся. Такая уж завидная судьба у потомков – они смотрят на прошлое отстранение, объективно и беспристрастно, они раскладывают все по полочкам, приклеивают этикетки, возносят и низвергают, раздают награды и волокут за ноги на свалку истории. Они где-то там, впереди, а мы – здесь, живем и боремся, мы, возможно, не во всем правы, но не ошибается только тот, кто ничего не делает. Во что превратился бы мир, действуй мы, лишь имея стопроцентные гарантии успеха? Честь имею.
Я щелкнул каблуками, поклонился и вышел. Спустился в сад и закрыл за собой калитку, ощущая даже легкое разочарование – неужели вот так легко все кончится? …Крохотная кассета вошла в гнездо. Я нажал кнопку.
– Плохо, да? – раздался спокойный голос Некера. – Так вот, решения я тебе подсказать не могу. Не вправе. Я только хочу спросить – готов ли ты, принимая свое решение, войти в Большую Историю? К суду потомков по самому большому счету? Больше мне тебе сказать нечего…
И – мертвое шуршание чистой пленки. Вот и все. Я сделал то, чего, безусловно, не позволил бы себе раньше, – схватил магнитофон с продолжавшей вращаться кассетой и швырнул его что есть силы. Он глухо стукнулся о стену и улетел под кровать, а потом сам повалился на постель пластом.
Сон не шел. Впрочем, что-то было, какая-то мутная полудрема, морок, из которого появлялись и проплывали перед глазами самые разные образы и картины, никоим образом меж собой не связанные: мертвое лицо капрала Черенкова среди сломанных тюльпанов долины Калиджанга, вывеска бара в Монреале, танцующая Сильвия, подбитый под Шпайтеном броневик, дымно горящий, шпили старинных томских зданий…
Потом я уснул все же. И видел во сне, как медленно, бесшумно рушились сверкающие стеклом и сталью высотные дома – какая-то нескончаемая улица, застроенная высотными домами, – как здания превращались в бесформенные кучи, над которыми стояли облака тяжелой пыли, как сквозь эти кучи с фантастической быстротой прорастали огромные цветы, желтые, красные, лиловые на ярко-зеленых коленчатых стеблях, как таяли груды щебня, как обнажалась влажная, черная, рассыпчатая земля и по ней осторожно шагали странные животные с огромными глазами, а в небе проносились какие-то крылатые, перепончато-сверкающие, и не видно людей, ни одного человека… Когда я открыл глаза, за окнами было светло.
День четвертый
У крыльца ратуши меня встретил сотрудник полковника Артана, тот, что возил меня в бывший вычислительный центр. Все бы ничего, но тут же толпилось человек сорок, в которых любой простак за версту признал бы журналистов. Тут же на всякий случай ждали несколько полицейских и агентов в штатском – предосторожность при общении с возжаждавшими сенсации журналистами нелишняя.
Журналисты сделали стойку. Пока я шагал, эскортируемый детективами, они бежали следом, забегали вперед, задавали вопросы, на которые я не отвечал и вообще вел себя так, словно не видел их. Я не питал к ним никаких недобрых чувств – просто чувствовал себя чрезвычайно мерзко, не хотел никого видеть, хотелось как можно скорее со всем этим покончить…
Девушка в приемной смотрела на меня уже по-иному, и я подумал мельком, что искупил невольную вину перед ней – все же ей найдется, что рассказать подругам.
Всей оравой мы ввалились в кабинет мэра, благо там могли разместиться все. Мэр поднялся навстречу. Тут же стоял полковник Артан в парадном мундире с надраенными пуговицами и орденами, выглядел он как приговоренный к расстрелу, которому в последний миг сообщили, что казнь заменена увеселительной поездкой на Гавайские острова. За спиной мэра полукругом стояли человек десять в строгих темных костюмах – Отцы Города и Ответственные Лица. Господи, ну зачем они устроили весь этот балаган?
Журналисты, затаив дыхание, слушали, как я с помощью поставленной прямо на лист бумаги мэра мощной рации военного образца отдаю командирам частей кодированные приказы вскрыть надлежащие пакеты. Советник Фаул истово пялился на меня и беззвучно шевелил губами – то ли повторял за мной команды, то ли молился. Отцы Города и Ответственные Лица сияли.
Вот и все, и больше мне здесь делать нечего. Я повернулся было, но журналисты стояли передо мной, как спартанцы у Фермопил. Раздался боевой клич их племени:
– Интервью!!!
– Минуту, – вклинился мэр, и все затихли. – Сначала я хотел бы сообщить, что господин Гарт избран почетным гражданином нашего города и награжден памятной медалью нашего города, которую мы вручаем лицам, сделавшим на благо города что-то серьезное и важное. – Он вручил мне синюю папку с тисненным золотом заковыристым гербом города и коробочку. Я (невольно оглянувшись в ожидании бойскаутов с барабаном) пожал мэру руку, принял регалии и стоял, равнодушно держа их перед собой. Мэр продолжал: – Кроме этого, мы отправили в правительство настоятельное ходатайство о награждении господина Гарта высшим орденом нашей страны.
Он громко захлопал, моментально подключились Отцы Города, Ответственные Лица и журналисты. Я снова глянул на Фаула – советник яростно аплодировал, держа перед собой ладони с растопыренными пальцами – как дети в цирке. И мне стало чуточку неловко стоять вот так, с кислой физиономией, посреди охваченных искренней радостью людей, но ничего я не мог с собой поделать…
– Интервью!!! – прогремел вновь боевой клич.
И я стал говорить – тихо, медленно, тщательно взвешивая слова. Рассказал о людях, которые здесь погибли, о своем разговоре с Регаром, о том, какое решение я принял и чем руководствовался. Окончив, уставился в пол и сказал:
– Вопросы?
– Вы рассчитываете, что эвакуация пройдет гладко?
– Надеюсь.
– Представляют ли опасность террористы?
– Их раздавят.
И я двинулся прямо на них, они поворчали, но расступились, и тут я, словно на стену, натолкнулся на вопрос:
– Вы не боитесь, что однажды все повторится? Что это только начало? Его задал седой пожилой мужчина, чем-то выделявшийся в толпе, – видимо, настоящий научный обозреватель, а не липовый, которым столь бездарно попробовав прикидываться я. Настоящие научные обозреватели, как правило, – люди серьезные и образованные… Я не ответил.
– Доброе утро, Анна.
– Доброе утро. Снова ушли ни свет ни заря? Как ваши дела?
– Дела мои кончились, – сказал я. – Баста-финита. Можно уезжать. Или улетать. Или уплывать. (Нужное подчеркнуть.) Одним словом, убираться ко всем чертям.
– Неудача?
– Наоборот. Вовсе даже наоборот.
– Тогда почему у вас такое лицо?
– Ох, Анна… – сказал я. – Иногда и удача нагоняет тоску. В особенности если абсолютно неизвестно, что считать поражением, а что удачей…
Я обернулся на звук затормозившего у калитки автомобиля. Стоял на веранде, сжав толстые перила, а они шли ко мне, великолепные гепарды. Первым браво шагал Лудо-Младо,[1] огромный, пухлощекий, с холеными запорожскими усищами, и его куртка едва заметно оттопыривалась на животе – «эльман», как всегда, заткнут за брючный ремень. Кличку ему дали не зря. Следом шел Длинный Генрих, высокий, меланхоличный, в заветном полосатом галстуке, который он лет восемь надевает, отправляясь на самые рискованные дела, – стало быть, он и нынешнее причислил к таковым, в чем я с ним абсолютно согласен И замыкал шествие Мышкин Мучитель, являвший собой во плоти образ рассеянного молодого гения из фантастических фильмов, – но встань перед ним пяток антиобщественных личностей с ломами наперевес, ломы оказались бы завязаны у них на выях… Он и в самом деле некогда был биологом, в древнем городе Кракове.
Они набросились на меня, жали мне руки и хлопали по спине, потрясая пачкой экстренных выпусков местных газет, с ходу пошли разговоры о грандиозном успехе, будущих награждениях и несомненном триумфе.
И тут, как в плохом романе, зазвонил телефон. Анна, которую они уже втянули в веселье, ушла. С лица Лудо-Младо медленно сползала улыбка. Генрих сосредоточенно обрывал голубые граммофончики оплетавшего веранду вьюнка.
– Господа офицеры, у нее пацан, – сказал я.
– Этот?
– Этот самый. Вы, собственно, зачем навестили сию обитель?
– Приданы в распоряжение на всякий случай, – мрачно сказал Генрих. – Вдруг у тебя что-то недоделано и нужны подмастерья.
Вернулась Анна. Я знал, откуда ей звонили и что сказали. Она шла медленно и неуверенно, как по скользкому льду, декабрьскому гололеду, и, когда я встретил ее взгляд, мне захотелось очутиться подальше отсюда, от этого города, где в тысячах домов сейчас плачут или сдерживают слезы.
– Вы ведь можете уехать вместе с ним, – сказал Длинный Генрих. Ни на кого не глядя, вряд ли соображая, что делает, он скрутил в спираль серебряную чайную ложечку и бросил ее на стол. Анна не ответила. Ничего не сказала. Молча смотрела на нас, и под этим взглядом, тоскливым, как фотография юной красавицы на могильной плите, мы тихонько спустились с веранды, тихонечко прошли по дорожке, чувствуя себя людьми, которые были приглашены почетными гостями на свадьбу, а застали, придя с цветами, печальный переполох и покойника в доме. Залезли в машину, и Лудо-Младо погнал по осевой. Я назвал ему адрес Регара. На улицах было пока что людно, но на перекрестках уже появлялись и занимали позиции броневики Чавдара.
Вывернув из-за угла, мы увидели, как тормозит у дома Регара черный «мерседес» и из него в сопровождении двух отлично знакомых мне харь – Виконтика и Кардинала-Богохульника – вылезает Дикий Охотник. Видимо, он что-то почуял и примчался разбираться. Это был сущий подарок судьбы. Заскрипели тормоза, и мы высыпали из машины, едва ли не завывая от радости.
Единственным из всей шайки успел сориентироваться Виконтик и припустил вдоль улицы, забыв про оружие. Слева от меня громыхнул «эльман»
– Лудо-Младо выстрелил сквозь лобовое стекло в их водителя, и тот вывалился головой вперед в распахнувшуюся дверцу. Мышкин Мучитель занялся Кардиналом, Генрих догнал Виконтика и почествовал его рукояткой пистолета. Мне достался Охотник, но хватило его ненадолго. Из-за угла вылетел привлеченный выстрелами бело-голубой джип, набитый парнями в голубых касках, и мы сдали свою полубесчувственную добычу в надежные руки.
Регара мы отыскали в спальне Алиса, одетая, ничком спала на неразобранной постели, спрятав лицо в сгибе локтя, а он сидел у окна.
– Даниэль, – сказал я.
Он медленно поднял голову, и я вспомнил, где мне приходилось видеть такие глаза, и не раз. В атаке. Когда человек бежит в атаку, и в него попадает пуля и он понимает разумом, душой, что это все, что пришел его черед, но тело не хочет примириться, рвется вперед… Там бывала именно такие глаза.
Он молчал. Лудо-Младо двинулся было мимо меня, но я так посмотрел на него, что он смутился и неуклюже вернулся на место.
– Ладно, – сказал я. – Думайте про меня, как вам угодно Я прошу только одного – дайте мне адреса ваших… энтузиастов, которые вместе с вами работали с детьми. Поймите, шутки кончились. Скоро начнут эвакуировать детей и попутно вылавливать экстремистов, и кто-нибудь из ваших энтузиастов может сдуру наделать глупостей, попытаться чему-нибудь помешать, и его примут за экстремиста со всеми последствиями… Знаю я этих энтузиастов. Так что давайте адреса, чтобы они сдуру не сунулись под пули.
Наверное, среди его энтузиастов хватало горячих голов потому что он, почти не колеблясь, взял с подоконника лист бумаги и принялся писать. Окончив, швырнул лист на пол, и это было как пощечина, но я спокойно поднял бумагу и аккуратно сложил вчетверо. Потом сказал:
– А еще в шляпе…
И повернулся к двери. Меня остановил голос Регара, слишком ровный, чтобы быть спокойным:
– Подождите. Я остановился, не чувствуя ничего, кроме свинцовой усталости.
– Мне хотелось покончить с собой, – сказал он. – Но я подумал и отказался от этого намерения (я невольно покосился на спящую Алису) Нет, не только это Я верю, что это не конец, что это только начало, что завтра, послезавтра, через год, рядышком, на другом конце света…
– Так, а вы не подумали, что в следующий раз мы будем реагировать более оперативно?
– А вы не боитесь, что однажды окажетесь бессильны?
Я молча щелкнул каблуками, поклонился и вышел. К энтузиастам отправил всю троицу, а сам сел в машину, недавно принадлежащую Охотнику, и поехал в аэропорт. Услышав рев динамиков, прижался к тротуару, затормозил у стилизованного под старину фонарного столба. Из-за угла выехал бело-голубой фургончик с эмблемой ООН, на его крыше медленно вращались похожие на подсолнухи громкоговорители:
– Внимание! Говорит командование вооруженных сил ООН!! Обращаемся ко всем лояльным гражданам! Просьба не выходить из домов, просьба не выходить из домов! Вооруженные силы ООН в контакте с правительством страны проводят акцию по обезвреживанию экстремистов! Просьба не выходить из домов!
На других улицах другие машины повторяли то же самое. По местному радио и телевидению, как я знал, тоже. Я прикрепил на ветровое стекло заранее приготовленный пропуск, чтобы избежать неприятностей в виде стрельбы по колесам, и поехал дальше. Остановил машину у феерического стеклянного здания аэропорта и пошел к служебному входу. Наперерез бдительно выдвинулся десантник в голубой каске, но я, не останавливаясь, взмахнул удостоверением. Он козырнул и распахнул калитку. Летное поле было ничуть не меньше какой-нибудь там Андорры. Свистящий рев заливал все вокруг. Лайнеры запускали двигатели, шустрые кары везли к самолетам косые лесенки, и первые школьные автобусы, громадные, красные с золотым, показались на бетонке.
«Но это же не Саласпилс!! – крикнул я про себя. – Это же не Саласпилс, вы слышите? Вокруг них не будет колючей проволоки, им помогут вырасти счастливыми гражданами планеты Земля! Человечество было вынуждено защищать свои свершения, вы слышите?»
– Голем, – раздался голос за спиной.
Я обернулся. Рядом стоял он, небольшого росточка, седой, умный и честный.
Экспресс – информация. А-0.
Генерал-полковник Димитр Панта (Святой Георгий).
Родился в 1972 г. Сорбонна. На дипломатической работе, впоследствии в Секретариате ООН – директор, главный директор, заместитель генерального секретаря. С 2020 г. – начальник Международной службы безопасности при Совете Безопасности ООН. Восемь международных и одиннадцать национальных орденов. Вдов.
– Здравствуйте, генерал, – сказал я.
– Молодец. Ты прекрасно справился.
– Что поделать, есть у меня такое обыкновение, – сказал я. – Вот только эта комедия с возложением на мои плечи, аки Атласу, земного шара… Кто должен был дать сигнал на «Гаммельн», если бы я вдруг взбрыкнул? Артан?
Панта молча кивнул. Потом, не глядя на меня (а я не смотрел на него), сказал:
– Ты догадался. А вот Некер не догадался… Когда ты сообразил?
– Не сразу, но со временем, – сказал я. – Я себя немножко ценю и уважаю, но не настолько уж налит самомнением, чтобы думать, что гепарду, пусть полковнику, пусть генералу, предоставят право что-то решать в таком деле, доверят судьбы планеты… Как только я начал понимать, что тут не терра инкогнита, что все давно исследовано и решено…
– Ну, далеко не все, – тихо сказал Панта. – С Регаром до вас с Некером действительно никто не говорил. И о Льве мы не знали. Нельзя было иначе. Никак нельзя. Прежде чем запускать «Гаммельн», следовало бы выжать из ситуации все, что возможно. Ты должен был верить, что на тебе одном лежит громадная ответственность. И ты сработал на совесть. Один Серый Антихрист чего стоит. Искупает все… издержки. А что до… Ты не очень, надеюсь, обижен, что не стал фигурой в Истории?
– Ничуть, – сказал я.
Чувства мои были сложными. Окажись я юным лейтенантом или детективом из бездарного романа, обязательно схватил бы его за плечи и орал в лицо: «Ты убил Лонера, сволочь! И Некера! И Зипперлейна!»
Он их действительно убил. Своим стремлением выжать из ситуации все возможное. Но иначе мы не взяли бы Антихриста. Не взяли бы Охотника. Бухгалтерия эта способна ужаснуть нормального человека, согласен, но не нас. Мы живем и работаем по своей бухгалтерии и сами выбрали ее мерилом жизни и работы. И заранее знали, что никогда, ни за что в жизни, ни при каких обстоятельствах, не сможем стать чем-то другим, чем мы есть, из гепардов, цепных кобелей эпохи превратиться в исторические фигуры. Вспомни это Некер вовремя, он остался бы жив. А он вообразил, что от него в самом деле что-то может зависеть… Некер, Некер…
Наверное, мы подонки – Панта и я. Он, все это устроивший, и я, принявший свою роль как должное. Но опять-таки – с горных высей абстрактного гуманизма. А жизнь наша насквозь реальна и абстракций лишена. И точка…
Самое страшное даже не то, что пришлось работать по этой чертовой бухгалтерии. Самое страшное – мы обречены на ожидание. Обречены ждать нового взрыва чудес и бояться, что это может оказаться началом конца той цивилизации, которую мы привыкли считать единственно верной. Ждать каждый день. И ночь. В хорошую погоду ив дождь. В будни и в праздники. И как мне объяснить Сильвии, давно мечтающей о ребенке, что я никогда теперь не решусь иметь детей?
– До свиданья, генерал, – сказал я. И пошел прочь. Каблуки противно стучали по бетону.
Лев Вершинин
Возвращение короля
Маме, Кате, Аринке — как всегда
Норга не зря прозвали счастливчиком…
Выбравшись из воды, он долго и медленно приходил в себя, вжавшись во влажные заросли камыша. Комар, мерзко звеня, присел на лоб, и Норг убил его резким хлопком. Уже можно. Не услышат. Погоня отстала, сорвалась со следа, завязла вместе со своими хвалеными собаками в кустах южного берега Бобрового Потока. Вплетаясь в порывы несильного ветра, оттуда доносилась рваная перекличка кольчужников, приглушенный лай и горьковатый запах дыма. Это не факелы. Это мельница. Она, наверное, уже догорает…
Норг пошевелил обожженными пальцами. Как повезло, что он устроился почти под крышей, там, где сушилось сено… Ведь было же говорено Хромому: дурная мысль оседать на мельнице. Баэль под боком. Деревенские постоянно крутятся. Кто-то сболтнет — не по злобе, так сдуру. Да и то сказать, каждому известно: сдашь лесного — избавишься от извозной подати. А ежели целую ватагу? Кто ж не соблазнится…
Впрочем, Хромой умер достойно. Ничего не скажешь. Он подхватил лук и успел подбить переднего волкодава: звякнула тетива, тонкое жало прошло сквозь шерсть и мясо едва ли не насквозь, и пес, визжа, покатился по земле, но уже налетали второй, и третий, и пятый сгустки рычания и меха, а на новый выстрел не хватило мгновения. Хромой не побежал. Вожаки не бегут. Он выдернул меч, обкрутил вокруг руки сукно плаща — и умер достойной смертью.
А остальные побежали. Врассыпную. Бросая оружие.
Побежал и Норг. Ноги сообразили раньше головы. Они скинули хозяина из уже занявшегося сеновала, вынесли через лес к ручью, ни разу не поскользнувшись, промчались по скользкой траве и не запутались в осоке.
Справа и слева слышались крики и хруст — это кольчужники, настигнув беглецов, рубили их прямыми клинками, смачно крякая. И псы урчали, терзая вопящее и мечущееся сладкое мясо, бессмысленно прикрывающее горло.
Но Норга не зря прозвали Счастливчиком…
Чем мягче делались сведенные судорогой ужаса мышцы, тем яснее становилось: долго отдыхать нельзя. Самое страшное еще позади. Кольчужники не дураки: они с рассветом перейдут ручей и выпустят собак веером, чтобы красиво закончить охоту.
Норг хмыкнул. Хвала Вечному, что прибрал старого графа. Юный сеньор, по слухам, великодушен, не в пример батюшке. Едва ли он станет терзать пленных излишне. Ну, огонь там, щипцы — это само собой, без этого, ясно, не обойдется. А потом — быстрая смерть. Веревка. Перекладина. Скамья. И — синее-синее небо алым пламенем рванется в глаза перед самым концом.
Ну уж нет. Храни Вечный от сеньорской милости, а от кары их нас луки сберегут. В родные края дорога заказана, там каждая крыса знает Норга. Значит, главное — выбраться из леса на тракт. Там проще: караваны один за одним, из Поречья, из Златогорья, шум, гам, людей несчитано; вполне можно затеряться, влиться в поток и, если повезет, добраться до Восточной Столицы. А там — пускай ищут. Найдешь ли травинку на лугу?
А ежели граф объявит награду? Нет, не надо об этом…
…Высоко над лесом, над редкой сетью сплетенных крон, матово поблескивала луна. Зыбкие тучи мешали ей царить во всей красе, набросив на ночное светило прозрачную вуаль. Повезло и в этом. При таком призрачном, неверном свете человек сливается с мерцанием росистой травы, живое не сразу отличишь от неживого. И если поспешить, к тракту вполне можно поспеть до рассвета.
Но все-таки: что если граф объявит награду?
Довольно. Не думать. Пока не думать.
Норг приподнялся.
И замер на полушаге.
Совсем близко, на опушке, спиной к перекрещенным стволам, стоял рыцарь. Стоял спокойно, опираясь на меч и полуприкрыв грудь небольшим круглым щитом. Стоял и молчал, глядя на неудачливого беглеца.
Снова, вторично в эту ночь, тело оказалось умнее рассудка. Оно кинулось наземь, отползло в сторону, перекатилось в камыши, вжалось в землю, втянуло голову в плечи. И, уже вслед броску, вернулся ужас. Все бесполезно. Луна висит сзади, прямо за спиной и, хотя она опушена облаками, даже в этом мутном, сизо-белесом свете нельзя было остаться незамеченным. Разум отказывался это признать и смириться, но что с того? Сейчас вспыхнут факелы и из-за темных стволов, галдя и улюлюкая, вывалится засада, на бегу рассыпаясь в цепь и отжимая стрелка к Бобровому Потоку…
Норг крепко сжал подвернувшийся под руку сук.
Не дамся. Нет смысла попадаться живым. Молодой граф, вступая в права владетеля, непременно пожелает показать соседям, что его рука тверда, а воля непреклонна. Там гибель, и тут. Значит, нужно умирать. Ничего страшного. Кто бессмертен? Но не в петле, а как Хромой — весело и громко. А сначала — хотя бы один удар. Хороший удар, чтобы зазвенело и брызнуло.
Но тихо в лесу. Ни звука, ни шороха. О Вечный, свечу! Свечу в локоть высотой тебе и такую же Четырем Светлым, если не заметили! Нет, две — тебе и по одной каждому из Четверых!
Пустая надежда. Если даже не увидели, то слышали плеск, когда выползал на берег. Слышали шорох в камышах. Но отчего же тогда тишина? Зачем позволили отдышаться на траве? И отчего не пахнет засадой, потными, засидевшимися мужиками?
Вечный, просвети, надоумь: что это? Кто? Если чужой, то где конь? Где костер?
…Ветер, только что лениво-спокойный, окреп, оживился, рванул вверх, с легким шелестом раздвинув сплетение ветвей, насвистывая, поднялся еще выше и прорвал белесую пелену на лике луны.
Ясный серебристый свет захлестнул поляну.
И Норг увидел.
Герб на щите: колос, обрамленный цепочкой зерен.
Глухое забрало с узкими прорезями для глаз.
И надвинутая глубоко на чело корона, переливающаяся в лунном сиянии. Корона, каждый зубец которой — колос.
При луне неразличимы цвета. Плащ рыцаря, ниспадающий до земли, казался темным, почти черным. Но Норг уже знал, каков он на самом деле. Он — алый. Алый, будто кровь. Вернее, багряный. А под ним — такой же панцирь, и наплечники, и поножи.
И Норг засмеялся. Сначала тихо, потом громче.
Ах, юный сеньор! Не угодно ли назначить награду за голову беглеца? Или — две награды? А еще лучше — десять!
Он не боялся ошибиться. Теперь Норг вообще ничего не боялся. Рыцарь видит его. И не исчезает. Он ждет!!! Свершилось…
Уже не таясь, Норг оторвался от земли, отшвырнул в кусты, не глядя, узловатый сук и сделал шаг навстречу.
— Господин…
Рыцарь не шелохнулся. Он стоял все так же, недвижимый и бесстрастный, опершись на меч. И только за узкими щелками-прорезями в забрале чудился Норгу тяжелый пристальный взгляд.
Еще шаг навстречу.
Еще.
— Господин, ты ли это?..
1
Мое имя Ирруах дан-Гоххо. Происхожу с Запада, из земель, прилегающих к Великому Лугу; впрочем, это ясно и по имени. Я лекарь. Если кого-то удивит, отчего дворянин, да еще имеющий право на приставку «дан», занялся низким ремеслом, то придется разочароваться. Ничего необычного. Никаких мрачных тайн. Гоххо — замок небольшой, владения тоже невелики и порядком заболочены. Так что майорат у нас лютый: все — старшему. А если сыновей пятеро, а доспехов и коней нахватает на всех?
Вот в чем вся штука. Но дело свое я знаю. Нефритовая ящерка на груди спасает от дорожных неурядиц: кто же нападет на лекаря, коего хранит сам Вечный? А дворянская цепь добавляет уважения к клиентам. На заработки жаловаться не приходится; изредка, с верной оказией, удается переспать кое-что матушке и брату, который, на беду свою, родился раньше всех и ныне обречен возиться с убыточным поместьем.
Все это — легенда.
Разбудите ночью, и я не собьюсь. А началась она с Серегиного звонка. Я долго ждал его, вскакивая по ночам, тыкал в клавишу визора и, стараясь сдерживаться, снова вырубал экран. Я ждал, Серега не мог не позвонить, и если уж он молчал, то лишь потому, что там, в конторе, что-то не утрясалось. Но я знал: Серега все равно позвонит, раньше или позже. Даже если откажут. Но почему откажут? — уговаривал в себя. В самом деле, почему?! Я, конечно, давно осел в обслуге, потерял форму, но если надо, кое-что смогу и теперь.
Почти полгода я не решался связаться с Сергеем. Пока не понял, что все. Край. В сущности, ничего необычайного, просто тоска. Казалось бы, беспричинная. Недавно перевалило за тридцать; если разобраться, ничего, кроме дочки, нет, но и дочки тоже нет, потому что жена забрала ее. Просто и спокойно: ушла и забрала. Увезла. Пообещала, конечно, что я, отец, останусь отцом, что дочка меня не забудет, и вроде даже не соврала, но какой там отец за триста тысяч километров и раз в три месяца…
Я бесился, лез на стенку. Но недолго.
А однажды в очередную бессонную ночь, втягивая черт знает которую сигарету, вдруг подытожил. Что имею? Тридцать с небольшим. Здоровье нормальное. Немножко науки: статьи в специальных журналах. На них уже ссылаются, но, в сущности, никто их не читает. А зачем? Немножко изящной словесности. Грехи молодости: стихи, рассказы, пару повестушек — в большинстве слегка подчищенные эпизоды из времен службы в оперативно-спасательном отделе. Говорят, популярные — мне пишут, названивают, клянчат автографы. Ну и что?
Еще? Работа. Ага, тот случай. После разборов с подругами Катерины тесты показали такие отклонения, что из ОСО пришлось уйти. Самое обидное, что в обслугу, хотя и не последней спицей в колесе. Тружусь, чтоб его…
На новую семью вряд ли хватит сил, да и зачем грабить малышку? Новые дети всегда оттесняют предыдущих, а девочке я нужен. Одиночество? Да, неуютно, даже страшновато, но привыкаешь. По крайней мере, пока можно позвонить маме и поплакаться. Любовь? Есть, но об этом не надо. Слишком все перепутано, скомкано, только начни развязывать узлы — не заметишь, как задавишь то ли себя, то ли ее. Друзья… Обойдутся без меня, во всяком случае, большинство; если разобраться, то, кроме Сереги, пожалеет только Мирик, но и у него достаточно своих хлопот…
Вот так. И зачем все? — неясно. И что делать? — неведомо. И кто виноват? — только сам. Два-три раза, когда ночи тянулись особенно мерзко, а сигарет уже, не оставалось, подумал было о самоубийстве. Но понял, что не смогу. Не из страха, скорее — из брезгливости. Лежать в луже крови и мочи… спасибо, воздержимся. Запить? Тоже не мое: сначала не пьянею, потом отрубаюсь.
И тогда я связался с Серегой. За два года, что я прошуршал в обслуге, он забурел еще больше и носит уже три шеврона. Замнач ОСО, а в сущности, нач., поскольку Первых нам спускают сверху для общего руководства. Неофициально: шеф «бригады Гордона». Раньше фирму называли попросту «парилкой», а потом уже, когда Энди Гордон стал первым, чья фотография в траурной рамке украсила коридор отдела, кто-то пустил: «Бригада Гордона». Или, короче — «БГ». Или еще — «Без Гарантий».
А почему бы и нет? — подумал я.
Выслушав меня, замнач ОСО помолчал. Он наконец-то научился выразительно молчать, два года назад ему приходилось сдерживать себя. Но, помолчав, мой друг Серега уже тогда, как правило, выдавал дельные мысли. И сегодня он не стал указывать мне, что нечего паниковать и жизнь кончается не завтра. Он только сказал:
— Вот так, значит?
И кивнул:
— Круто, парень. Ладно, жди. Подумаем.
…Он думал почти месяц. Вернее, бегал по кабинетам и, тряся шевронами, уговаривал тех, кто знал меня только со слов кадровика. Я не сомневался: Серега сделает все. Потому что никогда не забудет те времена, когда Оперативно-Спасательный назывался еще Отделом Срочных Операций, а Энди не успел еще стать символом. А еще потому, что у нас за спиной пляшущий закат над руинами Кашады; был конец весны, мутный прибой грыз бурый от крови и мазута пляж, а я тащил его, обвисшего, почти зубами, как кошка котенка; он стонал, а с выпотрошенных коробок отелей стреляли по мне, движущейся мишени.
Это было семь лет назад, когда мыс Серегой могли только мечтать о втором шевроне, не говоря уже о третьем, а Энди издевался над нами, как хотел, еще не зная, что до третьего не доживет и сам… И поэтому я знал, что Серега не выдаст.
И вот я — Ирруах дан-Гоххо. Дворянин и лекарь. Я сижу в лесной избушке, а минут через пять пойду и выполню задание. Именно так: пойду и выполню. Оно из таких. Детская работа. Для начинающих. Но Серега сказал: «Скажи спасибо и за это. Сам знаешь, какие у тебя тесты… Выполнишь нормально, будет с чем идти наверх». Другой бы спорил. А я не стал.
Впервые за два года я спокоен. Не нужно думать. Никаких комплексов. Только задание. И его следует исполнять. Это затягивает, скорее всего, именно поэтому от нас не уходят. Я исключение. Тесты, мать их так. Когда лет пять назад девочки висли на мне и расспрашивали о чем-нибудь этаком, романтико-героическом, я широким жестом указывал на Серого и тот, растопырив перышки, начинал заливать нечто несусветное о бананово-лимонных джунглях, семиголовых монстрах и голубовласых красотках с во-от такой грудью. На этом моменте девчата, как правило, фыркали и исчезали из поля зрения. Часто — вместе с Серегой.
О нас много судачат, но в сущности, мы — исполнители. Квадратные подбородки, римские носы, мозолистые костяшки пальцев, все это есть, хотя и не так часто встречается. Но это — не главное. Главное — если кто-то где-то нарвался, пойти и спасти. Обслужить. Вытащить. Если угодно, «торпеды». При дипломатах, при посольских спецах. Ну и, понятно, при парнях из Института. При Институте мы, собственно, и числимся. ОСО вступает в дело тогда, когда надо выручать кого-то из элиты. И не бывает у нас никаких семиголовых, мы работаем на уютных планетах земного типа, с такими же людьми, как любой из нас. Единственная разница — уровень. Солидные рабовладельцы, нахальные феодалы, шустрые буржуа. Это наша епархия. На пятом этаже теоретики решают, наступило ли время подкинуть идею. Куда какую. Одной планете — набросок парового котла. Другой — колесо. Еще одной, Не-Знаю-Какой — железный плуг. И здесь самое главное — гарантия, что мастер поставит оный котел в мастерской, а не забросит куда подальше, а лохматый парень с дубиной не плюнет на колесо, а додумается покатать его немного. В общем, Институт не экспортирует прогресс. Только немножко подталкивает. И только технику. Если созрели условия. Социальный — никогда. Спасибо, напробовались.
А для гарантий нужна информация. Полная и подробная. Схема проста: сначала сбор данных. Это работа киберов. Зрячий камень, слышащее дерево, какая-нибудь Жар-Птица. Потом — внедрение новинки. Это уже дело элиты с пятого этажа. А вот ежели с кем из них накладка, вступаем мы. Спасатели. Пушечное мясо, как говорил Энди, свихнувшийся малость на исторической экзотике. И работа наша не из чистых, хотя какая уж чистота, если тебя постоянно убивают, а тебе убивать нельзя. К счастью, все остальное можно…
…Я вышел из хижины и заблокировал вход. Работать надо. Километрах в пяти к югу, если но прямой, стоит кибер. С месяц назад он дал аварийный сигнал и умолк. Хорошо, сказал мне Серега, что сработала программа: укрыться в пустынном месте и самоотключиться. Координаты есть. Задача проста, как грабли: добраться к месту и дотащить утиль до модуля, то бишь, хижины, благо, он легкий, из суперпласта. Упаковать. Выпустить на волю копию, она с собой, в печи, которая, понятно, не печь. И — домой. «Вернешься, старик, пойдем к первому вместе. Поговорим. Старый конь борозды не портит». Логично.
Некоторое время я раздумывал: идти напрямик или в обход? Времени выходило почти поровну: прямо — значит сквозь бурелом, стороной — значит петлять не меньше часа. Пошел в обход. Зачем без нужды ломать ноги? Еще пригодятся.
Я шел и насвистывал. Глазеть по сторонам надоело через десять шагов: планеты земного тина до уныния одинаковы, разница лишь в степени испорченности да в различной экзотике, вроде лиловых пальм. Здесь не имелось даже этого. Лес вполне нашенский, кондовый, словно из-под Владимира или Ярославля; ручей довольно широкий, с часто попадающимися бобровыми запрудами. Зверьки высовывались из-за стволов и провожали меня настороженно-любопытными взглядами остреньких выпуклых глазок. Непуганые, не ныряют. Глушь.
Ручей чуть звенел. Очень чистая вода, совсем как у нас, быстрая и почти бесшумная; сквозь струи виднеются камни, выстилающие дно, они некрупные и гладкие, разных оттенков серого, розового и голубого, реже — в крапинку. Стоит, пожалуй, захватить голубенький Аришке; я съезжу к ней, когда вернусь, потому что потом, скорее всего, меня зачислят в штат и отправят на настоящее задание, а там — кто знает, выберусь ли? Так что, не забыть камушек. Святое дело. Но, конечно, потом.
На запястье пикнуло. Стоять. Приехали.
В этом месте ручей сужался и мельчал, вода сделалась мутнее, с обоих берегов, северного и южного, вползал далеко в отмель шуршащий камыш, поскрипывал под ногами крупный серый песок, вымытый потоком прямо в траву. Я переключил браслет на конкретный поиск. Запищало потоньше. Пииип-пиииип-пииип. Длинные. Холодно. Как в детстве: холодно, теплее, еще теплее, совсем теплой… жарко!
Однако. Какое там жарко? Сплошной писк и ни намека на объект. Я прошел чуть вниз по течению. Без результата. Даже «пип» пропал. Вернулся к ближайшей запруде. То же самое. Прошел в лес, до первого завала. Без изменений. Включил контрольный координатору первый Камешек слева побелел. Здесь оно, место. Еще разок. Пииип. Так. Любопытно.
Среди перепуганных ветвей баритоном взвыла непонятного вида птица, нечто вроде воробья, но цвета фламинго. И шея такая же. Птичка певчая, радость наша. Я проводил ее взглядом. Сел на траву.
Что за чушь? Где кибер?!
ДОКУМЕНТАЦИЯ — I. АРХИВ ОСО (копия)
Второй-Лекарю. Официально.
Приказываю: организовать поиск объекта. До выяснения обстоятельств запуск дубль-копии отменяется. Ситуация квалифицируется по классу «А-2».
Приложение. Не имеется.
Неофициально (личные сообщения) Жми, парень.
2
Степные люди заявились почти на закате; судя по тому, что темно-багровая полоса, обжигающая далекие лесистые холмы, уже начала выцветать, до волчьего часа оставалось всего ничего. Их было немного, человек пять, и одеты они были по-разному, кто во что: двое почти в лохмотьях, правда, из дорогой ткани, один — совсем по-господски. На остальных были вполне пристойные куртки и рубахи со шнуровкой на груди, заправленные в широкие штаны. Пояса у всех были широкие, лоснящиеся, схваченные крупными медными пряжками.
Они привязали коней к коновязи под плетеным навесом и долго плескались у колодца, вычерпывая ведро за ведром и не обращая особого внимания на хозяина, растерянно замершего у порога с коротким мечом в руке. Будь хоть немного светлее, Тоббо нашел бы возможность мигнуть сыну и мальчишка, ужом скользнув за плетень, известил бы кого следует из замковых. Но до Баэля скакать четверть дня, а степь уже почти почернела. Трава в закатном мареве пока что отливает глубокой сочной прозеленью, но это лишь до той норы, пока последние блики не выцветут, а потом она станет фиолетовой, как ряса капеллана, а еще чуть позже почернеет. И тогда над степью понесется долгая тоскливая перекличка. Начнется время волков.
Ночью в степи не всегда уцелеешь и возле костра. А уж всаднику смерть лютая. Редким удачникам выведало вырваться из волчьих клыков, повстречав стаю. Тоббо слыхивал о таких, но самому видеть не доводилось; да и то, старики говорят: кто выжил в ночной степи, навсегда останется бесполезен для своей хозяйки. Нет уж, жаль мальчишку. Пусть имеет, что имеет. Много ли радостей у виллана? Хотя и то сказать: мальчишка, как-никак, сын Тоббо. А Тоббо — не обычный виллан, он бычий пастух. Бычьим же пастухом, худо-бедно, станет не всякий. Недаром же дозволено ему обычаем и сеньором носить у пояса короткий меч, за который любому из пахарей положена смерть на месте, без промедления и оправданий.
Именно этот меч, плохонький, но острый, обнажил Тоббо, сам не понимая: для чего? Степных пятеро, к драке они привычны. Если со злом явились — не устоять. Ежели не сопротивляться, быть может, только ограбят. А озлобишь — пожгут хижину, порежут семью. Не пощадят и слепенького. Бывало уже такое, известно.
Но и страх показывать нельзя. Эти уважают храбрость. Поэтому, когда один из пришельцев, тот, что в господском, отряхивая с липких волос капли, шагнул к двери, Тоббо не поднял оружия. Но и не посторонился. Встал попрочнее, широко расставив ноги и прикрыв вход в жилище, как и надлежит мужчине, даже если мужчина по рождению виллан.
Степной приблизился. Действительно, вожак: одежда новая, не грабленая, покупная. Очень хорошая одежда, не на всяком сеньоре увидишь такую. Темная холеная бородка и мясистые губы. Глаз не различить. Темно.
— Не суетись, Тоббо, — послышался спокойный голос. — И не бойся. Мы хотим переждать ночь.
— Ты кто? Стой, где стоишь!
— Тоббо, я же сказал: не суетись.
— Ты кто?
Четверо, одетые попроще, отошли от колодца и, приблизившись, сгрудились за спиной чернобородого. Ни один не обнажил оружия, на лицах — спокойствие. Бледнел закат, где-то вдали, совсем тонко, рванулся к звездам вой и, оборвавшись, завелся снова, но уже оттуда, где густилась ночная мгла. Под навесом беспокойно всхрапнули кони.
— Я — Вудри Степняк. Не слыхал?
Тоббо молчал. Как не слыхать? Если парень не врет, надо бы спрятать меч и не мелькать. Этот шутить не станет. Может, и впрямь только ночь пересидят? А ежели врет?
— Я Вудри сам не видал. Но, говорят, его колесовали.
— Обошлось, как видишь.
— Они не могли отпустить тебя, если ты — Вудри.
— Слушай, Тоббо, хватит. Нам нужно переждать ночь. И мы поедем дальше. Уйди с порога.
Тоббо упрямо покачал головой.
— Я буду драться. Там семья.
— Дурак. Кому нужна твоя старуха? — губастый коротко кивнул за спину.
— Эти парни привыкли к свеженькому. Да ты что, не знаешь, кто такой Вудри?
— Знаю…
Тоббо опустил меч в опоясанный кожей чехол и шагнул в сторону, пропуская степных.
Почистить копыта единорогу — работа нелегкая. А если торопишься, особенно. Когда Тоббо вернулся из бычьего загона, в хижине было дымно и беспорядочно. Пятеро развалились вольготно, сдвинув к столу оба табурета и суковатые чурбаны, завезенные давеча из деревни для растопки. Куртки комком валялись в углу, чадил светильник, моргая подслеповатым огоньком, потные лица и литые плечи под медленно высыхающими рубахами сдвинулись над столом. На неоструганной доске лежало мясо, уж, конечно, не с собой привезенное, и хлеб — господский, белый, хотя и тронутый плесенью, а еще покачивался высокий кувшин с резко пахнущим напитком. Вот это точно привезли с собой; у вилланов огнянки не водится. Не по карману, да и запрещено. Мешает трудиться. Тоббо беспокойно покосился на шторку, но там было тихо. Жену и детей, судя по всему, не обижали.
— Ага, вернулся! — хмыкнул Вудри, помахав рукой. В тускловатом свете сверкнули зубы, крупные и немного желтоватые. Подхватив кувшин, он щедро плеснул в чашу — спиленное конское темя. — Садись. Пей, сколько полезет. И не мешай.
Прежде чем присесть, Тоббо заглянул за шторку. Так, па всякий случай. Жена и дети, тесно прижавшись друг к другу, сидели на волчьей шкуре в дальнем углу; на лицах — испуг, только слепенький улыбнулся: даже сквозь гам различил знакомые шаги и показывает, что рад. Тоббо улыбнулся в ответ. Что с того, что не увидит? Слепенького он жалел искренне, а пожалуй что и любил, если б знал, что такое любить.
Вон оно как. Главный сдержал слово, никого не тронул. Значит может статься, это и впрямь Вудри Степняк. Тоббо присел к столу, хлебнул. Огнянка ошпарила глотку и почти сразу зашумела в висках: вилланы непривычны к хмельному. Разве что ковш ягодного эля на день Четырех Светлых, но с него разве разойдешься? Тоббо поглядел ни стол. Жаль мяса, семье хватило бы дней на восемь. Но что спрашивать со степных? Он отрезал ломоть, заел угли, обжигающие нутро, и попытался слушать.
Но слушалось плохо, голова кружилась и негромко гудела. Перед глазами вертелся бычок, которого Тоббо обучает уже почти год. Он щурил лиловый глаз, вскидывал остренький рог и высовывал длинный серо-синий язык, норовя дотянуться до руки и лизнуть. Еще не отучился. Это плохо. Единорог должен ненавидеть всех, даже воспитателя, иначе сеньор будет недоволен. Молодой граф совсем недавно наследовал владенья отца, он, конечно, захочет покрасоваться перед соседями, а значит, должен к турниру иметь настоящего единорога — быка, внушающего полную меру трепета…
Бычок щекотал щеку, временами расплывался, исчезал, появлялся снова, снова исчезал. В эти мгновения до Тоббо доносились обрывки фраз. Говорили о сеньорах, вроде бы что-то ругательное. И все время повторяли: Багряный, Багряный… и о том, что кто-то вернулся, а кто-то зовет, и опять: Багряный…
Усилием воли Тоббо отогнал бычка. О чем это степные?
— А что нам остается? — говорил лохматый, коренастый, сидевший вполоборота к Тоббо, так что видна была только пегая грива и кончик хрящеватого носа. — Мы ж не лесные, мы на виду. Скоро и бежать станет некуда. А Багряный есть Багряный… если уж он пришел, значит, время. Он-то не подведет. Кто нас гоняет? — сеньоры. Кто из нас их любит? — никто! За чем же дело, вожаки?
— Погоди, — рассудительно перебил худой, одетый почище. — Одно дело — пошарпать замки. Это славно, спору нет. Но ты ж чего хочешь? Ты ж бунта хочешь? Большого бунта, так? К серым потянуло? Иди. Их задавят. А с ними — и нас. А что до Багряного, так кто его видел?
Багряный, Багряный, Багряный… Ба-гря-ный…
Сознание медленно прояснялось, лица уже не кружились, бык махнул хвостом и ушел совсем. Багряный? Что-то такое, знакомое, очень знакомое… сказка, что ли…
И — резко, точно хлыстом, напрочь вышибив хмель: Багряный!
— Ладно, хватит болтать! — Вудри положил на стол тяжелые кулаки и слегка пристукнул. В хижине стало тихо. — Кто не хочет, не надо. Я говорил с людьми — и своими, и кое с кем из ваших. Они все готовы, и им наплевать на наши разговорчики. Не пойдете вы, они выберут других.
— Бунт? Опять… Сколько их было… — буркнул кто-то в темном углу.
— Я не сказал: бунт. Я говорю: война. Все вместе. И разом. И сеньоров
— резать. Всех. Без разговоров.
Тоббо вздрогнул.
— Что?
О нем, похоже, успели позабыть. Во всяком случае, все замолчали и обернулись. В глазах их мелькало удивление — словно взял да заговорил обструганный чурбан для растопки. И только Вудри, совсем не удивляясь, приподнялся, опираясь на кулаки, нагнулся, заглянул прямо в лицо Тоббо и медленно, очень внятно, повторил:
— Сеньоров. Всех. Без разговоров.
Глаза — в глаза. Но Тоббо не видел Вудри. Он смотрел сквозь него. И видел другое. То, что не хотел помнить. То, что, казалось, забыл. Вот стоит корова, пегая и худая. Рядом с ней, на коленях — мать. Она умоляет людей в кольчатых рубахах не забирать Пеструху. Те смеются. А вот — один из них, он уже не смеется, он стоит, растопырив ноги у стены амбара, глаза полузакрыты, руки скрючены на животе, а под ними — красное, и вилы, пробившие кольчугу, не дают воину упасть. И крик. И отец, и соседи, и брат матери: их лица искажены, они сидят на кольях — не тонких, чтобы не прошли насквозь, но и не толстых, чтобы не порвали утробу, позволив казненным быстро истечь кровью. Сеньоры искусны в таких вещах. И — голос матери: «Не бунтуй, сынок, никогда не бунтуй…»
Да, бунт — дело скверное.
Но — если Багряный?
И снова: лицо управителя. Он улыбается у входа в храм Вечного и держит за руку девушку, которая сейчас должна стать женой Тоббо: у девушки зареванные глаза и огромный живот, она служила в замке и старый граф воспользовался своим правом, а теперь еще раз пользуется, ибо высокорожденная супруга потребовала избавиться от девки. Тоббо связан. Рядом с ним кольчужник, бежать некуда. А управляющий улыбается все шире. И говорит:
— Тоббо, пойми…
Да, именно так: «Тоббо, пойми! Куда тебе деваться? Воля сеньора выше неба, крепче камня. Иди лучше сам, Тоббо…»; и Тоббо идет, и подает руку этой девушке, которую даже не видел раньше, и клянется быть с нею до самой смерти. Он будет бить ее смертным боем, и спать с нею, и у них родятся дети, и снова станет бить, а она станет только вжимать голову в плечи и сопротивляться лишь плачем. и, распаляясь от тихого плача, он будет… топтать ее ногами, ее — а не управляющего. А управляющий… Вот он приезжает к хижине с десятком людей, и снова улыбается, и снова журчит негромко:
— Тоббо, пойми…
«Пойми, Тоббо, это необходимо, иначе никак нельзя. Мальчишка не имеет права расти обычным: в нем — кровь сеньора, а у сеньора есть наследник и есть враги. Так что, Тоббо, лучше отойди, ты ведь разумный виллан, Тоббо, отойди в сторону и не мешай». И Тоббо не мешает, а жена вопит и стелется по земле, ее пинают — несильно, жалеючи, куда слабее, чем муж, но она падает и лежит недвижимо, а люди из замка ловят старшего сынишку и распластывают на земле, и лишают мужского естества, а потом, словно этого мало, делают слепеньким…
И все это нужно терпеть. А если невмоготу терпеть, тогда забыть. Иначе нельзя жить. Нельзя!
Но ежели и вправду — Багряный?!
Тогда…
Вот он стоит, управляющий… и я. Тоббо, разумный виллан, смирный виллан, никогда не бунтующий виллан, я беру егоза подбородок, и достаю меч… нет! руками, просто руками, медленно, медленно, чтобы глаза умерли не сразу, чтобы он, он, а не я, понял…
И все. Больше не нужно ни терпеть, не забывать. И не надо возить в замок копчения, по десять туш в месяц. И не надо делать бычка злобным. Конь. Дом. Степь. Все это свое. И никаких кольчужников…
И глаза жены. Он впервые разглядел ясно и отчетливо: они светло-синие! И в них нет печали! Жена, одетая в вышитое праздничное платье, стоит на пороге, протягивая навстречу руки. А рядом — слепенький…. но веселый! зрячий! С пушком на щеках! И поцелуй, первый за всю их корявую жизнь, и куда-то исчезла бессильная злоба…
Вот так.
Все просто. Даже очень просто.
Если действительно — Багряный.
Он уже не сидел, а стоял. И Вудри тоже встал. И остальные, сидящие, смотрели только на него, но уже не сквозь, а с интересом, словно ожидая чего-то. Но Тоббо не знал, как пересказать увиденное, и потому просто вытолкнул сквозь зубы:
— Да. Резать… Всех. И без разговоров.
И добавил потише, словно извиняясь:
— Ежели Багряный…
ДОКУМЕНТАЦИЯ — II. АРХИВ ОСО
«…когда же истекло время Старых Королей, новые владыки не пожелали обитать в Восточной Столице и, построив Новую у Западного Нагорья, поставили престол там, приняв титул императоров. Древние законы отменили они, земли раздали храбрейшим из воинов своих, коих нарекли сеньорами, а с землею вместе отдали и людей, на ней обитавших. И не стало в мире правды. Но минуло десять лет, и явился к людям из неведомого укрытия молодой рыцарь. Щит его был украшен колосом и корона из колосьев венчала чело: была же корона эта той самой, что пропала без следа в битве, когда сила пришельцев сломила силу вольного народа и низвергла во прах славу Старых Королей.
И встали люди, как один, по его зову, ибо времена вольности не были еще забыты. Страшной была их месть, неумолим гнев. Из замков, сметая ворота, кровь текла потоком, и ни детство, ни седины не охраняли от мщения того, кто посмел посягнуть на древние устои. Казалось, оборвана судьба тех, кто властвовал в Новой Столице.
Но не пожелал этого Вечный, ибо не без воли его был положен конец старым порядкам и в обиде он был на Старых Королей за скупость в жертвах на его алтарь. Перед последним боем бросил он треххвостую молнию с небес и испепелил мятежное воинство. Мужицкого же короля поставили пред ликом императора. И приказал тот, в исступлении, подвергнуть бунтовщика пыткам, а истерзав — казнить такой смертью, чтобы на века запомнилась она.
Но воззвали к Вечному Четверо Светлых:
— О Всесущий, явив грозу, яви и справедливость! Без воли твоей не одолели бы смертные мятежника. Твой он пленник, не их. Сам реши его судьбу: хочешь — убей, хочешь — помилуй…
Вечный же, услышав это, отнял бунтаря у земного владыки и, призвав к себе, спросил:
— Знаю, зачем пришел к людям. Престол отцов возжелал поднять вновь из тлена. Спрошу иное: почему позволил низшим топтать высших, в крови их купаться?
И ответил Вечному побежденный:
— Средь простых скрываясь, набирая года, видел я их жизнь. Нет в ней правды, ибо не должен, человек жить, подобно скоту; и смерти ждать, как блага, дабы после нее лишь попасть в Царство Солнца!
Дерзки были слова. Бестрепетен взгляд.
Разгневался Вечный.
И присудил.
Не на господ поднял ты руку, ничтожный, но на меня, замыслив поставить на греховной земле Светлое Царство. Потому караю тебя страшнее, чем смог бы покарать император, кровный враг твои. Ездить тебе отныне но свету бессмертным и неприкаянным, скорбящим и бессловесным, видеть горе и слезы тех, кого тщился оборонить, но быть не в силах вмешаться.
Так сказал Вечный. Грозен был его глас. И Четверо Светлых не посмели вступиться.
И добавил Вечный:
— Кровь невинных и бессильных, лишь родством и гербом виновных, пролитая с попустительства твоего, взывает ко мне, не умолкая ни на миг. Не желаю вдыхать ее запах. Твоя вина, тебе и нести.
Сказав так, окунул мятежника в алый ручей у ног своих и вынул оттуда, когда окрасились латы кровавым багрянцем. Сделав это, смягчился, ибо понимал — жестока кара, и сознавал: не по вине назначена, но в запальчивости.
Тогда-то и изронили слово свое Четверо Светлых:
— Сказанное Вечным не отменить. Но по праву, данному нам господином всего, Всесущным строителем мира, добавим свое к приговору. Ездить же тебе в багряных проклятых латах, смотреть на горе, слышать зовы о помощи — и не мочь вмешаться. Но лишь до той поры, пока мера зла под солнцем не превысит предела дозволенного. Когда же свершится такое, иди к обиженным. Без слов поведешь. И принесешь удачу.
И поехал Багряный по земле, бессмертный и бессловесный; все горе мира видел и все стоны слышал — вмешаться же не мог. Менял коней, не спрашивая хозяев. Кто воспротивится проклятому? Порой, завидев, звали люди Багряного, по, не останавливаясь, проносился он мимо…
Ибо не пришел еще предел горю людскому.
Но ведомо ли кому, где тот предел?»
Источник: Сборник «Фольклор цивилизаций третьего уровня»
Издание Галактического Института Социальных исследований.
Секция филологии. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
Том 4. Глава XIX. Страницы 869-871.
3
Бегать по лесу и аукать я не стал. Какой смысл? Испорченные киберы сами по себе не пропадают. Их могут изъять. Кто? Это второй вопрос. На него с моей компетенцией не ответишь. По инструкции положено запросить Центр, подтвердить полномочия и только потом принимать меры. Свой резон в такой системе есть. Хотя… Инструкции пишут те, кто давным-давно успел забыть, что такое живое дело: недаром же говорится, что по инструкции хорошо только помирать. Не смешно, но точно. Тогда, семь лет назад, на улицах горящей Кашады Энди крикнул нам: «Бегите!», а сам залег за кладбищенской оградкой, но я все медлил, и Энди, повернувшись, еще раз крикнул: «Да беги же…» и выматерился; и глаза у него были бешеные, а из-за поворота уже выруливали, перхая соляркой, бэтээры с парнями в черных капюшонах, и все это было до омерзения не по инструкции, да никаких инструкций на сей счет и не было. Откуда? Бубахай, «лучший друг Земли», решил идти своим путем, и его люди, порезав полкабинета, блокировали посольский квартал; Кашада агонизировала, и мы трое были уже бессильны что-то изменить, а остальных накрыло прямым попаданием. Там, в трех сотнях метров, в полувзорванном посольстве нас ждали, но ждали зря, а Серега закатил глаза и хрипло дышал, и у Энди в руках дергался автомат, одолженный у трупа на перекрестке. Это была не институтская работа, нас специально затребовали дипломаты; «Беги!» — и я побежал, утягивая на плечах Серого, и по пляжу сумел-таки выползти к окраинам, а Энди вернулся только через неделю, когда Бубахая извели, но вернулся уже упакованным в футляр с кашадским национальным орнаментом — белые ромбы на сине-зеленом. Вот так-то. Инструкция…
Итак, кибера я не нашел. Зато нашел Оллу. То есть еще не Оллу, а просто дрожащий комочек, забившийся в кусты. Она кинулась было в сторону, но влетела в колючки и застряла, так что мне пришлось еще и распутывать это плачущее и царапающееся, а потом и встряхнуть покрепче, чтобы утихло. Девочка. Лет десять, может, чуть больше. Бросились в глаза волосы: длинные, чуть вьющиеся, тепло-золотого цвета. Аришкины волосы. Только очень грязные, слипшиеся: видимо, по лесу девчонка пробродила дня два, если не три. Глаза тоже дочины, я даже замер, когда увидел; редкие глаза: не синие, и не серые, и не зеленые, а всего понемножку, и все переливается. И в глазах этих — такой страх, что мне стало не по себе. Она подергалась, слабо пища, и обвисла. Глаза потускнели. Тяжелейший шок. И переохлаждение.
Но я недаром Ирруах дан-Гоххо! Мы, западные люди, издревле сведущи в искусстве отпугивания смерти, а матушка моя, к тому же еще и урожденная дан-Баканна, чей род спокон веку славился любовью к наукам. В общем, я — хороший лекарь. А кроме того, сотрудники ОСО сдают экзамен по мануальной терапии, причем с некоторых пор на задание, кроме пальцев да пары иголок, не позволяется брать ничего. Перестраховка после грустной истории с утерянной аптечкой. Начальство упростило себе бытие, здраво рассудив, что тот, кто умеет пальцем успокоить человека часа на четыре, обязан владеть и обратной методой.
Я помассировал виски, прошелся вдоль позвоночника, помял мочки ушей. Находка поначалу пыталась вырваться, потом опять обмякла, но иначе, по-живому, закрыла глаза, уронила голову на траву и задышала глубоко и почти ровно. Это хорошо. Снять шок я успел вовремя, ничего необратимого не случилось. А вполне могло случиться: девочку, видимо, очень крепко напугали. И не только напугали: позже, в модуле, протирая ее дезраствором, я увидел на плече и над локтями черные подтеки, отпечатки пальцев какого-то скота. Но это потом, а пока что я просто понес ее, это было совсем не трудно, она весила куда меньше Сереги. Волосы волочились по траве — я подхватил их и перекинул ей на грудь.
Когда она проснулась, уже чистая и без выматывающего ужаса в глазах, я попытался расспросить ее, но, кроме тихого «Олла», ничего не добился. Говорить она не хотела, вернее, не могла. Бывает такое после шока. Будь найденыш земным, я попробовал бы гипноз. Но с инопланетянами такие штуки опасны, кто знает, какая у них психика… Впрочем, подумал я, девочку по имени Олла уже наверняка разыскивают. Родители одинаковы везде, и я, добрый лекарь Ирруах, с удовольствием окажу им такую услугу, как возвращение дочки. И даже не стану брать вознаграждения, хотя, судя по пушистости голубых лохмотьев, оно должно быть немалым. Я дворянин, черт возьми! — и ничто не заставит меня взять жалкие деньги за благородный поступок. Тем паче, что девочка тоже дворянка: на нежной шее — тонкая, искусно сплетенная цепочка с нефритовым дракончиком-гербом. Совсем славно. Очень может быть, что мне придется подзадержаться в здешних краях, а папенька, уж конечно, не откажет в гостеприимстве бескорыстному чудаку, да еще и дворянину, хоть и унизившему свой герб трудом за плату…
Потом мы сидели и ужинали. Закат был холодный, лиловый, нервный какой-то. За окном прыгали тени. Лицо Оллы казалось землистым — уже включился светильник, сработанный под местный гнилушечник. Правильно, откуда в такой избенке взяться свече? Где-то очень далеко, в той стороне, где начиналась степь, тоненько взвыли волки, но близкое шуршание вечернего леса было очень спокойным, убаюкивающим. Олла, презабавная в моем свитере, свисающем гораздо ниже коленок, ела жадно, но как-то очень красиво, воспитанно, понемножку откусывая от бутерброда и весьма сноровисто орудуя вилкой. Папенька, видать, не из последних: вилка здесь пока еще диковинка, у захудалых такое не водится. Тем лучше. Она поела ветчины, ложечку икры — черной (красную не беру с собой никогда, из принципа), а вот чай пить не стала. А жаль. Это одна из не столь уж многих моих слабостей. Но уж настоящий! Пять ложек на маленький чайничек, ополоснутый крутым кипятком… а впрочем, с какой стати выкладывать свои секреты? Скажу одно: чай готовить я умею, готов спорить. И у меня всегда найдется пакетик-другой настоящего, земного, крупно порезанного, да и не просто земного, а пахнущего благословенным островом Ланка, а в крайнем случае — Индией, мамой цивилизаций, но тогда уж — северной, не ниже тысячи метров над уровнем моря.
Когда Олла заснула — крепко, хотя и не очень спокойно, я вышел в темные сени, врубил подсветку, приподнял крышку подвала и добыл из темного проема крохотный бочонок. Довольно странный бочонок, сказали бы местные: открыть его практически невозможно, разве что динамитом. Но динамит, к счастью, здесь изобретут нескоро. Связался с орбиталом, вызвал Центр, доложил, подождал, принял «указку». Все нормально, ничего неожиданного. Ситуация усложнилась, соответственно усложнилось и задание. Честно говоря, я несколько опасался, что искать пропажу пошлют кого-то из молодых, но понадеялся на Серегу и не ошибся. «Жми!» — это значит, что он помнит и верит, это значит, что он, мой Серый брат, добился разрешения не отнимать у меня шанса вернуться в штат без лишней канители. Мы с тобой одной крови, ты и я, как у Киплинга, — вот что означало это «Жми!» в графе для неофициальных сообщений; вообще-то, по кодексу, там положено сообщать лишь наиважнейшее («Поздравляем с рождением сына!», «Супруга поправляется…» и тому подобное), но кодекс писан не для парней с тремя шевронами, они сами его сочинили и вполне могут позволить себе невинное отступление от собственного творчества.
Я сел за стол, положил перед собой лист бумаги, ручку и задумался. Дано: исчез кибер. Вопрос: куда исчез? Теоретически вариантов достаточно: вилланы, сеньоры, местные антисоциальные элементы, наконец. Бездыханный рыцарь в лесной глуши! Прямо скажем, чэпэ. И еще какое! Ладно, будем рассуждать. Вилланы? Эти зароют поглубже, во избежание обвинений и разборов. Сеньоры? Тоже похоронят. В доспехах, по обычаю. Антисоциалы? Они, положим, начнут раздевать беднягу… и разбегутся тут же, как только снимут шлем. Так? Так. Логично. Но! Рыцарь-то проклятый! Вот ведь что важно. Недаром меня восхитила еще на Земле простая и изящная придумка технарей. До хоть какого-то вольнодумия данная планета дорастет века через два с половиной — три, а пока, столкнувшись нос к носу с подобной нечистью, любой из местных помчится прочь со всех ног, пришептывая на ходу молитвы и даже не оглядываясь. Экстра! Полнейшая гарантия неприкосновенности. Летучий Голландец в упаковке из туземных суеверий.
А это значит… А что, собственно говоря, это значит? Ты же историк, парень! — вот и прикинь, что сделал бы дремучий швабский пахарь, повстречав где-то на вырубке нечто безгласное, недвижимое и рогатое, да еще и при хвосте с копытами? Перекрестился бы. Правильно! А потом? А потом привел бы священника. Надежного, чтобы без обмана. Этакого экзорсиста. И данный экзорсист заклял бы демона именем Божьим. После чего напуганные селяне веревками дотащили бы отродье ада до ближайшей ямы, зарыли бы поглубже и забили в могилу осиновый кол. Так-так. Уже теплее. А отсюда вывод: нужны личные контакты. С народом общаться надо. Подобные новости обсасываются подолгу и со вкусом, а тут еще и трех месяцев нет, всего ничего. Кто-то да подскажет, где могилка. Не пахари, так замковая челядь, не она, так здешний дьячок. На худой конец, лесные парни: эти все знают, им без информации — каюк.
Ну что ж, это уже кое-что. Это уже версия…
Я пригасил гнилушечник, расстелил на полу плащ, подложил под голову сумку и прилег. Рядом, на лежанке, слабенько застонала Олла. Тихо, девочка, тихо, все хорошо, спи. Я вытянул ноги, повернулся на правый бок. Подсунул под щеку ладонь.
Все. Спать. Завтра — ранний подъем и очень много работы.
Уж если деревня называется Козлиная Грязь, то вероятность обнаружить там что-то вроде Парфенона минимальна. Я и не надеялся. Зато, утверждал атлас, именно этот населенный пункт расположен ближе всего к модулю. Что, собственно, и требуется. И к тому же на карте оный пункт помечен двухцветным кружком. Синее — место обитания графского пристава, своего рода ячейка администрации на низшем уровне. Желтое — резиденция окружного капеллана.
Вышли мы с Оллой не так уж рано, примерно через час после рассвета. Я проснулся еще затемно: ночь выдалась нехорошая, дерганая — Олла вскрикивала, я просыпался, поправлял шкуру на лежанке, а через пару минут снова вскидывался и поправлял. Когда удавалось сколько-нибудь задремать, перед глазами возникал кибер, несущийся куда-то вдаль громадными прыжками, словно гигантский ярко-красный кенгуру. Изредка тварь оборачивалась и заливисто лаяла. Так что с рассветом я был уже на ногах, хотя вообще-то поспать люблю. Олла проснулась попозже; открыла глаза и присела, прислонившись к стене, подтянув ноги и охватив плечи руками. Перестань, глупая, перестань, не надо, успокойся, — монотонно повторял я, выкладывая харч. И девочка успокоилась! Успокоилась и, черт возьми, даже улыбнулась. Вернее, это был только намек: губы дрогнули, чуть растянулись, в глазах шмыгнула искорка.
…Идти лесом, понятно, было бы ближе, и намного: экономилось километра четыре, если не все пять. Но, глянув на Оллу, я решил: не стоит. И так нагулялась по лесу, надолго хватит. Так что пошли мы вдоль ручья, к юго-востоку. Сперва рядом, потом Олла начала отставать, и я посадил ее на плечи. Она совсем легкая, но, сами понимаете, марш-броска в таком виде не совершишь, да и торопиться особенно было некуда, так что до места мы добрались уже ближе к полудню.
Деревня была как деревня. Десятка четыре домишек, в большинстве — полуземлянок, побеленных и разгороженных ветхими плетнями, усадьба поприличнее — несколько на отшибе, еще один дом, совсем солидный, скорее всего — обитель пристава, и, разумеется, церквушка, вполне в здешнем духе
— обшарпанное, замшелое здание-пирамидка, увенчанное чем-то вроде вставшего дыбом скаутского галстука. Язык пламени, сообразил я. Ага. Не такая уж, выходит, и дыра Козлиная Грязь; обычно церкви здесь венчает бронзовый флажок. Пламя — отличие особое: кто-то из Четырех Светлых в дни Творения почтил сие место своим присутствием и, естественно, заложил алтарь. Скорее всего, Второй: именно он, если не ошибаюсь, занимался такого рода благотворительностью. Хотя и Четвертый вроде бы сделал пару ходок.
Одним словом, издалека пресловутая Козлиная Грязь смотрелась весьма мило, чистенько и даже благообразно, вполне в духе исторического романа о нашем родимом средневековье. Когда-то я обожал такие романы. Искал, выменивал, собирал, знал едва ли не наизусть. Может, поэтому я и попал на истфак, а затем и в ОСО. Как же! — яркие страсти, гордые люди, вольная воля… И никаких комплексов. Все это красиво. И все это, увы, неправда. Не то, чтобы ложь, а именно неправда. Прошлое вовсе не такое, каким мы хотим его видеть. Оно — такое же, как сегодняшний день, разве что более откровенно, без сусальных оберток. Но, с другой стороны, в этот пестрый, несладкий мир втягиваешься очень быстро, а вскоре уже не можешь представить себя отлученным от него. В конце концов, это все-таки не земная история, уже сделанная, известная и фатально неизменимая. Это — история, которой еще только предстоит сделаться.
Я стоял и смотрел. А Олла вдруг взяла меня за руку и прижалась, и я почувствовал, что она дрожит, и обнял ее покрепче, сам уже понимая: что-то не так. Нет, вру. Я не понял. Я почувствовал. Теоретики могут сколько угодно рассуждать об оперативном чутье, но оно-таки есть, это чутье, и без него естественная убыль кадров давно уже превратила бы ОСО в организацию траурных портретов. Очень просто: без всяких причин, вдруг — холодок по спине, снизу вверх, едва ощутимо… Как в Кашаде за два часа до выступления Бубахая по радио, и как еще раньше, на Хийно-но-Айте, когда олигархи ударили в бубны, созывая черное вече. Ну как объяснить? Все нормально, все тихо, но что-то очень и очень не нравится. Настолько, что я сжал руку Оллы почти до боли.
И уже на околице, наткнувшись на первого обитателя, богатырски раскинувшегося поперек тропы, я понял.
В деревне было полно народу. Летом. В страду. И почти не видно было мужчин. Лишь несколько подвыпивших, вольготно вытянувших ноги со скамеек возле плетней. И старики на завалинках — многие тоже под хмельком. И еще — дети, чумазые, горластые. А на огородах, во дворах, у колодца — бабы, бабы, бабы. Я шел по пыльной улице, никто не обращал на меня внимания, ладошка Оллы подрагивала в моей руке, а в голове вертелись разные неприличные слова. Боже, однако, как не вовремя! Диагноз совершенно ясен: идиллия после бунта. Это бывает. И проходит, когда из замка присылают небольшой, но квалифицированный отряд кольчужников.
В дом пристава заходить не имело смысла. Только с пригорка он еще мог показаться приличным. То есть, он и был приличнее прочих, но выбитые двери, ставни, висящие на честном слове, и груды обугленного мусора во дворе — довольно сильное средство против уюта. По кучам хлама, не приближаясь к распахнутым настежь воротам, бродила большая черно-белая собака; она то кружила, словно разыскивая кого-то, поскуливая и принюхиваясь, то припадала на живот и ползла, то вдруг вскакивала и коротко, жалобно взвывала. Пробегавший пацан запустил в нее камнем. Попал. Пес взвизгнул и скрылся за покосившейся стеной пристройки. Видимо, амбара: пыль перед ним была пегой от густо просыпанной муки.
Дворянская цепь на шее — не лучшее украшение в бунтующей деревне. С другой стороны, нефритовая ящерка давала мне определенные гарантии. Вряд ли кто поднимет руку на лекаря. Вечный за такое не простит. Так что смотрели нам вслед без особой радости. Но и слова худого никто не сказал. Ну и славно. Одна тетка, поспокойнее на вид, даже снизошла до разговора. Ни о каких демонах она знать не знала и не хотела. Понятно, бунт — новость покруче всякого демона. Зато я узнал, что она мужняя жена, а потому как муж пошел к королю, господ изводить, так и болтать с кем попадя ей не след, так что «…иди-ка ты, сеньор лекарь, подобру-поздорову, иди, и девчонку свою уводи от греха, а ежели надо чего, так иди вон туда, к Лаве Кульгавому. Лава с тобой и поговорит, он такой, ему мы не указ…»
Видно, крепко не любили на деревне Лаву Кульгавого — тетка аж привзвизгнула! — и правильно, что не любили, таких ни на какой деревне не любят. А как же можно любить соседа, если у него самый ухоженный огород? И конюшня побеленная? И дом самый большой? — тот самый, что смотрелся с пригорка под пару приставскому. Но если обитель пристава пущена в распыл, подчистую оприходована, то хоромина Лавы стоит. И плетень поставлен не абы как, а на века, не плетень даже, а забор, солидный такой забор, в полтора роста. Когда мы вошли, три пса, заходясь хриплым лаем, кинулись к нам и вытянулись в струну, почти повиснув на тонких цепочках. Убедительные песики, ничего не скажешь: волкари местной породы, степные помеси, заросшие мохнатой шерстью. Я задвинул Оллу за спину, подальше от зубов. А Лава уже шел навстречу нам, оставив двузубые вилы, и, увидев его, я сказал себе: правильно, вот ты-то мне и нужен, друг, с тобой-то у нас разговор выйдет.
Он подошел. Кряжистый, загорелый, припадающий на левую ногу. Грудь — багрово-кирпичная, в жестких выгоревших завитках. Руки громадные, тяжелые, пальцы топырятся от мозолей. Хозяин… Лишь чуть кивнул Лава, а три мужика, шагнувшие было следом, остановились на полушаге. Все трое — полуголые, низколобые, с такими же колючими светлыми глазами, как и у Лавы.
Я перекинулся с Кульгавым парой слов — и спустя несколько минут мы уже были в доме. Против ожидания, особого порядка там не оказалось, но какой, простите, порядок, когда все углы завалены добром? Не своим, стократ перебранным, раз навсегда расставленным, а недавним, еще не сортированным, нераспиханным по сундукам и клетям: штуки ткани, посуда, часы песочные в серебре, клавикорды (они-то зачем?), еще отрез, еще, ворох рубах, сапоги ненадеванные, опять посуда, опять часы, эти уже в золоте. И все это, буркнул Лава, не грабленое, сами несли, мол, не возьмешь ли, друг-брат, за должок? — а чего ж не взять, вещь свое место найдет, да и соседи нынче злые, что те кобели, опять же должки должками, а вещи вещами, ежели кто из приставских возвернется, так и вернуть недолго… только где ж им вернуться, когда там, ну, на усадьбе, значит, Вечный знает, что творилось?
И пока три бабы, одинаковые, как их мужья, и очень молчаливые, собирали на стол, я мял костистую поясницу хозяина, подправляя сдвинувшийся позвонок, а Лава рассказывал. В иные дни на западного лекаря ему б и глянуть не по карману, а ныне сам господин Ирруах в дом стучится, да еще и с сестрой… вот ведь какие времена настали, тут каким кремешком не кажись, а заговоришь, если расспрашивают. Вот и говорил Лава, постанывая. С мычанием, с нуканьем, но подробно. То есть все то, что произошло давеча в Козлиной Грязи. А уж как там оно дальше, так кто ж его знает? Нуу… утром рано, аккурат перед побудкой, прискакал на деревню конный. Вроде мужик, а при мече. И не степной. Мол, от короля. За древнюю волю. А пристав как раз по вечеру наказал мужикам, что шестой день тоже на господское поле идти, потому как дожди скоро. Нуу… и собрались было, да вот этот, от короля, и сказал, что не надо теперь ни шестой день ходить, ни пятый, ни вообще, потому — сеньоров больше не будет. М-ммм… вот, пошли мужики к приставу, узнать, что там да как, встали под домом, а пристав все не шел и вот тут-то Вакка-трясучий вдруг открыл рот. И никто ж не ждал такого, сеньор лекарь! — а взял да открыл. Раньше молчал, когда девку его пристав взял полы мыть, из-под жениха, считай, взял, а девка-дура возьми да и утопись. Нуу… молчал и молчал, а тут завопил: король-де, король! — и шасть на крыльцо. А оттуда — стрела, короткая такая. И Вакку в грудь. Добро б еще Вакку, так ведь вышла наружу и дедушку Гу поцарапала. А дедушка старенький, его вся округа уважает. Ну вот… и как-то оно вышло, что народ попер на крыльцо, а оттуда еще стрела, и потом еще… и мужики обозлились, а дальше, известно, выломали дверь и в кухне, за лавкой, зарубили господина пристава мотыгой. А отца-капеллана, чтоб не лез под горячую руку, той же мотыгой пристукнули, как куренка, хотя на него зуба никто не имел. А там бабы в крик… Ну и пошло…
Лава кряхтел, дочки его (или невестки?) сновали, со стола несло вкусным паром, Олла, умытая и одетая в чистенькое платьице, сидела на краюшке скамейки, а я думал. Круто. Весьма круто. Бунт бунтом, но как же быть с кибером? Лава об этом ничего не слышал, да и как слышать, продолжал бубнить Кульгавый, я от мира наособицу, они ж завидущие, у самих-то к работе сил нету, вот и не ладят с приставом, а ежели по-умному взяться, так тебе завсегда потачка будет, глядишь — и на оброк отпустят, и опять же
— хоть вернись сам господин пристав, так Лава вещички схоронил, а ежели никто не вернется, так тоже хорошо, а три сынка под боком, в обиду захребетникам не дадут, а еще двое, Укка и Лыып, так те сразу, как мужики собрались в поход, вместе с ними пошли, за короля, значит… К какому королю? Нуу… господин лекарь, видать, совсем издалека. К какому ж еще, если не к тому самому, к другому нешто б я парней пустил, а тут, может, и повернется, как люди говорят…
— Да что за король? — спросил я, еще не подозревая, что через мгновение сердце замрет и сожмется. Лава хмыкнул.
— Багряный… какой же еще…
И тут же вскрикивает. Впервые за семь лет практики мой палец соскользнул с позвонка.
ДОКУМЕНТАЦИЯ — III. АРХИВ ОСО (копия)
Второй-Лекарю. Официально.
Сообщаю: запрос проанализирован.
Общая вероятность: 0,0000001.
Конкретная вероятность: 0,9999. Смотри приложение.
Приказываю приступить к активным действиям. Полномочия не ограничиваются.
Приложение.
Отчет лаборатории системных программ о результатах анализа.
При разработке программного обеспечения (ПО) системы «Мобильный информатор» учитывались следующие основные факторы:
а. Дальность связи и ограниченная массой и габаритами пропускная способность каналов связи исключают передачу всего объема информации и требуют выделения наиболее значимых сведений; б. Мобильность информатора позволяет ему получать данные из зон наибольшей социальной активности, что требует целенаправленного поиска таких зон.
Поэтому в ПО введены сведения, необходимые для социального анализа, в объеме стандартного курса обучения, и предусмотрено пополнение этих сведений на базе результатов анализа.
Для версии «Багряный рыцарь» учтена также возможность спонтанного контакта с аборигенами. С учетом указанной выше (п. «б») нацеленности информатора на зоны повышенной социальной активности это потребовало включения в ПО дополнительных средств для защиты от контакта. В связи со сложностью системы «информатор — окружающая среда» предсказать все контактные ситуации практически невозможно. Поэтому средства защиты от контакта реализованы в виде единой подпрограммы ЗЩКОНТ, обращения к которой встроены во все модули анализа ситуаций и выбора вариантов действия. В эту же подпрограмму включены и средства защиты от причинения аборигенам ущерба действием (защита от ущерба бездействием с запретом на контакт принципиально несовместима и в ПО не реализована).
Описанные исполнителем действия информатора возможны лишь при ошибках в ЗЩКОНТ. Однако повторное тестирование контрольной копии ПО на полученных от исполнителя сведениях таких ошибок не выявило. Приходится предположить повреждение аппаратуры.
Анализ ЗЩКОНТ на уровне машинного кода позволяет считать наиболее вероятным вариантом повреждения обнуление байта 0С75А2А8В3, содержащего поле режима-адресации команды перехода по нарушению защиты (кристалл 12 постоянного запоминающего устройства — ПЗУ). Такое обнуление могло вызвать, например, попадание в информатор искрового заряда (молнии) в момент исполнения указанной команды при поврежденной системе электрозащиты. Возможно, именно повреждение электрозащиты вызвало первичный аварийный сигнал. Тройное резервирование ПЗУ в данной ситуации бесполезно, т.к. комплексы работают синхронно и разрушен будет во всех комплектах один и тот же байт.
Прогон ПО с обнулением указанного байта показал, что в этом случае средства социального анализа неизбежно вызывают включение информатора в активные действия на стороне социальных низов. Ввиду совпадения результатов прогона с данными, полученными от исполнителя, причину аварии можно считать выявленной с весьма высокой степенью достоверности (9 и 9 в периоде).
Выводы.
1. При доработке ПО «Мобильный информатор» средство блокировки нежелательного поведения следует дублировать с последовательным контролем. Требуемые ресурсы в памяти имеются.
2. В силу отмеченного в п.1 фактора объединение в подпрограмме ЗЩКОНТ защит от контакта и непричинения ущерба действием представляется неприемлемым.
3. Указанное объединение создает при повреждении ЗЩКОНТ опасность атаки на исполнителя при попытке ремонта. Поэтому рекомендуется дистанционное отключение объекта аварийным кодом или (если модуль обработки аварийного кода также поврежден) разрешение процессоров электромагнитным импульсом достаточной мощности, что возможно благодаря повреждению электрозащиты.
Справку подготовил старший эксперт А.ван Массер.
Неофициально (личные сообщения). Не имеется.
Я неплохо поработал: Лава больше не Кульгавый. Он суетится на здоровых ногах вокруг моего гонорара — небольшой лошадки с коротко подстриженной гривой, запряженной в расписную повозку. Подтягивает сбрую, поправляет хомут. Мешок с провизией — довесок — уже в повозке, лежит под сиденьем, там, где удобно устроилась Олла. Кажется, она поставила на него ноги, как на приступку. Очень славно.
На небритом лице Лавы смятение, я его вполне понимаю: лечение господину дан-Гоххо оплачено, а в то же время, вроде, и нет. Не кровное отдал, дармовое, того хуже — грабленое. Значит, упаси Вечный, может и впрок не пойти. Судя по всему, он мучится мыслью: доплатить или нет? Но мне недосуг ждать исхода его борений, тем паче, что оговоренное выплачено сполна. Я сажусь в тележку, беру поводья. И тогда Лава, решившись, подходит ко мне и шепчет — на ухо, едва слышно:
— Сеньор лекарь… Вы, это… Нуу… я понимаю, сестренка; а только не возил бы ты эту девчонку с собой…
Он быстро отходит в сторону и по лицу его мне ясно, что теперь мы в полном расчете.
4
Давным-давно, еще при Старых Королях, на лесистых плоскогорьях Синей Гряды, меж лесом и степью, был основан сторожевой пост. Круглая башенка из мшистого камня да пяток кольчужников. Дикие места, безлюдье. Нужно ли больше? А назвали крепостцу, недолго думая, Баэлем, по древнему имени неширокой серебристой реки, что текла неподалеку, принимая в себя Бобровый Поток.
Ни врагов, ни данников. Скука, огнянка, ссоры с мордобоем, да еще редкая пошлина с небогатых караванов. Когда же Старых Королей не стало, а с юга хлынули визжащие орды, сметая с лица земли древние города, округа ожила. Здесь было безопасно: степь, что подкрадывалась к холмам с востока, почти пустовала, север и запад прикрывали соседи, а на юге лежали леса, непроходимые для злобных низкорослых южных лошадок.
Рыба, известно, ищет глубины, а человек покоя. Беглец к беглецу, да еще один, да целая семья — вот и захныкали в свежесрубленных домишках дети, пахнуло дымком, дохнуло первопаханой землей. Ожили холмы. А поскольку нет земли без господина, нашелся и господин. Он приехал к берегам Бобрового Потока сам друг со спутником, то ли приятелем, то ли оруженосцем. Из простых вышел парень Лодри, да, видно, храбро за императора дрался, если из серого кольчужника сумел все же выйти в благородные сеньоры.
Вот уж второй век, как стоит Лодрин дан-Баэль, обняв за плечи верного слугу, посреди замкового двора и, Вечный свидетель, не будь он высечен из камня, изумился бы тому, как ладно распорядились наследством правнуки. Не жалкая башенка — тяжелая замшело-зеленая стена опоясывает холм, грозит всем четырем сторонам света острыми зубцами. Могучая страж-башня царит над округой, а над шатром ее, на шпиле, реет стяг с зубастым драконом, гербом дан-Баэлей.
Потомки же Лодрина удачливы и прославлены, повязаны родством и приятельством с наивысшими. Чего не случалось за два века? Бывали дан-Баэли при троне в фаворитах, случалось — отсиживались, опальные, на Синей Гряде, пока император не смягчался или наследник не прощал. Порой и головы теряли: почаще в битвах, изредка и на плахе. Всякое бывало. Вот только ни разу не открывались врагу ворота Баэля. Ни соседи-приятели, ни вилланы, редко, но страшно бунтовавшие, ни сам император ключа к Баэлю не подобрали. А успев запереться, сиди хоть десять лет, хоть два десятка: стены крепки, колодцы чисты, припасов полны подвалы. И кольчужники — один к одному, бесстрашные и умелые.
…Когда первые, еще смутные слухи о бунте докатились до Баэля, юный хозяин лишь посмеялся. Снова всплеснулась серая волна, снова неймется битым? — что ж, они получат свое. Простятся с жизнью десяток приставов, пойдет в небо дымом пяток имений… а дальше? А дальше подойдет войско из столицы. Своих сил тоже хватило бы для усмирения черни, но зачем терять кольчужников? Пусть ломает голову император, на то его и выбирают!
Несколько позже дан-Баэль забеспокоился: в замок хлынули люди, много людей. Соседи, родичи, вассалы, многие с семьями, иные — почти голые. Они рассказывали жутко. Дикая жестокость мятежного скопища не могла не перепугать. Но самое страшное, что на этот раз у быдла нашелся вождь. Кто? Кто? От слухов голова шла кругом, верить очевидцам казалось безумием, но они, словно сговорясь, повторяли одно и то же, твердили старые сказки, клялись, что все это, до единого слова, чистая правда. Да и замки их, взятые и развеянные по ветру, говорили о многом. Ведь почти все они славились неприступностью, соперничая совсем еще недавно в славе с Баэлем…
Нынешний владетель был очень молод и не успел еще стяжать ненависти вилланов. Сам — не успел. Но над головой его висела ярость тех, кто помнил отца его и деда, а этих бы не пощадили. А ведь и дед, и отец тоже в свое время прозывались «юными сеньорами» и тоже начинали новее не худо; кто сказал, что внук будет лучше? — а если так, то к чему жалеть внука?
К чему? Эта мысль мелькнула у Тоббо вскоре после полудня, в тот не по-летнему хмурый час, когда он стоял с мечом в руке на заднем дворе пылающего Баэля, в тупичке, недалеко от столь некстати для осажденных рухнувшей внутренней решетки, среди вопящего и хрипло дышащего скопища баэльских и иных, нездешних, вилланов, среди степных людей в щегольских лохмотьях и вольных стрелков, затянутых в зеленые куртки. Синие лучики спрыгивали в толпу с узеньких окон, затянутых стеклом, смешивались с багровым чадом пожара и блекло-белым солнечным светом, соскакивали и метались по орущим, потным и яростным лицам; кругом слышалось сиплое дыхание, изредка вырывались сдавленные ругательства, стоны, то и дело — резкие выкрики и почти вслед за ними удивительно редкий перестук железа о железо. Редкий, ибо все, кто готов был скрестить сталь со сталью, мертвы; серая волна затопила Баэль, и никто не сумел даже сообразить, как это могло произойти; после тоже не найдут объяснения и припишут падение Баэля колдовству, но на самом-то деле никакого колдовства не было и в помине, просто несметные скопища серых, сбившись в плотную массу, пошли на приступ.
Они были не каждый сам по себе, как обычно случалось, нет! — нечто сбило их в единое тело; великая ли злоба, вера ли в бесовского вождя, но они захлестнули ров, и по лестницам, по канатам, по спинам вскарабкались на стену, не уклоняясь от расплавленной смолы. Взобрались и опрокинули кольчужников, смели их, втоптали в плиты двора, и вскоре в замке не осталось защитников, кроме одного только, последнего, единственного еще живого; и вот он стоит, вжавшись в стенку, Лодрин дан-Баэль, Лодрин Второй, Лодрин Младший, кому как, а для вилланов еще вчера — «юный сеньор», он стоит, чуть пригнувшись, последний из дан-Баэлей, он обут в высокие сапоги, плечи обтянуты синим сукном; он строен и приятен лицом, его даже не обезобразил тяжело набрякший кровоподтек.
Лодрин дан-Баэль прижат к стене многоголовым, дико рычащим полукругом, ему некуда уходить, он уже мертв, хотя пока еще жив; как долго он будет жить? — решат мгновения. Надежды на спасение нет. Он мог бы спастись, исчезнуть тогда, когда кольчужники в переходах галереи еще отрабатывали свое жалованье, но не сделал этого, он и сейчас выгадывает секунду за секундой потому, что за спиной его — дверь в подземелье, начало тайного хода к берегу Бобрового Потока, к жизни. Туда, в волглый мрак, совсем недавно ушла его мать, и его сестра, и благородные дамы, вверившие ему, юному Лодрину, свою честь и свои жизни: значит, он будет стоять столько, сколько потребуется ушедшим для спасения. Дан-Баэль не знает, да ему и не суждено узнать, что женщины — и мать его, и сестра, и остальные — не уйдут далеко, их возьмут на выходе, возьмут и заставят испытать в полной мере то страшное, от чего он пытается их сохранить. Он не узнает об этом никогда — и хорошо, что не узнает, иначе проклял бы себя за то, что не поднялась рука убить любимых и чтимых самому, здесь, пред каменными очами Старого Лодрина, избавив их от много худшего. Вот и все. Все… Ему самому оставалось, судя по радостному реву толпы, по ее упорству и по ноющей боли в запястье, совсем недолго. Короткими резкими ударами Лодрин отражал уколы грубых пик и вил: нападать сил уже не было. Его давно убили бы стрелами, но в тесноте не натянуть тетиву, да и как же могли эти скоты отказаться от собственноручного забоя сеньора? Они лезли и лезли, сминая ряд. Вот один из вопящих упал и на его место толпа выдавила другого; лицо этого показалось сеньору знакомым, вот только не было времени сообразить, откуда, хотя и это лицо было вилланским, не лицом даже, а оскаленной мордой злобного животного.
Первый выпад Лодрин дан-Баэль отразил без особого труда: рука среагировала раньше глаза, повинуясь то ли приказу крови семи поколений воинов, то ли безмолвной подсказке Каменного Лодрина; короткий меч скота прошел мимо, но виллан не открылся, не подставил грудь под ответный удар, и по этому точному, выверенному движению сеньор Лодрин понял, что этот противник — последний, потому что он умеет пользоваться мечом и сможет обратить в свою пользу усталость графа. Кто же это? Степной? Или стрелок из леса? Или пастух? — они тоже не новички в драке. А, плевать! Мечи вновь скрестились, и Тоббо подумал: вот ведь как, оказывается, это просто! Один из первых он вскарабкался на стену; вокруг падали и орали, шипела смола, а он бежал вперед — по мягкому, по мокрому, он оскальзывался и вставал, и колени были загажены, он воткнул меч в кого-то, и еще в кого-то, а после толпа вынесла его вот сюда, в тупичок, и позволила увидеть самое странное
— сеньора, прижатого к стенке, точно крысу. Совсем мальчишка, графенок был красив даже с кровоподтеком, но оскаленные зубы делали его похожим на голохвостую пакость, снующую по амбару, пытаясь спастись от вил: в глазах дан-Баэля, кроме злобы и ужаса, было удивление — Тоббо поразился бы, узнав, что и он, и остальные для Лодрина были тоже не больше, чем крысы.
Тоббо ударил — так, как бил в степи, нагнав конокрада, вниз и с оттяжкой; ударил снова, с трудом удержал подпрыгнувший меч, краем глаза увидел, как захрипел и подался вперед сосед справа — молниеносный удар застал того врасплох и лезвие с хрустом взрезало ключицу; невольно отступил, качнулся, удержался на ногах и увидел, что графский меч летит прямо на него, понял, что уклониться не сможет, и в глазах Лодрина полыхнуло безумное торжество; меч летел все быстрее, быстрее, быстрее; Тоббо отшатнулся, но железная полоса задела все же плечо, плюнув в глаза соленым.
И в этот миг все стихло.
Толпа, разомкнув полукруг, отступила, оттягивая с собою шатающегося Тоббо, и открыла проход, по которому медленным шагом ехали всадники. Лодрин дан-Баэль видел их смутно, потому что пот жег глаза и раздваивалось, плыло, расползалось все, что находилось дальше, чем в двух шагах. Но даже сквозь жгучую пелену сеньор различил переднего всадника — неподвижную багряную фигуру на громадном вороном коне. Глухой шлем, увенчанный короной, скрывал лицо, глаз не было видно сквозь узенькие, почти незаметные прорези. Несколько мгновений Багряный смотрел с высоты седла на молодого графа, потом медленно поднял руку в латной перчатке, сверкнувшей алым пламенем. И толпа сдавленно охнула, потому что Вудри Степняк, начальник левого крыла конных, почти неуловимо для глаза изогнулся и узкий метательный нож, со свистом разрезав сгустившийся от крика и пота воздух, глубоко вонзился в основание шеи графа Лодрина, туда, где начиналась грудь: явственно хрустнуло, дан-Баэль захрипел и наклонился вперед, ноги его подогнулись, а голова качнулась влево, противоестественно не следуя за телом; последним усилием слабеющих рук граф вырвал нож, и он, глухо стукнув, упал на плиты у ног последнего защитника Баэля. Струя крови, плеснув фонтаном из рассеченных шейных жил, окропила стоящих в первых рядах. Граф Лодрин упал, открыв заветную дверь в подземелье, и по телу его прошлись йоги, обутые в грубые кожаные башмаки…
5
Сорок тысяч вилланского войска встало под стены Восточной Столицы. На флангах тускло мерцали шлемы и нагрудники всадников — конные получали их в первую очередь из взломанных замковых оружейных. Кое-где поблескивали и гербы на исцарапанных щитах: волна мятежа увлекла за собою разоренных рыцарей-бродяг, к которым у вилланов не было счета. Вдоль фронта, над серым, темно-бурым, выветренно-белесым, словно слипшимся, месивом рубах, курток и капюшонов, колыхались на длинных древках знамена с изображением Четырех Светлых, заботящихся о всех обездоленных, и Старого Трумпа, заступника за невинных, и золотого колоса, герба Старых Королей.
От стены до самого редколесья, виднеющегося на горизонте, топорщился густой частокол пик, копий, вил и самодельных орудий, не имеющих особого названия, но способных убивать; тяжело нависали над головами неуклюжие штурмовые лестницы и вздымались к блекло-голубому небу высокие густо-смоляные клубы дыма. Кипела, рассыпая брызги, зажигательная смесь и уже подтянули умельцы чаши катапульт, чтобы вложить в них пахнущие огнем кувшины. Там и тут, разбившись на десятки, стояли лесные братья: они прикроют штурмующих; в руках у них луки, изготовленные к стрельбе, и на тетиве уже лежат стрелы, чтобы выстрелить разом, по единой команде. На переднем же плане, впереди фронта, застыли трубачи, сжимая онемевшими пальцами вычищенные бычьи рога; не больше мгновения нужно, чтобы трубы проревели сигнал.
А впереди всего войска, прямо напротив городских ворот, окруженные лучшими из всадников, сгрудились вожаки. Впрочем, нет! — их давно уже так не называли. Командиры! Они окружили Багряного, словно пчелы матку. Но владыка, как и всегда, был спокоен и под глухим шлемом неразличимы оставались черты. Он молчит. Молчит! Никто еще не слышал его голоса. Что ж, не страшно; он пришел и повел, он принес с собой отвагу подняться, и разум объединиться, и удачу побеждать. И если он молчит, значит, доверяет командирам. А они не подведут короля!
Так уж вышло, что на Совете Равных первым все чаще оказывается Вудри Степняк. Его слова точны, мысли разумны, да и отряд его — из самых больших, в последнее же время под рукой Вудри вся конница. И на речи его король кивает чаще, чем на слова остальных. Вот он, Вудри; на первом военачальнике Багряного золоченый панцирь, высокие, до бедер, с раструбами, сапоги и длинный плащ из драгоценной переливающейся ткани. Ветер поигрывает пушистыми перьями плюмажа на легком кавалерийском шлеме, шевелит складки плаща, заставляя тугую ткань мерцать многоцветными бликами. На лице Вудри спокойное, властное выражение, пухлые губы плотно сжаты, он словно бы не замечает иных командиров, лишь иногда, слегка повернувшись, почтительно наклоняется к королю, и Багряный либо кивает, либо остается недвижим — это тоже означает согласие. Неподалеку от хозяина степей несколько всадников в коротких, лазоревых цветах полдневного неба, накидках, на дорогих конях с клеймами господских конюшен. Это личная стража Вудри; кому, как не им обладать такими скакунами? — а сеньоры уже не востребуют своего имущества…
Когда на Большой Башне бронзовый Вечный ударил молотом о щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри повторил жест; командиры рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: это вынимали из ножен мечи. Чуть позади дрогнули и склонились вперед лестницы, и с надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Трубачи, глядя на командиров, уже набрали побольше воздуха, чтобы извлечь из рогов низкий вибрирующий гул…
Но именно в этот миг заскрежетали решетки городских ворот, надрывно медленно раздвинулись тяжелые, окованные железными скобами створки и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада. Один, выехав чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони.
— Высокий Магистрат благородной Восточной Столицы, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — уже громче, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана, прозванного Справедливым, освободить и отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось и выпустило в поле невысокого человека, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно одежды колыхалось на зелени луга и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то Высокий Магистрат просит и настаивает на продлении срока ожидания на один час!
Тысячи глаз повернулись к королю. И, все такой же недвижимый. Багряный опустил руку, повинуясь знаку, ослабли тетивы, легли в ножны мечи и лестницы опустились на траву.
Человек в развевающейся темной рясе подошел к строю, и люди расступились перед ним, с любопытством заглядывая в глаза. Ллан это был, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, сотрясшие империю. «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые подносили раствор — кто тогда был сеньором?» Так сказал Ллан в глаза епископу — и потерял все, что имел. Все, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка. Диплом теолога. Кафедра в коллегиуме. Приход не из последних. Слава. Все было. Все отдано. Что взамен? Восемь лет каменных мешков. Горькая пыль дорог; вся империя — из конца в конец. Побеги, последний — почти с эшафота. Мог бы образумиться. Не захотел. «Я не продамся. И не отступлю. Четверо Светлых избрали меня, дабы указать малым путь к Царству Солнца». Это — Ллан. Воистину, Ллан Справедливый.
Светло-прозрачные глаза пронизывали толпу. Некое безумие искрилось в них, сосредоточенность знающего то, что открыто немногим. Насквозь прожигало серое пламя, и те, кого задевал Ллан взглядом, опускались на колени, даже спешившиеся командиры. Даже Вудри. Лишь король остался недвижим. Он только слегка склонил голову, увенчанную короной, и приложил руку к сердцу. И Ллан в ответ повторил королевское приветствие. Повторил — и огляделся вокруг, сияя немигающими глазами.
— Дети мои! Не прошло и трех дней, как я сказал взявшим меня: не я трепещу в узилище, но вы трепещите, ибо тысячи придут, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо языком моим говорят Четверо Светлых… И я говорю вам: слишком много времени на раздумья подарили вы толстым!
Обидное слово сказал Ллан, и несправедливое, потому что среди тех, кто сидел в круглом зале ратуши, толстяков почти не было. Иное дело, что не было и худых. Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица синдиков, позволяя в нужный момент отвести ли глаза, спрятать ли неуместную улыбку. Окажись в зале посторонний и разбирайся этот посторонний в магистратских обычаях, даже он понял бы, что дело, собравшее Высокий Магистрат, не просто серьезно, но — из наиважнейших. Потому что во главе стола сидели оба бургомистра — и с белой лентой, и с черной, потому что из двенадцати синдиков присутствовали девять, а если не считать старшину булочников, сваленного почечной коликой, и дряхлого представителя сукновалов, то, можно сказать, явились почти все. Кроме того, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю; только бургомистры располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, как и полагается почину, под щитом с гербом города, лицом к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и скалились химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата и накинуть на шеи должностные медали: золотые купеческие и серебряные, положенные ремесленному сословию.
Синдики молчали. Все уже было сказано, обсуждено и предстояло решать: открыть ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что то же самое) выдать им оружие из арсенала, или — сопротивляться. Трудно размышлять спокойно, когда воздух пахнет гарью, а у стен стоят сорок тысяч вооруженных. Но, помня о них, неразумно забывать и об императоре, который вряд ли захочет понять доводы тех, кто откроет черни ворота. Впрочем, говорить все это означало лишь повторять сказанное. А это все равно, что дважды платить по одному векселю. Оставался лишь час — и следовало решать.
— Не впускать! — сказал наконец бургомистр с черной лентой, избранник купеческих гильдий. — Не впускать! Вольности достаются с трудом, а потерять их легко. Кто слышал, чтобы бунтовщики побеждали? Да, ныне их сорок тысяч, и пускай завтра будет сто, но это значит лишь, что одолеют их позже. Его Величество не простит нас. И синьоры но простят. Мы представляем закон и не нам его нарушать. Не впускать. Хватит с них попа. А стены крепки.
Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Все разом. Им было все ясно. Они уже обдумали. И решили.
— Прошу утвердить! — негромко сказал бургомистр. И первым поднял руку. Крепкую купеческую руку, знакомую сколь со счетами, столь и мечом, украшенную перстнями, купленными на честную прибыль. Он поднял руку, а вслед за ним — остальные, сидящие слева. Правьте же, бело-серебряные, сидели неподвижно. Но что с того? Против пяти черных (без того, что в пути) — четверо белых (без недужных). И пополам голоса бургомистров. Решено. Не впускать…
Но…
Пусть уже ничего не изменить, у Белого Бургомистра есть право на слово. И он говорит.
— Не впускать? — спрашивает он. — Хорошо! Мы не впустим, коль скоро это решено почтенными торговцами. Что остается мастерам, если большинство утвердило? Но, спрошу я, о чем думали почтенные торговцы? О своих караванах, везущих заказы сеньорам, не так ли? А ведь многих из заказчиков уже нет. Впрочем, дело не в этом. Дело в том, что мы не можем не впустить, пока они еще просят…
Он встает, подходит к окну и рывком распахивает его. И в зал, нарастая, вкатывается колеблющийся гул, похожий на рокот водопада. Это рычит, и ворчит, и переступает с ноги на ногу толпа, затопившая Главную Площадь. Худые лица, потертые, штопаные куртки, чесночный дух, долетающий до второго этажа ратуши.
— Вот смотрите! — голос Белого вдруг срывается. — Они знают, о чем мы здесь говорим. Если не откроем мы, откроют они. Что тогда будет с нами?
И — захлопнув окно:
— Во имя Вечного, поймите же! Впустив смердов, мы не теряем ничего. Мы просто уступаем силе. А если они одолеют?
— Ваши заказы пропали? А наши разве нет? Но до каких пор император будет определять цены? И статуты цехов? Когда сеньоры научатся платить долги? Пусть эти скоты потягаются с господами. Магистрат в стороне. А ежели Вечный попустит скотам победить, что им делать у трона этого Багряного? Они уйдут в стойла. А мы… Разве вы забыли, где жили Старые Короли?
Тихо в круглом зале. Тихо и душно.
Дважды бьет Вечный молотом о щит.
Время истекло.
Одна за другой поднимаются руки. Четыре, шесть. Одиннадцать.
Белый Бургомистр распахивает окно…
Вилланы вступали в Восточную Столицу.
Мощный людской поток, разделенный на едва сохраняющие строй, нетерпеливо подталкивающие друг друга отряды, устремился по опущенному над тинистым, пахнущим гнилостной влагой рвом мосту. Сгрудившись вдоль стен, встречали шагающих узкими проулками окраин бунтовщиков серолохмотные подмастерья-простолюдины. Иначе, по-городскому — «худые»; не в шутку, не в упрек. Среди них и впрямь не было толстых.
Впереди войска, под плещущимися знаменами, окружив Багряного, ехали командиры. Кони, сдерживаемые уздой, пританцовывали, вскидывали гривы. И вместе с командирами, на смирном гнедом мерине, трусил Ллан, глядящий куда-то сквозь каменные стены, в видимую ему одному даль.
На Главной Площади, у ковровой дорожки, их ждали радушно улыбающиеся синдики; впереди — оба бургомистра, один — с ключами на золотом блюде, другой — с караваем на серебряном.
— Вам не страшно, мой друг? — тихо спросил Черный, глазами указывая на колышущиеся копья и приближающуюся алую фигуру.
— Нет. Мы выиграли время. Теперь наши собственные скоты не смогут натравить на нас деревенщину.
— Вам известно, что они взломали склады сеньорских заказов и уничтожили все заморские товары?
— А вот это следовало сделать еще двадцать лет назад! — не скрывая ухмылки, отрезал Белый и, на шаг опережая коллегу, пошел вперед, навстречу приближающемуся исполину.
6
Теория вероятности — штука коварная, а если вдуматься, то даже и жутковатая. Я отчетливо представлял, как завертелись в Центре, получив мое донесение, как Серега мечется по коридорам, взмокший и растрепанный, мечется лично, забыв про селектор, как сутками пашут ребята ван Массера, просчитывая эту самую вероятность. Господи, один к миллиону! Практически невозможная, идиотская случайность, теоретический допуск, всего лишь. Но ведь бывает же и так, что самое невероятное оказывается единственно возможным…
Я подтянул вожжи, и Буллу прибавил шагу. Буллу по-здешнему «Веселый», и лошадка наша вполне оправдывает свою кличку. Доверчивая, ласковая, из тех лошадей-полуигрушек, которых специально держат сеньоры ради детских выездов. Лава упирал на то, что такая лошадка в хорошее время стоит недешево и, похоже, не обманул. Буллу послушен, быстроног и неутомим. Олла за эти дни крепко с ним сдружилась и теперь сама вычесывает короткую гривку и мохнатые метелки над копытами; Буллу фыркает, оттопыривает розово-серую губу, поросшую редким светлым волосом, и осторожно хватает ее за руку. И она улыбается. Она очень славно улыбается: на щеках появляются нежные округлые ямочки, в глазах мелькает искра, и тогда я готов дать что угодно на отсечение, что рядом со мною едет по пыльному тракту будущая трагедия для мужиков всех возрастов, вкусов и мастей, невзирая на ранги. Она, правда, все еще молчит, но уже перестала дрожать и больше не смотрит в никуда. Совсем нормальная, веселая девочка, разве что уж очень молчаливая.
Тележка мягко покачивалась, утопая колесами в густой влажной грязи. Недавно прошел дождь, он прибил пыль, обогнал нас и покатился дальше, на запад. Дышалось легко, я покачивался на облучке и думал. Было о чем поразмыслить, очень даже было. «Полномочия не ограничиваются». Это значит, что можно все. Кроме убийства. И, естественно, кроме провала. Это значит, что там, в Центре, пришли все же к выводу, что старый конь не только не портит борозды, но и вывезет лучше, чем какой-нибудь стригунок с двух— или даже трехлетним стажем. И, наконец, это значит, что папка с моим личным делом отозвана из архива и теперь лежит у Сереги в столе с надписью «В КАДРЫ» и всеми нужными подписями. Хотя, конечно, по возвращении формальностей не избежать.
В воздухе пахло мокрой травой, он был тих и на диво прозрачен. Удивительно красивые места, да и спокойные по теперешним временам. Живут здесь больше хуторами, хозяева крепкие, оброчные, так что бунт прокатился стороной, задел хуторян лишь краешком; обгорелых усадеб по дороге не встречалось. Хотя, как сказать: изредка Буллу коротко ржет, почуяв в кустах что-то нехорошее, и я подстегиваю его скрученными поводьями, потому что это вполне может быть труп, а Олле совсем ни к чему такие встряски. Хорошо, что с ночлегами порядок: хуторяне народ негостеприимный, но цену золотым знают. Давай, Буллу, давай! — успеть бы к трактиру засветло…
«У нас до бунта тож неспокойно бывало, не так, чтобы часто, а бывало,
— напевно рассказывала хозяюшка хутора, впустившая нас прошлой ночью. Совсем не старая, круглолицая, она суетилась возле стола, накладывала нам с Оллой какое-то сладковатое варево и непрерывно болтала. — Мы ж, господин лекарь, как раз посередке, вот и выходит — то лесные зайдут, то степные наведаются». Слушая низковатый хозяюшкин говорок, я припомнил слайды, виденные на инструктаже. Ражий молодец в зеленой куртке стоит, подбоченясь, на фоне дубравы, капюшон сдвинут на затылок, улыбка до ушей, за спиной лук. «Тип антисоциал. Вид: лесной. Характеристика: вольный стрелок», — мурлыкал информатор. Это, надо сказать, не самое здесь страшное. Попросту местная разновидность робингудов. Не вполне озверели, контактны, от деревень не оторвались, там, в основном, и базируются, отчего и вынуждены быть не простыми разбойниками, а благородными. Без нужды не зверствуют, издержки населению оплачивают, услуги тоже. «Земные аналоги», — продолжил было информатор, но это я прокрутил, не слушая. Знаю, не дурак, красный диплом имею. Есть аналоги, есть. Опришки, гайдуки, снаппханы всякие, прочая радость. Так что это горе — не беда. Нормальные, в общем, ребята, без закидонов. Степные похуже. Тех уже ничего не держит, полная вольница, закон — степь, начальник — топор, ни родни, ни доброй славы; с этими и лекарю лучше не вталкиваться. Впрочем, журчала хозяюшка, нынче вроде поутихло. Я покивал. Понятно: мятеж разросся и втянул в себя антисоциалов. Хоть и идут слухи, что Багряный за грабежи не хвалит, но, кроме главного войска, есть же и мелкие отрядики, там закон не писан, так что несыти самое мосте на хвосте у мужиков. Не догонят, так согреются.
Заполночь, когда угрюмый работник запер ворота и ушел во двор, а Олла заснула в уютной комнатке, хозяюшка зашла ко мне поплакаться на жизнь. Она поправила подушку, взбила соломенный тюфяк и все говорила, говорила, говорила. Негромко, но доходчиво. И все больше о долюшке своей вдовьей: что, мол, все бы ладно с тех пор, как сеньор на оброк отпустил, да хозяина косолапый по пьяному делу задрал еще запрошлый год, а работник пентюх пентюхом, так что, господин лекарь, бедной вдове уж так страшно по ночам, уж до того страшно да холодно. Это она сказала, уже стягивая рубаху. Фигура у нее оказалась совсем даже ничего, хотя и не вполне в моем вкусе, скорее для Сереги: плотненькая, пышная. Зато отвага ее была так трогательна, что я, проявляя достойный сына Земли гуманизм, не смог отказать вдовице в посильной помощи. А поскольку трехкратного вспомоществования хозяюшке показалось мало и жалобы на вдовью долю не прекращались, пришлось вспомнить молодость, и около трех по-земному она наконец заснула. Хочу надеяться, что эта часть программы ею в плату за постой не включалась.
Потом я лежал на спине, отстранившись от теплого, слегка влажноватого бока, глядел в потолок и думал. Покойный супруг дамы, сопящей у моего плеча, надо полагать, был кремнем не хуже Лавы; во всяком случае, на оброк его отпустили не за женины страсти, а за ухоженную пасеку при доме. Таких здесь пока еще немного, но есть, и вот они-то о бунте говорят, покачивая головой и сильно сомневаясь: а надо ли это дело вообще, ежели сеньоры за ум взялись и на оброк отпускают, у кого руки правильно стоят. А надо ли было вообще? Резонный вопрос. Особенно, если учесть, что впереди бунтарей идет взбесившаяся машина…
Так. Стоп, — сказал я себе. — Будем рассуждать, а остальное — к чертовой матери. Наши киберы — хорошие киберы. Лучшие в Галактике. Но уж если они перепрограммируются, то… Впрочем, это частности, вспомни доклад ван Массера, Толик не ошибается. Для меня достаточно того, что сейчас эта багряная радость шествует во главе вилланов, всерьез собираясь создавать Царство Солнца. Нехорошо, ой, как нехорошо. Мало того, что это вмешательство. Это гораздо хуже. Потому что логика у машины, естественно, машинная, и сеньорам не поздоровится. Просчитывать варианты киберы умеют; в играх они не ошибаются, а война, в сущности, та же игра, только очень крупная. Кто там говорил, что война — это раздел математики? Не помню. Ладно, допустим, Наполеон. Наполеон — это шикарно и весомо. Вот кибер и сыграет. И под его отеческим руководством местные очень даже смогут разрушить весь мир насилья до самого до основанья. А затем…
А вот затем и начнутся интересности. Начнется построение гармонического сообщества в понимании кибера. «В рамках стандартного курса обучения». Очень краткого курса, скажем прямо. В категориях «народ», «благо», «целесообразность». Не меньше. И будет все это страшно и кроваво, потому как абсолютно логично, а ради этих категорий будут класть людей. Под ноги, под колеса, под что угодно. Ради разумной целесообразности.
Я лежал и думал. Синие тени покачивались, крутились под потолком, хозяюшка посапывала, где-то ожесточенно прогрызалась сквозь дерево мышь, в соседней комнате спала Олла, а я все не мог заснуть, потому что видел виселицы, виселицы, виселицы, и отрубленные головы, и кровь, и снова виселицы. Конечно! Сперва — сеньоров. Потому что сеньоры. Потом таких, как Лава или та же хозяюшка. Потому что хоть и крестьяне, а другие. Непорядок. И заодно — хозяюшкиного работника: пассивен, а следовательно, нецелесообразен. Потом тех, кто заступается. А как же? — разумное воздействие на инстинкт самосохранения. Потом всех, кто вообще недоволен равенством. И, конечно же, найдутся исполнители. Которых потом туда же, поскольку разложились и перестали нормально функционировать. И все это бесконечно, ибо кибер рассчитан лет на пятьсот, с дубиной к себе никого не подпустит, в огонь не полезет, отравить его невозможно. А люди, глядя на его бессмертность, через пару поколений, глядишь, поверят, что так и надо…
И весь этот кровавый логический бардак могу остановить, видимо, только я. У меня неограниченные полномочия и комплексный браслет. Хороший браслет, на пять километров действует. Я догоню эту машину, врублю поле… бывает же она на людях… а дальше все просто. Связи — ко всем чертям, полное замыкание. И — труп на траве. Конец легенде. Вернее, общий ужас: Вечный не одобряет. И пускай вилланы сами попробуют, если пожелают продолжать…
Тут мысли оборвались, потому что на меня обрушился ураган. Хозяюшка проснулась и без всяких жалоб занялась делом, причем сил ей хватило как раз до рассвета. А на рассвете я, пошатываясь, разбудил Оллу, мы поели и тронулись в путь, под всхлипы вдовицы. Уже выезжая, я перехватил нехороший взгляд работника и сделалось стыдно. Судя по всему, этой ночью я сорвал ему полноценный отдых.
К трактиру мы добрались еще засветло. Приземистая изба у самой дороги с ярко освещенными окнами и обширным подворьем, на котором громоздились две-три повозки. Над входом красовалась потемневшая от времени доска с недавно обновленной надписью: «ТИХИЙ ПРИЮТ». Нельзя сказать, чтобы в главной комнате было так уж тихо, но хозяин встретил нас, как родных. Он подкатился на толстых коротких ножках, сияя белозубой улыбкой, взмахом руки послал мальчишку проводить Буллу, помог Олле выбраться на землю и склонился передо мной в глубочайшем поклоне.
Он очень рад, нет, он просто счастлив лицезреть в своем скромном доме господина лекаря с барышней, он готов поручиться, что «Тихий приют» понравится достойным путникам, да, да! — его кухарка славится даже и в Новой Столице, она раньше служила главной стряпухой самого дан-Каданги, о, что вы, господин лекарь, как вы можете сомневаться?.. да, разумеется, комната есть, чудесная комната, вы и ваша сестренка будете спать, как дома, не будь я Мукла Тощий, проходите, проходите, нет, не сюда, прошу пожаловать на чистую половину…
Я вручил ему золотой вперед, и у Муклы выросли крылья. Он порхал из комнаты в кухню, из кухни в комнату, покрикивал, подгонял прислугу, крутился около стола, рассыпая прибаутки. При этом глаза у него были умные и печальные, глаза человека, чье налаженное дело затухает из-за гадких, неприятных событий, каковые человек этот предвидел давно, но предотвратить не в силах.
Я поймал его за край передника и пригласил присесть. Налил кружку зля и вручил еще один золотой. Не нужно так усердствовать, милый Мукла, я слышал о тебе, как о достойном человеке. Выпей и устрой девочку спать. Да пусть ей дадут умыться. Он опрокинул кружку зеленоватой, пахнущей ягодами жидкости, тихо и очень воспитанно поблагодарил и отошел от стола. Спустя несколько минут пожилая благообразная служанка (а может быть, супруга Муклы?) увела Оллу наверх, я же вышел в общую столовую, присел за стол и прислушался.
Мукла недаром суетился. Мятеж, словно запруда, перегородил торговые пути, остановив поток путников. В зале, рассчитанном десятка на два едоков, сидело человек шесть, да и с тех, судя по невзрачной одежонке, навар намечался небольшой. Сидели они плотной кучкой и, потягивая эль, вели неспешную беседу; видимо, компания подобралась уже несколько часов тому и, постояльцы успели перезнакомиться. На мое появление отреагировали вполне дружелюбно, нефритовая ящерка снова сыграла должную роль. Короткие приветствия, традиционные фразы, имена, тост за знакомство, осторожный вопрос: вот, мол, загорбок ломит, так как тут быть?.. ах, великое спасибо, от всей души!.. а ежели колика?.. о, благодарю, разумеется, позже! — и я был признан своим и принят в беседу. Впрочем, говорить мне не дали: высокий купчик с синеватым лицом южанина только что вернулся с запада, где мятеж набрал полную силу, и, чувствуя себя центром внимания, распинался вовсю. Мешать ему я не стал.
А на заападе плоохо, от-чень нехоорошо на заападе; купчик, польщенный общим интересом, заметно волновался, отчего характерное южное растягивание усилилось до полного выпевания. Он округлял глаза и понижал голос до таинственного шепота: Заамков целых и не осталось, всех, кто с цепями, уж вы, леекарь, не обижайтесь, извели под коорень… И тоорговаать нет никаакой моочи, страашно…
Я слушал. Купчик вспоминал подробности, сыпал именами, названиями замков, испепеленных полностью и частично, описывал расправы; он заметно дрожал, вспоминая все это, ему, как и всякому порядочному человеку, было не но себе, но и остановиться он не мог, его тянуло рассказывать и рассказывать, как и всякого, вырвавшегося из крупной передряги. А товааар, таак Веечный с ниим, с товааром, лаадно, хоть нооги унес, боольше, браатья, я ниикуда не хоодок, поокуда зааваруха не коончится, хооть так, хооть эдак.
Слушатели супили брови, качали головами, переглядывались. Двое, одетые почище, скорее всего, бродячие переростки-школяры, посмеивались: ну, этим все трын-трава, что ни происходи — была бы бутылка. Пожилой хуторянин хмурился, ему было жаль не столько даже купца, сколько товара, и он не считал нужным это скрывать. А я слушал и слушал. И все яснее становилось, что вилланское войско идет быстрее, чем я думал; оно кружит по империи, подчиняясь строгому плану, окольцовывая ее кругами, все более сужающимися вокруг Новой Столицы. Логика кибера! Они давят замки поодиночке, они громят мелкие дружины, режут до последнего, а сеньоры еще не поняли, что этот мятеж — необычен, они продолжают грызть друг дружку, а когда поймут, будет поздно. И значит мне, Ирруаху дан-Гоххо, нужно спешить, ой, как нужно спешить, нужно не жалеть бедного Буллу, чтобы догнать это воинство до того дня, когда оно добьет последних сеньоров и возьмет столицу. Потому что когда это случится, будет поздно: даже если я уберу железяку, страна опрокинется в прошлое. Вилланские вожаки не слишком искушены в политэкономии, понятие оброка для них нечто отвлеченное. Верхние станут нижними, нижние, как водится, верхними, все вернется на круги своя — и за все это можно будет благодарить нас, землян.
Я расспросил купчика о дорогах. Мои карты в этих местах уже не годились — кто ж думал, что меня занесет в такую даль? Дорогой друг ведь понимает, что мне не хочется подвергать сестру опасности? Нужно ли говорить о том, как я опасаюсь озверевшего мужичья? Нет, дорогому другу все ясно, он подробно и обстоятельно объяснил… Да, и поостарайтесь, сеньор леекарь, держааться подаальше от заападных меест, хотя вообще-то ныынче нигде неет таакого уж споокойствия. Я поблагодарил и откланялся.
Еще часа полтора снизу в нашу с Оллой комнатку доносились голоса, потом все стихло и только Мукла во дворе какое-то время вполголоса распекал некую Зорру за непотребство и беспутство, каковые никак не терпимы в столь почтенном заведении, каким, хвала Вечному, является «Тихий приют», и по поводу коих невесть что подумает сеньор лекарь, а ведь сеньор лекарь наверняка будет рассказывать своим почтенным друзьям о трактире Муклы, и, ежели мерзавке Зорре на это плевать, то пускай она и пеняет на себя, потому как на ее место охотницу найти раз плюнуть, а позорить заведение Мукла никому не позволит. На этом месте монолога девушка заплакала в голос, и суровый хозяин, сменив гнев на милость, отпустил бедняжку переживать разнос, предупредив, однако, что такое поведение больше спускать не намерен и чтобы Зорра не обижалась, потому как надзор за нею впредь будет особый.
Полоска света под нашим окном потускнелая в большой зале погасили свечи, оставив лишь два-три светильника для запоздалых путников. Такой же светильник стоял и у меня в изголовье: не гнилушечник какой-нибудь, однако и не шандал со свечами.
Комната выглядела чистенько и уютно, простыни были свежи и даже несколько голубоваты: Мукла и впрямь поставил дело неплохо, сеньор лекарь, во всяком случае, охотно порекомендовал бы «Тихий приют» друзьям и знакомым, имей он на этой планете таковых. Как ни странно, не было и клопов; от трав, подвешенных к потолку, исходил пряный, слегка приторный аромат, в ногах постели свернулось пушистое одеяло. Я погасил светильник…
Сколько я проспал — не знаю, скорее всего, не очень долго. Прислушался. Во дворе фыркали кони. Видимо, Мукла дождался-таки запоздалых гостей. Снизу доносились негромкие голоса, судя по всему, сговаривались о плате. Все в порядке. Но снова, как и тогда, на подходе к Козлиной Грязи, я почувствовал неладное. То ли голоса звучали уж слишком глухо, то ли кони фыркали слишком громко…
Да, именно фырканье! Я подошел к окну и, стараясь не очень высовываться, выглянул. Кони топтались посреди двора, около распахнутых настежь ворот. Вот так вот. Интересные путники. Добрались до постоя, а лошадей расседлывать не спешат. Проездом, возможно? Но ворота, ворота: Мукла не мог не запереть их, впустив проезжих. Ну на куски меня режьте, не мог! Это ж какой урон по заведению, если владелец не заботится о сохранности достояния гостей?.. так что очень нечисто, очень…
Заскрипела лестница, кто-то сдавленно охнул, поперхнулся. Опять тишина. Осторожные шаги, с пятки на носок, вперекат. То, что происходило за дверью, нравилось мне все меньше… Я уже натянул штаны, зашнуровал рубаху. Страшно не было. Их там, судя по шагам, человек пять. Еще один во дворе, при лошадях, но этот не в счет, окно слишком высоко. Пять не десять, справлюсь. Почему-то вспомнилась Кашада… впрочем, нет, не Кашада
— это была Хийно-Но-Айта: вопящая толпа, мелькающее в воздухе дреколье, и Энди, совершенно спокойный, вертится на одной ноге, как заправская балерина, а от него отлетают, ухая, ублюдки в синих тогах полноправных граждан. Позже, на разборе полетов, Энди хвалили, а он сидел, потупив взор и скромно умалчивая, у кого собезьянничал приемчик. Правда, потом выставил дюжину «шампани», каковую мы и употребили в компании Серегиных девочек. Воспоминание было настолько острым, что сладко запыли костяшки пальцев. Эх, если бы не Олла…
В дверь постучали. Негромко, вполне деликатно. «Кто там? — спросил я.
— Вы, дорогой Мукла? Но, милейший, я сплю, и сестра спит, неужели нельзя подождать до утра?» Голос Муклы звучал напряженно, рядом с ним дышали — правда, очень тихо, но совсем не дышать эти ребята все-таки не могли, а различить дыхание в ОСО умеет и приготовишка. «Мукла, нельзя ли до завтра? Я уплатил вперед и вправе надеяться, что смогу отдохнуть». Тишина. Короткая возня. И тихий, достаточно спокойный голос: «Открывай, лекарь, разговор есть. Лучше сам открой, тебе же дешевле обойдется». Тут на дверь нажали, и она чуть подалась, хотя засов и выдержал первый толчок.
По натуре я достаточно уступчив и, уж конечно, не скуп. Но когда среди ночи неведомые люди мешают спать, да еще и ломятся в двери, трудно выдержать даже святому. А я все-таки не святой. «Пшли вон, тхе вонючие!» — сказал я двери, не громче, чем мой невидимый собеседник. В ответ выругались. На жаргоне местной шпаны «тхе» — это очень нехорошо, за такое полагается резать. Негромкий шепот. За дверью совещались. И — удар. Откровенный, уже не скрываемый. Краем глаза я увидел, как вскинулась и замерла на кровати Олла, в ее глазах снова был страх и тоскливая пустота.
По двери били все сильнее, щеколда прыгала, скрипела, петли заметно отходили от филенки. Вот так, значит? Золота хотите, ребятки? Ну-ну.
Еще полдесятка ударов — и дверь слетит с петель, эта ночная мразь ворвется в комнату и напугает Оллу. Вообще-то, странно, подумал я, если Мукла объяснил им, что здесь проживает лекарь с Запада, то парни должны бы призадуматься. Нам, посвященным, нельзя причинять людям боль, Вечным заповедано, но уж если приходится… Словом, одно из двух: либо ребята очень глупы, что маловероятно при их ремесле, либо тоже кое-что умеют и прут, очертя голову, надеясь, что пятеро, умеющих немножко, все-таки больше, чем один, умеющий хорошо. Смелые надежды, скажем прямо.
Дверь подалась еще сильнее. Треснуло. Появилась щель. Сзади вскрикнула Олла, и это было последней каплей. Я размял пальцы, откинул засов и сделал «мельницу».
И все. Даже скорее, чем я думал. Они кинулись все разом — и это была серьезная ошибка, потому что «мельница», собственно, и рассчитана на много людей и мало места. Кроме того, я тоже слегка ошибся: сработано было в расчете на пятерых, а парней оказалось четверо. Я уложил пострадавших рядком, ноги прямо, руки на груди, полюбовался натюрмортом и выглянул в коридор.
На полу напротив дверей дрожал Мукла, левый глаз его покраснел и слезился. Но лестнице простучали шаги. Последний из ночных гостей оставил лошадей и решил проверить, отчего затихла возня. Вкратце разъяснив парню ситуацию, я воссоединил обвисшее тело с дружками и повернулся к Мукле.
Дожидаться вопросов толстяк не стал. Это не грабители, все местные грабители Муклу уважают, он их, простите, подкармливает, так что грабить «Тихий приют» никому и в голову не придет. Залетные? Ну что вы, сеньор лекарь, какие там залетные, они ж все повязаны, все заодно, кому ж охота с Оррой Косым и Убивцем Дуддо дело иметь? Нет, это не наши, это вообще не «хваталы», это люди опасные, очень опасные и очень умелые: они тут всех без звука повязали, а потом сразу и спросили: где лекарь с девчонкой? Да-да, с девчонкой. Уж вы не взыщите, сньор лекарь, такое у меня в заведении, почитай, впервые, не гневайтесь, а я вам за такое беспокойство неустойку, как положено, хоть бы и вполплаты за постой, а?
Я встряхнул его за шкирку и он умолк, преданно поглядывая снизу вверх.
— Повтори-ка, кого они искали?
— Да кого ж, как не вас? — Мукла, похоже, обиделся. — Что же, я вам врать стану? Не золото, не серебро; сразу спросили: где лекарь с девчонкой?
Он еще что-то бормотал, но я уже не слушал. Очченъ интересно. Весьма и весьма. Значит, не просто богатенького путника ребятки искали? А кому ж это так запонадобился лекарь Ирруах дан-Гоххо, у которого не то что врагов, а и знакомцев-то нет? Ладно. Выясним. Пока что понятно одно: здесь задерживаться не стоит. До утра перекемарим, но ни часом больше.
Я дернул веревку на пухлых запястьях, она лопнула, Мукла пошевелил пальцами, встал, боязливо покосился на нешумно лежащие тела и спросил, позволю ли я пойти развязать остальных гостей. «Отчего ж нет», — ответил я, и толстяк едва ли не на цыпочках, постоянно оглядываясь и выполнят нечто, похожее на книксен, спустился вниз. Минут через десять оттуда донеслись голоса, сквозь которые пробивалось восторженное кудахтанье Муклы. Рождалась баллада о подвигах Ирруаха…
Пока внизу взвизгивали и подвывали, я коротко допросил лежащих. Приводил в себя, задавал пару вопросов и снова успокаивал. Безуспешно. «Наняли», — и точка. Конечно, можно было принять экстренные меры и ребята раскололись бы. Но такие штуки в ОСО делают, только если угроза реальна для задания. Ради себя пытать некорректно. В общем, ничего я не узнал. И вдобавок — еще хуже: какая-то из отдыхающих образин сумела все же угодить по руке, да не просто по руке, а по браслету за мгновение до того, как попала под жернова «мельницы». И не просто по браслету, а по единственной уязвимой детали: камню-кристаллу. А ко всему еще и какой-то гадостью вроде кастета.
Простите, вам никогда не приходилось выключать бешеных киберов голыми руками? Да еще и без всякой связи?
Но я не успел загрустить всерьез. Потому что подошла Олла, легко подошла, совсем-совсем неслышно, прижалась ко мне всем телом, как еще ни разу не делала. Я погладил ее по голове. И она сказала:
— Амаэлло ле, бинни…
Господи! Кажется, я все же сумел не завопить. Или завопил, но сам себя не услышал. Заговорила! Я целовал ее — в щеки, в нос, в лоб, я подхватил ее на руки и закружил по комнате; я шептал что-то, захлебывался, прижимал худенькое тельце все крепче и просил: «Ну скажи еще, скажи…», а Олла смотрела, и улыбалась, и молчала, как обычно. Но я же слышал, слышал ее голос!
Амаэлло ле, бинни. Я люблю тебя, брат. Нет, не совсем так.
Брат по-здешнему — «бин». А «бинни» — братик.
ДОКУМЕНТАЦИЯ — IV. АРХИВ ОСО (оригинал)
Первый — Второму Прошу незамедлительно дать подробный отчет о деятельности Лекаря. Срок исполнения: трое суток.
Второй — Первому В ответ на Ваш запрос сообщаю: квалификация Лекаря как оперативного работника сомнений не вызывает. Располагая неограниченными полномочиями. Лекарь имеет право также и на действия, неоговоренные инструкцией, как равно и на индивидуальный график сеансов связи. В силу чего сводный отчет представить будет возможно по выполнении им задания.
Второй — Лекарю Немедленно информируйте о причине невыхода на связь. Повторяю: немедленно информируйте о причине невыхода па связь. Повторяю: немедленно информируйте…
Вот и все. Нет больше лекаря Ирруаха. И девочки Оллы тоже нет. Глубоко в сумке, на самом дне, прячется нефритовая ящерка. В хорошие руки отдан конек Буллу, отдан почти даром, с тележкой в придачу. За солнцем вслед едем мы на средней руки лошадках, вольный менестрель с мальчишкой-слугой. Так лучше: если я кому-то нужен, пусть ищет. Уже восемь дней прошло с хмурого предрассветного часа, когда покинули мы «Тихий приют». У меня — задание и в придачу голые руки. А возвращаться к модулю нет времени и, значит, нет права. Серега потянет, он мне верит.
Уже три дня, как закончился лес, а вместе с ним — хутора и пасеки. Потянулись деревни, нищие и разоренные. Густо желтеют поля, их некому убирать: все мужики ушли к Багряному. Все чаще и чаще попадаются сожженные остовы усадеб, руины замков. Сажа еще свежая. И люди висят на деревьях, и псы треплют в пыли обрывки тел. Пепел и кровь шлейфом тянутся за войском Багряного, от развалин к развалинам, от деревни к деревне. Власти здесь нет. Ничего нет. Мятеж…
Мы едем и болтаем. Вернее, болтаю я, стараюсь разговорить мальчишку. А в ответ: «Я люблю тебя, братик…» и очень редко что-нибудь другое. Несложное. Вода. Небо. Солнце. Но все равно я смеюсь во все горло. Олла учится говорить!
Нас никто не трогает: что взять с менестреля, кроме драной виолы и песен? А кому теперь нужны песни, особенно здесь? Народ, что остался на месте, притихший, непевучий; вилланы, правда, ходят, задрав нос, но и они не так уж спокойны: разные слухи ползут по краю, тревожные слухи, не знаешь, чему и верить.
А вчера, около полудня, на перекрестке дорог мы надолго застряли в скопище повозок, телег, заморенных пешеходов, спешившихся всадников. Перерезав дорогу, шла конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; молча шла, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу. Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной коленной.
— О Вечный… — тихо проговорил кто-то, прижатый толпой к моему плечу. — Это же Братство! Они покинули Юг… Что ж будет теперь-то?
Трудно вздохнул, почти всхлипнул.
А конница шла…
7
Как основания гор, тяжелы колонны храма Вечности. Из зеленого камня, запятнанного темно-синими разводами, высечены они и доставлены на покорных рабских спинах в столицу, доставлены целиком, не распиленные для легкости. Такой же камень лег в основание алтарного зала, где над бронзовой чашей, хранящей священный огонь, тонкие цепи поддерживают великую корону Империи. И черно-золотые шторы неподвижными складками укрывают стены. Там, на зеленоватом мраморе, раз в поколение появляются письмена, открывающие судьбы живущих. Но лишь высшим из верховных служителей, никому более, дозволено читать тайные знаки. И строго заповедано раскрывать их смысл непосвященным, хотя бы и наивысочайшим.
Пока стоит Храм, не погибнет Империя. Пока посвященные блюдут обряды, не рухнет Храм. Ибо от века здесь — любимая обитель Вечного. И накрепко закрыт сюда вход простолюдинам. Не для черни ровные скамьи вдоль стен. Не для нее глубокие, загадочно мерцающие ниши исповедален. Этот Храм — Храм знати. Сюда приходят высочайшие поклониться надгробиям предков. Недаром только лишь здесь, ни в коем случае не в ином месте, дозволено императору принимать шамаш-шур.
Даже среди познавших все науки не сразу найдешь такого, который ответит, что означает это слово, странное и непривычное для олуха. Лишь хранители алтаря объяснят: «шамаш» — суть «величие», в переводе с древнего, почти забытого языка; «шур» — «клятва». Или, как уверяет достопочтенный Ваа в своем «Толкователе», скорее — «обет». Но про догадки Ваа ответит лишь молодой служитель, и то — не всякий, и то — шепотом и с оглядкой; всем памятна горестная судьба собирателя слов.
Великая Клятва. Священный Обет.
Вот что такое шамаш-шур.
Словно паря за алтарем, в трепещущем сиянии священного огня, высится престол императора. И полукругом стоят у ступеней семь кресел, сиденьями к трону и огню.
Три — с черной обивкой. Поречье. Баэль. Ррахва.
Три — с желтой. Тон-Далай. Златогорье. Каданга.
И высокое, с фиолетовой спинкой, посредине. На гладкой коже оттиснуты языки пламени: золотые на левой половине, белые на правой. Кресло магистра Братства Вечного Лика. Оно — пусто.
Непроницаемо лицо императора. Но сердце полно восторга. Впервые столько вассалов собралось, по доброй воле и без принуждения, а храме Вечности. Впервые за долгие годы, со дня коронации, заняли свои места эрры Империи.
Вот они сидят, положив руки на подлокотники. Барон Ррахвы, еще полгода тому крикнувший императору с высоты своих неприступных твердынь: «Не забывайте, сударь, кто вас сделал владыкой!». Сейчас он сидит тихо. Пришел сам, опередив герцога Тон-Далая. Все они пришли сами, вспомнив, наконец, что у них есть император. Поручни и спинка кресла баэльского графа увиты траурным крепом. Этот уже не придет. Что ж, потому и явились остальные…
Сквозь прищуренные веки кому дано заглянуть в душу?
Спокойно сидит император на престоле, душа же его ликует. Он почти любит подлых вилланов, гнусную чернь, сумевшую сбить спесь с высочайших. Он даже готов простить девять из каждого десятка смердов после того, как они будут размазаны по грязи, из которой осмелились подняться. Да-да, решено! — только один из десяти подвергнется примерной казни, с остальных довольно и клейма: пусть славят кротость властелина.
Но это — позже. Ныне — шамаш-шур. Пока не поздно. Пока сидящие в креслах не опомнились. Стоит им усомниться в черно-золотом знамени — императору не прожить и дня. Это — хищники. Их нужно ударить по носу, чтобы научились, наконец, уважать хозяйскую волю.
Ах, если бы здесь был магистр…
Голос, низкий и гулкий, заполняет алтарный зал. Так задумано древними зодчими. Каждое слово, сошедшее с уст восседающего на престоле, священно. Сквозь неугасимый огонь проникает оно к сидящим против алтаря, течет вдоль стен и нет места иным звукам, пока раскатывается под сводами многократно усиленный голос владыки.
— Мы приветствуем вас, высокие! И благосклонность наша к вам беспредельна!
Как слушают они… Под этими сводами каждое слово владыки — слово Вечного. Там, за стенами, они могут ухмыляться, и строить козни, и злобствовать. Здесь они — внизу. Недаром со дня коронации не собирался шамаш-шур.
О, какая тишина в зале! Как сладка она!
Подался вперед буйный эрр Поречья. Неподдельная преданность на багровом лице повелителя Каданги. Медленно склоняет благородные седины престарелый властелин Златогорья, опасный своим неисчислимым богатством. Он враждовал еще с покойным дедом императора и не одиножды вышвыривал дружины сюзерена из пределов своих владений. Доносили, что он позволяет себе называть императора мальчишкой. Но сегодня он — здесь. И он внимает.
Почему же, почему нет среди них магистра?
Короткая, незаметная сквозь пламя судорога стягивает углы властного рта. Братья-рыцари слишком возомнили о себе! Они сидят в своих замках и шлют оскорбительные письма. А магистр объявил себя неподвластным никому сувереном и изгнал из городов Юга имперских чиновников. Кара, немедленная и страшная — вот чего достоин гнусный…
Но магистр — лучший полководец империи, а Братство Вечного Лика — сборище отчаяннейших рубак. — И сокровищ в орденских подземельях хватит на войну с тремя императорами.
Добавь в вино крупицу тхе — вино скиснет.
Что есть шамаш-шур без магистра?
Стекает по ступеням благозвучный голос.
— В трудный и скорбный час собрались мы. Не смути демоны раздора благородные души, не довелось бы несчастной стране нашей испытать ужасы скотского бунта. Но мы не можем, не желаем и не хотим оставить в беде заблудших детей наших. Ибо неразумное дитя дорого сердцу родительскому столь же, сколь а благонравное…
Вот она, капелька яда. Но смертельно, но болезненно. Не сумел отказать себе император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется мохнатая бровь старца из Златогорья. И как закусит вислый ус сутулый, похожий на стервятника дан-Ррахва. Ничего, стерпят. По носу их, по носу, но самому кончику, чтобы слезы из глаз!
Но магистр…
Одна за другой загораются свечи в шандалах, укрепленных высоко под потолком. Ровное светло-желтое сияние ползет вниз по бархату, оживляет каменные плиты пола, высвечивает лица тех, кто сидит вдоль стен. Их очень много. Но как не хватает здесь братьев-рыцарей! Они вцепились в свой Юг и знать не желают о мятеже. Ведь он еще так далек. А если и доползет до орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников в фиолетовых плащах-полурясах. Это они так думают! Так думали и сидящие перед алтарем — пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем. Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума. Но почему вместе с ними должна гибнуть Империя?
— В единении мы непобедимы! — в голосе императора рокочет металл. — Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и ростка. Но нам, живым, они завещали месть…
И, возвысив голос, резко, яростно:
— Шамаш-шур!
Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного и — рядом — милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка.
И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед.
— Я и Ррахва твои дети, отец!
Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы.
— Я и Златогорье твои дети, отец!
Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством Златогорья.
— Я и Поречье…
— Я и Тон-Далай…
— Я и Каданга…
Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти.
Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения служителей алтаря.
Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность остальными.
О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем священный огонь алтаря.
Звон. Звон. Звон.
Шамаш-шур!
Острое чувство единства и неодолимости охватило всех — от наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения.
Полузакрыв глаза, император считает.
Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же — Златогорье. Баэль — не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего — семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, — одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев…
Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут.
Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается…
В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола.
Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами.
Гулки шаги.
Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же — почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече.
Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы.
В полной, абсолютной тишине резко звякнуло.
Панцирь ударился о панцирь.
Император прижал к груди магистра.
8
Кто ведает, где предел горю людскому?
Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда — седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен — не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой — бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты.
Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит — изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор — кто тогда был сеньором?
…Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих.
Сколько их ныне, Деревьев Справедливости?
Вечный знает…
Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге.
Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это — листья Древа Справедливости?
Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов.
Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске, кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы.
Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов — первые среди равных. Командиры же всадников — в палатках, разбитых на скорую руку. Им, несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры?
Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей…
— Боббо! Орлиный отряд…
На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья.
— Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, — добавляет соглядатай.
Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины. Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим. А перед Лланом ставят нового.
— Йаанаан! Отряд Второго Светлого…
Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые, бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение?
— Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось!
Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз.
На коленях — пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан, даже и «худых». Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю, предаст любого…
— Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни…
Так и есть. Из этих.
— Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным!
Рядом с писарем — мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы. Всхлипывает.
Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана.
— Пощади мальчика… я не мог… у меня дети…
Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице — недоумение. Почему не в яме?
Темная пахучая земля принимает визжащее.
Все?
Нет…
Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к стопам.
— Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! — одуревшая от визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли, подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно, как Правда, но Вудри…
Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди лазоревых трусов не водится. А все же… одно дело в бою, иное — вот так, перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы.
— Взят на месте? — коротко, отрывисто.
— Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, — чеканит страж.
Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна обвинительница? Прощение допустимо… но нет! Нельзя колебаться. Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки веков. Иначе нельзя.
Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку. Взмахом подал сигнал.
В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь…
— Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули… а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла… во имя Вечного, не руби парня… смилуйся…
Ллан недоуменно приподнял бровь. Крик умолк. Баба исчезла. Подхватив лазоревого под руки, стражи поволокли его влево. Он, по недосмотру несвязанный, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад. Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы!
Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану.
— Отец Ллан, — прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах — ярость. — Это Глаббро, мой порученец… С самого начала. Со степи! Понимаешь?
Вот оно что. Еще со степи. Разбойник…
Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути — тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник — сам командир. Хвала Вечному, что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину, Старым Королям ведомы были чаяния пашущих и кормящих.
Медленно обнажается провал рта.
— Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой. Пусть же для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком. И в сердцах всадников да воссияет свет Истины.
Стражи склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем. Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно-бесцветным. Обронив мерзкое ругательство, Вудри взлетает в седло.
— Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! — истошно, уже не по-людски.
Теперь распластанный Глаббро связан. Стражи Судии не повторяют ошибок. Ночью тех, кто забыл о веревке, достойно накажут — для их же блага, на крепкую память.
— Ы-ыыыыыыыыыыы! — уже из ямы. И, подвывая, заводят крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса.
Шелестят листья, но шепот их глушат крики. Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы. Там, на дне, слоями — люди. Их не много и не мало, все, кто ныне был выставлен на суд Высшего. Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости.
На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен.
— Дети мои! — звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. — Разве неведомо, что цена Истине — страдание?
Словно к самому себе обращается. Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они — всего лишь руки Высшего. И случись рядом: чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия.
— Кому ведом предел горя? Никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех — на остающемся в стороне. Истина или Ложь. Третьего не надо. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, — враг наш и Истины. Жалость на словах — пуста. Любовь — пуста. И добросердечие — лишь слуга кривды. А потому…
Крепнет, нарастает речь.
— А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Мы придем в его сияющие долины, и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что утонули в реке мщения. И сам я возьму на себя ответ перед Вечным. Тогда, но не раньше…
Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел.
— И если вместе с Правдой придет бессмертие, мы вымолим у Четырех Светлых заступничества; они предстанут пред Творцом и он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды!
— Ыыыыыыыыыыыыыы! — не обрываясь ни на миг, летит из ямы.
Ллан склоняет голову и бросает вниз первую горсть земли.
9
— Пой, менестрель!
И я пою. Пою «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и, конечно, «Клевер увял, осень настала», и снова «Розовую птичку»; другого мне не заказывают. Я уже хриплю и наконец меня отпускают, щедро накидав медяков, но на следующем углу — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; вокруг опять толпа, мне преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
— Пой, менестрель!
И я пою.
Честно говоря, из всех бардов, менестрелей и прочих Любимцев Муз, виденных мною, я — отнюдь не первый. И не второй. И даже не третий. Раньше это было поводом для серьезного комплекса: когда мы собирались и по кругу шла гитара, я мог только читать собственные стихи. Стихи неплохие, с этим не спорил никто, но все же между стихами и песней есть разница: в стихи нужно вдумываться, а песню можно и просто слушать. А кому же хочется в хорошей компании да под коньячок еще и думать?
Освоить гитару как-то не вышло — то ли пальцы не на месте, то ли терпения не хватило. Но для императорских наемников, заполонивших набережную, мое пение вполне сносно: кое-что, хотя бы ту же «Розовую птичку», приходится бисировать. Этим я, опять же, отличаюсь от истинного барда: ни Ромка, ни Ирка не станут петь одно и то же дважды, а Борис вообще скорее съест гитару, чем так опустится. Но им легко блюсти принципы: они не служат в ОСО.
Наемники слушают истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. Почему-то именно такие вот мордовороты в форме, да еще, пожалуй, уголовники, особенно любят послушать «за красивое». А в общем, чего уж там: Багряный почти что под стенами; чтоб дурные мысли не копошились, ратникам выдали аванс на выпивку, каковую они уже приняли, а теперь, понятно, желают отвлечься и послушать о земных радостях…
— Пой, менестрель!
Но я молитвенно складываю руки на груди. Славные удальцы, милые смельчаки, защитники наши, гордость наша и слава, почтеннейшая публика! Бедный певец готов стараться для вас хоть до полуночи, но пощадите мое слабое горло! — позвольте промочить его жалкой кружкой эля, теплого зля, а потом я снова к вашим услугам!
И толпа размыкается. Солдаты добродушно ворчат, меня похлопывают по плечу, благодарят, кто-то грамотный просит списать слова «Птички», я обещаю, отшучиваюсь, обмениваюсь рукопожатиями… и наконец вырываюсь с набережной на волю, в переулочек, ведущий к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка харчевен, трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест, получающих сегодня, как, впрочем, и вчера, тройной против обычного доход.
После лихорадочного разгула набережной чистые кварталы кажутся тихими. Хотя, какая там тишина! — город полон беженцев; они набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки; кто победнее, обосновался прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как император запретил впускать в столицу новые толпы. Все правильно: цены подскочили; то тут, то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно.
Все правильно, но те, кого не впустили, сидят под стенами города, жмутся к воротам, плачут, умоляют, пытаются подкупить; их тоже нужно понять — Багряный на подходе.
Церкви забиты до отказа, молебны идут круглосуточно, служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не сипят, а шепчут невнятно, подменяя друг друга, но их и не слушают: каждый молится сам, за себя — но все об одном: уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх.
Повсюду — вооруженные, их очень много: городская стража, рыцари, их свиты, оруженосцы, пажи, доверенные дружинники; считай, вся империя в сборе, все наречия, все жаргоны. Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все это как-то натужно, неубедительно, с надрывом… вроде галдежа на набережной. Только братья-рыцари безгласны; эти бродят по улицам плотными фиолетовыми семерками, ни на шаг не отставая, почти не глядя по сторонам. Им легче, чем остальным: дух Братства превыше грешной суеты. А кроме того, говорят, приоры семерок каждый вечер сдают в канцелярию магистра отчеты о прошедшем дне и о поведении вверенных их отеческому надзору братьев, всех вместе и каждого в отдельности.
Меня здесь не останавливают. И это очень кстати, потому что у меня есть дела, важные дела, а времени совсем немного. Я добираюсь до обшарпанного особнячка с литыми решетками на окнах, захожу и задерживаюсь примерно на час, а когда вновь появляюсь на улице, в сумке моей уже только пять пакетиков молотого перца из тридцати. Зато на груди, за пазухой кафтана, уютно свернулись два пергаментных свитка. Одним удостоверяется полное и неразделимое право сеньора дан-Гоххо на владение усадьбой Руао, что на юго-востоке Поречья, а равно и прилегающими к ней лесом, мельницей и угодьями (смотри приложение); в приложении же содержится доверенность на имя господина Арбиха дан-Лалла, коему вышеозначенный сеньор дан-Гоххо предлагает, заявляет, поручает и выражает желание, дабы оный господин Арбих принял на себя труд надзирать за усадьбой вплоть до дня совершеннолетия сестры сеньора дан-Гоххо, каковую сестру господин Арбих обязуется обучать, воспитывать и от всякой опасности защищать.
И все это становится действительным и вступает в законную силу в случае исчезновения сеньора дан-Гоххо и отсутствия его в течение не менее чем сто и еще один день, причем сеньор дан-Гоххо просит в таковом случае внести в храм Вечности пожертвования за упокой его грешного духа.
— Следовало бы радоваться, но радость получалась нехорошая, с червоточинкой. Я слишком привык к Олле; получилось так, что она стала для меня вроде Аришки: единственная живая душа, которой нужен я, именно я, а не побрякушки типа диссертаций, статей, стихов в узком кругу. Забрать с собой? Я подумал об этом лишь однажды, чтобы спокойно доказать себе: невозможно. Запрещено. И запрет этот — категорический. Ее депортируют обратно и оставят одну посреди безлюдного поля, даже если Серега напишет ходатайство, а я переломаю все стулья в приемной Первого. Да и психика ее не выдержит перемещения — так, к сожалению, уже случалось.
Я шел и пытался улыбаться: менестрель должен выглядеть веселым, даже если сердце рвется на части. Ладно. Пусть. Я пропаду бесследно, исчезну и не появлюсь. Зря, что ли, столько рассказано господину Арбиху о происках врагов рода дан-Гоххо, о долге чести, о надоевшей личине менестреля и о возможной гибели? Арбиху можно доверять. Он стар и благороден: не всякий высокорожденный способен растратить родовое состояние ради помощи сирым, и убогим. Над ним посмеиваются, но уважительно. Чудак, известный всей Империи. Идеалист…
Все-таки я правильно поступил, явившись к нему и попросив приюта. Он одинок. Сын погиб, дочерей унесла желтая смерть. Он уже не богат. Судя но запущенности покоев, род дан-Лалла клонится к упадку. Он добр. Олла поверила ему сразу и, кроме меня, разговаривает только со стариком. Она уже говорит Многое, голосок у нее мелодичный и нежный: любит земные сказки, уважает Микки-мышонка и побаивается Карабаса, поет песенки. Вот только о прошлом говорить с ней не стоит. Лишь однажды я рискнул. Сразу же
— ужас в глазах. Не надо! Что-то жуткое случилось с моей сестренкой, не стоит ей напоминать.
Господин Арбих вполне со мной согласен. Он носит Оллу на руках, рассказывает о своих похождениях в коллегиуме, шутит. Девочке будет хорошо у старика. Когда я решился поговорить с господином Арбихом о серьезных делах, он выслушал меня внимательно, подумал, а затем поднялся из глубокого кресла и обнял за плечи. «Вы благородный юноша, Ирруах, — пылко сказал сеньор дан-Лалла. — Я знаю, что такое честь, и я клянусь Вторым Светлым, что Олла вырастет, храня ясную память о брате. Но не стоит, мой Ирруах, так мрачно смотреть в будущее, вы еще молоды, сильны, а если вам понадобятся добрый друг и верный клинок, то знайте, что мои седины не столь уж дряхлы!»
Так что с Оллой порядок. Ей будет хорошо. А моя тоска — это мое дело. У исполнителя нет права на эмоции.
Я зашел еще кое-куда и, расставшись всего лишь с одним пакетиком перца, стал обладателем третьего свитка. Он будет отдан господину Арбиху вместе с купчей и доверенностью. Подсиненный пергамент оформлен по всем правилам: Олла дан-Гоххо является не только полноправной наследницей усадьбы Руао, но и потомственной дворянкой, что удостоверено положенными по закону подписями и должным образом приложенной печатью. М-да, чего не сделает перец… Совершенно обычный, земной; это единственное, что можно по инструкции пускать здесь в ход. Поскольку перец есть и на планете. Он дорог. Раньше цены тоже кусались, но все же в пределах разумного: привозили его издалека, из-за южных песков. Но уже десятка полтора лет, как в тех местах хозяйничает некто Джаахааджа, местный Чингиз-хан; сейчас там и трава не растет, не то, что перец. И следовательно, имеешь перец — имеешь все. Очень удобно для агентурной работы, поскольку дело делаешь с людьми, а люди не ангелы, а синтезаторы по сей день остаются голубой мечтой лентяя. Вопреки старым фантастам, золото из дерьма мы получать так и не научились. Жаль, между прочим, потому что с чем с чем, а с дерьмом тут полный порядок.
Под ногами ойкнуло. Господи, ребенок! Замурзанный, шелудивый, зато при цепочке. Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Что? Говори яснее, любезная дама! Я слушаю сбивчивый лепет. Понятно, беженцы. С Запада. Где муж, не знает, где старшие, тоже не знает. В столице впервые, без слуг впервые. Усадьба сгорела. Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня…
Я высыпаю в трясущуюся ладонь все медяки, полученные от наемников. И зря: от всех не откупишься, а звон мелочи слышат остальные, вповалку лежащие вдоль стен. Глаза женщины испуганы. Но что я могу поделать?.. я ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, отнимут не все. На перекрестке — толпа окружила глашатая. Он раздувает грудь, красуется новенькой желто-черной курткой с брыжжами. Приказ императора: всем наемникам вернуться в казармы. Ага, значит, что-то уже прояснилось. Нужно торопиться.
Я поворачиваю в сторону Центральной Площади — мимо рынка, сейчас почти пустого, мимо шорных рядов, тоже пустых — вся сбруя раскуплена, мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей. Скорее, скорее! Бумаги господину Арбиху нужно отдать немедленно. И Олла заждалась, она волнуется, если меня нет Долго.
Но об Олле я запрещаю себе думать. Нельзя. Не время. Сначала — закончить дела. И обязательно отдохнуть. В четыре пополудни у меня важная встреча. Задание следует исполнять. Соберись, парень, твержу я себе. В конце концов, ты — исполнитель.
ДОКУМЕНТАЦИЯ-V. АРХИВ ОСО (копия)
«Каффар хитер. Не доверяй каффару.
Каффар подл. Бойся каффара.
Каффар ничтожен. Презирай каффара.
Если же у тебя беда — иди к каффару».
Из «Наставлений отца подросшему сыну».
Источник: Сборник «Пословицы и поговорки цивилизаций третьего уровня»
Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два.
Том 2. Часть 7. Страница 1989.
Первое, что увидел я, миновав ворота Каффарской Деревни, была дохлая крыса. Она погибла совсем недавно и, очевидно, в честном бою: весь бок ее, подставленный солнцу, был разодран. Животное, похожее на кота, но длинноухое и с вытянутой по-собачьи пастью, кружило около падали, выгибая спину и шипя. Гудели мухи. Редкие прохожие приветствовали победителя особым жестом оттопыренных пальцев и, не глядя на серый трупик, проходили мимо. Каффарам запрещено даже и смотреть на крысу долее мгновения: нарушивший, хотя бы и случайно, отлучается от общины на год, на два, на три, либо платит солидный штраф. Крыса будет лежать, пока не придет специально нанятый мусорщик, не подберет ее совком и не выкинет на свалку, за пределы Каффарской Деревни.
Если быть точным, то это вовсе не деревня. Это столичный квартал, уступающий красотой древней застройки разве что Священному Холму. Просто так уж повелось — издавна здесь селятся каффары, здесь они живут, торгуют, трудятся, умирают, и тогда, завернув в белые с каймой полотнища, их хоронят под ритмичные вопли родни, здесь же, в пределах квартала, на тихом, очень ухоженном, любовно прибранном кладбище. Храмы здесь тоже свои, большой и три малых.
Я шел по узеньким, чисто подметенным улочкам и наслаждался настоящей, неподдельной тишиной. Стены домов здесь слепые, окна выходят во внутренние дворики. От этого вид улиц, конечно, мрачен и неприветлив, но что поделаешь? — когда толпа горожан время от времени приходит бить каффаров, такие стены на какое-то время сдерживают нападающих. Иногда даже до прибытия императорских солдат. Хотя те, как правило, не торопятся. И вовсе не зря над тротуарами нависают, словно языки крыш, небольшие балконы. Там днем и ночью стоят котлы с маслом и водой. Чуть что, под котлами загорается огонь. Издавна каффарам дозволено защищаться. Всем, чем угодно, но без пролития крови.
Изредка я спрашивал встречных, куда сворачивать. Красивые смуглые мужчины отвечали учтиво, подробно, стараясь, однако, отворачиваться: кто его знает, а вдруг я ем крыс или, чего доброго, натираюсь тхе?
Я не раз сталкивался с каффарами, добираясь в Новую Столицу. Любопытные люди, хотя и непонятные. Живут особняком, чужих к себе не очень-то допускают. Их, правда, тоже недолюбливают. Возможно за то, что не верят в Вечного. Вернее, верят, но как-то не так, неортодоксально. Называют его Предвечным, молятся на воду, в силе огня сомневаются. Четырех Светлых, между прочим, вообще не признают: возможно, за это я подвергаются… Хотя, с другой стороны, не исключены варианты. Очень уж каффары досаждают местным своим умением устроить все. Буквально все, только закажи. Правда, и цену назначают такую, что поневоле возненавидишь. Ну, а в общем, народец это деловой, толковый, достаточно безвредный. И очень многочисленный. Не те, что в прежние времена, когда хозяйство было понатуральнее нынешнего и каффаров били гораздо чаще…
Пришлось изрядно попетлять, прежде чем я обнаружил нужный дом. Всего в трех кварталах от ворот, он, однако, так спрятался в сплетении улочек, переулков и тупичков, так зарылся в свежую зелень, что я прошел почти всю Каффарскую Деревню до самого кладбища, прежде чем, совершенно неожиданно, уткнулся носом в известную по описаниям дверь с медными нашлепками и причудливо изогнутой ручкой, увенчанной конской головой. Посреди двери красовался глазок, вернее, небольшое окошко, запертое изнутри и забранное крупной решеткой. На цепи, укрепленной в медном же кольце, покачивался небольшой, но увесистый молоток.
Удар. Удар. Удар. И — быстро, подряд — еще два. Отсчитал до восьми. Еще удар. Теперь подождать. Нет. За дверью тихо щелкнуло, окошко прозрело. Хотя и не совсем: я виден, а тот, в полумраке, сквозь решетку неразличим. Хитро придумано, что говорить.
— Кого Предвечный послал? — слышу я негромкий голос.
— Мечтаю о чести увидеть достопочтенного Нуффира У-Яфнафа! — так же, негромко и внятно, шепчу в ответ. Меня предупреждали: хозяин дому туг на ухо, но не любит, когда это замечают.
— А его нет. В отъезде хозяин! — сообщают из-за решетки.
Меня предупреждали и об этом. И я, прильнув к прутьям решетки, шепчу имена рекомендателей. Хорошие имена, солидные. Обошлись мне в пакетик перца за каждое. Десятники столичной стражи спят и видят обладателей этих имен. Те, что поглупее, — ради денег, обещанных за их головы. Умные — ради хорошего и плодотворного знакомства. Мечтатели… Даже мне удалось лишь заручиться рекомендациями. До личной встречи столь уважаемые люди не снизошли.
В окошке молчание. Потом — короткая серия щелчков, приятное позвякивание. Дверь бесшумно приоткрывается. На пороге — старичок. Хозяин держит огромную собаку на поводке, — пес скалит зубы, но молчит. Высший класс сторожевика: подкрадывается без шума, кидается молча, убивает беспощадно. Старичок смотрит в упор, затем жестом манит меня в дом, проводит в достаточно светлый, небедно убранный кабинет и занимает место в высоком мягком кресле. Такое же кресло, но жесткое, без подушки, предложено мне.
Теперь я вижу, что хозяин не такой уж старичок. Несколько старит его улыбка, которой Нуффир У-Яфнаф, старшина Каффарской Деревни, даже не старается придать искренность. И глаза у него не улыбаются; они холодны и спокойны. Хозяин отпускает пса в угол и обращается ко мне, прося извинить неприветливость. Простите, сударь, тысячу раз простите, но вы же просили Нуффира У-Яфнафа, а кто ж меня так звать станет-то, это ж, я извиняюсь, просто подозрительно, это ж даже смешно, какой же я Нуффир?.. я — Нуфка, Нуфкой родился, Нуфкой и помру, так и зовите, не стесняйтесь, бедный каффар не обидится, что вы, юноша… вот покойный папа — тот действительно был Яфнаф, с большой буквы был человек, а таки прожил всю жизнь Яфкой, так вот и я — Нуфка У-Яфка, не больше, однако, смею надеяться, и не меньше… ну и какое же ко мне дело у такого молодого менестреля с такими очень хорошими рекомендациями?.. он внимательно слушает, он готов помочь прямо сейчас…
Я излагаю. Коротко, но ясно. Еще не дослушав, каффар убирает улыбку и перебивает. Он удивлен, нет, он возмущен, что к нему приходят с такими предложениями, к нему никто и никогда не подходил вот так, потому что Нуфка честный человек… и он будет выяснять у моих рекомендателей, почему к нему в дом послали проходимца… идите, юноша, идите, и забудьте дорогу сюда, так вам будет гораздо лучше, Гуггра, пошли проводим гостя, это нехороший человек, запомни его…
Пес рычит. Шерсть на загривке топорщится, мелькают изогнутые клыки, перерубающие хребет единорогу. И тогда я достаю пачку перца. Еще одну. Кидаю на стол. Это только начало, — говорю я. — Будет больше. Нуфка замолкает и начинает нюхать пакетик. Когда он отрывается от этого занятия, на лице его вполне искреннее почтение, хотя глаза по-прежнему холодны. Гуггра отходит в угол и там виляет хвостом, поглядывая снизу вверх, похоже, что он понимает хозяина и без команды.
Теперь Нуфка сладок, как мед. О, надеюсь, юноша простит мне вспышку, все норовят подшутить над бедным каффаром, а вы ж говорите такие страшные вещи, ой, какие страшные, даже слушать, и то очень опасно, но если и вправду ваш интерес именно такой, то вы-таки пришли туда, где вас поймут. Нуфка всего лишь слабый каффар, но у Нуфки есть друзья, есть, и вы знаете?
— это очень солидные люди, их нельзя беспокоить просто так, но тут же не пустяки, я же вижу… и ежели молодой господин изволит погулять по нашей прекрасной столице до седьмого удара, то Нуфка, возможно, что-то и узнает, нет-нет, никаких гарантий, но если даже не выгорит, то вы потеряете лишь жалкий пакетик перца, а остальное — таки заберете, чтоб никто не сказал, что сын Яфки взял деньги за несделанную работу… я не говорю «прощайте», юноша, я говорю «до встречи», вы поняли меня? — в семь я жду…
Я прощаюсь и выхожу. Тоскливо. И противно. То, что задумано, мой последний шанс и, судя по всему, я его не упущу, но потом будет стыдно. Еще хуже, чем сейчас, хотя, в сущности, чего стыдиться? Я играю против кибера, против взбесившейся машины, в игре с которой дозволено все…
Итак, у меня в запасе почти три часа. Я выхожу из ворот Каффарской Деревни. Крысу уже убрали, котособака тоже убежала, насладившись триумфом. Идти особо некуда и можно просто пройтись по Новой Столице, поглазеть на старые здания. Город красив, он напоминает причудливую смесь Таллинна со Старой Бухарой, смесь нереальную, непредставимую и в непредставимости своей несравненную. Очень много зеленого камня; сейчас его уже не добывают, карьеры были на юге, за песками, а там хозяйничает Джаахааджа, объявивший лютую войну каменным домам вообще и их обитателям в частности.
Удивительный камень: под солнцем он не блестит, а словно бы наливается глубоким внутренним пламенем, это пламя играет всеми оттенками зелени, словно летняя степь на закате. На улицах людей гораздо меньше, чем в полдень: наемники уже разошлись по казармам, девки попрятались в заведения, только изредка городская стража, ругаясь, волочит куда-то совсем уж захмелевшего солдатика. Около Священного Холма, где высится окольцованный тройной цепью постов дворец императора, дышит нежной прохладой сад, фонтаны подбрасывают в воздух тугие струи искрящейся воды.
Все это очень интересно. Но еще интереснее то, что меня, оказывается, пасут. Следят, проще говоря. Весьма старательно и не очень умело. Высокий парень с полускрытым цветным шарфом лицом. Глаза его мне, кажется, знакомы, но, впрочем, уверенности нет, он держится поодаль. Идет по противоположной стороне улицы, изредка чуть отстает, видимо, полагая себя в таких делах докой. Это его ошибка: он дилетант, и сия деталь видна с первого взгляда. Некоторое время я помогаю ему ознакомиться с достопримечательностями столицы, а когда прогулка в паре начинает надоедать, перехожу мостовую и иду навстречу. В глазах провожатого — сложная гамма чувств: я его понимаю: самому приходилось вести наружное наблюдение и, можете не сомневаться — если вас расшифровывают в такой момент, последствия бывают самые неприятные. Видимо, и мой ангел-хранитель полагает, что сейчас его будут бить…
Но я удивляю его еще больше. Ибо исчезаю. Просто и бесследно, что называется, с концами. Люблю этот фокус, он называется «прыжок в туман» и раздобыт дотошным Серегой в каком-то старом руководстве по ниндзюцу.
Парень крутит головой, он напуган и озадачен, а я некоторое время любуюсь из-за угла его метаниями, после чего отправляюсь гулять дальше, но уже в приятном одиночестве. А с седьмым ударом колокола на большой башне опять стучусь в обитую медью дверь.
На этот раз она распахивается сразу. Никаких вопросов. И никаких волкодавов. Меня встречают так, словно я родной сын Нуфки, но Нуфка узнал об этом только час назад. Он, по-моему, даже приоделся: вместо застиранного серенького халата на сыне Яфнафа ладно подтянут пояском такой же ветхий, но некогда пурпурный, с намеками на остатки серебряного шитья. Радостно всплеснув руками, Нуфка запирает дверь и ведет меня в кабинет. Он еще, и еще, и еще раз приносит извинения за давешнюю недостойность. Он, разумеется, не посмел бы вести себя так, если бы знал, от чьего лица выступает милый юноша — нет, нет, ни слова! — он, Нуфка, все понимает и никаких имен, но если бы он только знал, с кем имеет дело, ой, это же какая честь, какой почет…
Я прерываю его излияния. Мне любопытно узнать, любезный Нуффир, чему обязан столь пристальным вниманием? И все ли ваши партнеры обеспечиваются особым надзором?
У-Яфнаф возводит очи: ой, какой вы странный, господин менестрель, ну зачем вам спрашивать такие пустяки, мы же не маленькие дети, у нас же серьезные дела, важные дела, такие дела требуют серьезного обеспечения, так что давайте не будем говорить о такой мелочи, как тихий провожатый на громкой улице, все для вашей же безопасности, господин менестрель, случись с вами что, он бы помог тут же, а так вы взяли и куда-то ушли, и знаете? — мальчику таки было очень неудобно, он просто ужасно огорчен, но хватит об этом, потому что у Нуфки есть-таки интересные новости…
Он замолкает. И, хотя заговорив, не оставляет своего ернического, утрированно-каффарского говорка, я понимаю, что не так уж прост этот Нуфка. Не люблю людей с такими спокойными глазами.
— Знаете, что я вам скажу? Ваш перец уже у меня в сундуке и вы дадите мне еще десять раз по столько, потому что старый Нуфка хорошо поработал, пока вы себе туда-сюда гуляли. И не советую уже темнить, господин, потому что очень большой человек имеет сильный интерес встретиться с вами и тихо поговорить. И если он не поможет, значит, уже никто не поможет. Но думаю, он поможет, он давно ищет встречи с кем-то, от чьего имени вы, юноша, тут стоите… И знаете, еще что? Как раз Нуфка имеет полномочия обговорить с вами, как и что…
Короткий жест, и за спиной Нуфки, словно отлипнув от стены, возникает громоздкая фигура; перед собой она катит дребезжащий столик. У-Яфнаф указывает на кувшины и кувшинчики. Не откажетесь? Отчего же, с удовольствием. Нуфка лично разливает по бокалам пряно пахнущий напиток, отпивает первым, закатывает глаза. Ого! Северное вино! Господи, да за кого ж он меня принимает?!
Молчаливый слуга подходит поближе, ловко нарезает фрукты. О, приятель, привет! Ну, как тебе шутка на улице? Мой давешний провожатый бросает пламенный взгляд исподлобья. Сгореть можно. Потом смотрит на хозяина и кивает.
— Да чего ж ему за пустяки сердиться? — хихикает Нуфка. — Наш Текко и так ваш старый должник. Да вы присмотритесь, господин менестрель, присмотритесь, представьте, что мальчик с бородой… а ты, детка, нагнись пониже, не сломаешься, ну давай, давай, сынок…
Мы смотрим друг на друга. И я вспоминаю: «Тихий приют», треск двери, щеколда летит со скобы, сдавленные матюги, «мельница» и это лицо — не румяное, как сейчас, а блекло-серое, обрамленное черной бородкой; зрачки закачены. Он лежал третьим в аккуратном рядке. Вот как? Я, не скрывая, разминаю пальцы. Что дальше?
— Как что? — изумляется Нуфка. — Дальше мы таки-да будем говорить об наших делах. Я ж вам сказал, что человек есть! Только не надо перца, там своего больше, чем всем нам когда-нибудь вообще приснится, там надо другое…
И вдруг голос Нуфки становится совсем иным, ясным и твердым.
— Впрочем, полагаю, что ерничество можно оставить. О ценах следует говорить серьезно. Вы согласны со мною, сеньор дан-Гоххо?
Теперь я знаю, почему каффаров не любят в Империи. Нельзя любить тех, с кем невозможно торговаться. Я говорил с Нуфкой долго, и предложил цену, и удвоил ее, и удвоил удвоенную, а потом услышал его цену, деланно возмутился и чуть не врезал каффару по морде; но он только пожал плечами и сказал, что это, собственно, но его условия, а того лица, которое он представляет. И что, в конце концов, не эту ли цену предполагал предложить тот, кто послал меня? Он указал пальцем на потолок, и я понял, на кого он намекает, как понял и то, что для меня этот вариант — наилучший. И для задания тоже. Тогда я попросил уточнений. Получил их. А, получив, согласился на все условия, потому что другого выхода не было, а за ценой стоять уже не приходилось.
Я вышел и побрел в ближайшую корчму, низкопробную, как и все первое попавшееся. Я заказал огнянку, полный кувшин; мерзейший местный первач обжег горло, в висках чуть загудело, но не больше.
Сеньору плохо? Пшел! Закуски? К черту… огнянки. Живо!
Итак, я мразь. Вот уж не думал. Мразь. Подонок.
Госссподи…
Стоп. Пре-кра-тить. К черту слюни и сопли. Есть задание. И гори все синим огнем, потому что есть благо и Благо. Я работаю во имя него.
Куда идти? К Арбиху теперь нельзя. Засвечен. Эй, хозяин! Найдется ли комната? Звенит о стол серебряный. Хозяин кланяется, словно марионетка. Комната есть. Хорошо… Я падаю на влажный тюфяк. Пронзительно звенят комары. Нет сил даже думать. Спать. Спать. Спать:
ДОКУМЕНТАЦИЯ — VI. АРХИВ ОСО (копия)
Из «Временной хроники вечнолюбивого и светлопрославленного Братства рыцарей Вечного Лика»
В лето 248 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели.
В лето 251 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели.
В лето 257 от основания Братства. Приняли братья-рыцари вызов прегордого дан-Ррахвы. Выступили в поход. И одолели.
В лето 259 от основания Братства. Оклеветанные гнусными наветчиками, отказали братья-рыцари в покорности владыке до тех пор, пока не будут признаны их законные права. Когда же двинул владыка дружины на южные рубежи, скорбя, оказали сопротивление. И одолели.
В лето 263 от основания Братства. Встав на границе южных песков, заслонили братья-рыцари Империю от орд зломерзостного Джаахааджа. Схватились с ним. И одолели.
…И одолели.
…И одолели.
…И одолели. Источник: Сборник «Цивилизации третьего уровня: проблемы аналогий. Документы и материалы». Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля — Валькирия — Тхимпха-два. Том 22. Раздел IX. Страницы 699, 701, 713.
10
Ни отцу, ни деду императора не доводилось выставлять в поле подобного войска. Только прадед, еще державший сеньоров в руках, собирал под черно-золотым стягом столько кованой рати, да и то, если верить летописям, лишь единожды, в час наистрашнейший, когда с юго-запада хлынули через пески орды синелицых.
Тяжелым, слегка сужающимся на челе клином выстроилось рыцарство Империи — все двадцать с лишним тысяч всадников, чьи имена значились в Шелковых Книгах семи провинций. Все гербы и все цвета перемешались в шеренгах. А за конницей плотным квадратом сбилась пехота: сеньорские дружинники с гладкими треугольными щитами, и пестро наряженные наемники императора, и орденские полубратья в фиолетовых военных рясах.
Невиданная сила. Невероятная. Всесокрушающая.
Но и вилланская рать, стоящая по колено в медленно испаряющемся тумане, густилась, словно серая туча, ощетинившаяся ровными рядами склоненных пик. Сто дней боев научили вчерашних хвостокрутов стоять намертво, по-солдатски. А с левого фланга, вытягиваясь серпом, все быстрее и быстрее выдвигаясь вперед, мчалась наперерез железногрудому клину мятежная конница. Впереди, под синим флажком с колосьями, на громадном караковом жеребце несся Вудри, ни с кем не поделившийся честью начать этот бой.
— За мнооой!
Ах, как стелется небо! Плещется лоснящаяся грива Баго: стоном, гудом отзывается земля. Воют за спиной всадники, гордость и надежда Багряного Владыки, несчитанные, яростные. Изготовив к удару мечи, плотно охватив древки копий, раскручивая кольца арканов, распластались конники над мечущимися гривами; травяная подстилка, припущенная недорассеявшимся туманом, мягко отдается в стременах.
Мощно идет лава, Вудри, не глядя, чувствует ее слитный полет; легко катится, набрав разгон на невысоком холме. Легкость испытывает и сам Вудри, но не только телом, словно бы парящим над гудящим полем, а и душой: ясно видно — уже не исправить господам свою оплошность, не успеют они, не приостановятся, не развернутся, а и развернувшись, не сумеют набрать нужный бег; и уже ноет плечо, предвкушая мгновение первого удара…
Но господа недаром господа. Они рвутся вперед сквозь дождь стрел, они сминают заслоны лучников, не оглядываясь на пронзенных собратьев; они замечают угрозу! — и вот, отколовшись от ударного клина, целящегося в лоб мятежной пехоте, навстречу всадникам Вудри рассыпаются закованные в сплошную броню истуканы на переливающихся разноцветным шелком копях. Хлещет в глаза алым и черным. Каданга! Впереди, под двухвостой хоругвью, высокий рыцарь; от остальных не отличается ничем, однако — вожак: подсказала уверенно поднятая рука, направляющая ход заслона. Привет тебе, эрр! Вперед — и наперерез! Дурея от шпор, криков и гуда земли, рвется из-под седла Баго: нет, шалишь, брат, держись!
Светло-серый иноходец под ало-черной попоной нарастает стремительно. Оторвался от плотной стены своих корпусов на десять; за ним, у хвоста, прижавшись тесно, еще двое, на гнедом и на белом. Оруженосцы, личная стража. Эти не отстают. А светло-серый уже близко: под взвихряющейся попоной мелькают мохнатые коричневые бабки. Поверх гривы забрало, спокойные зрачки в прорези забрала. Не бережется, что ж, противник достойный, от поединка не уклонится. Все-таки эрр! Так даже лучше. В этом бою сеньоры должны оценить, кто таков Вудри! Невольно подобравшись, ощутил прилив азартной злости, меч опустил к стремени. Размах клинка пойдет в полный круг, чтобы наверняка!
Уже ясно видя ту точку на еще непримятой траве, где выпадет сойтись, Вудри вдруг ощутил тяжелый удар в сердце, такой, что даже пальцы, охватившие рукоять, дрогнули. Не глазом, чутьем уловил: опасность! Что такое? Вот он, уже почти рядом, светло-серый под черным и алым; рыцарь, оскалившись, заносит меч; бугром вздувается черный плащ.
Ах, вот как…
Двое, на гнедом и на белом, не отстали, успели подтянуться, словно бы даже сбились кучнее, прикрыли эрра; ясно: выдвигаются в ряд, прикрывают, сейчас зажмут. Трое на одного… Влип, Вудри!
С левого бока окатило плотной гудящей волной воздуха. Вудри вскинулся в седле, занося меч. Ох, молодцы, ох, черти! Тоббо успел подобраться, даже немного опередил и берет на себя левого кадангца. Хор-р-рошо, теперь увидим, как вы нас и кто кого… краем глаза засек, как сползает с коня, пробитый, почитай, насквозь, тот, что шел на гнедом… древко пики прыгает вверх и конь рвет в сторону, отвалив от черно-алого, чуть обнажая бок эрра. А-ах! Вудри клином вбивает бесящегося Баго в прореху меж конскими боками. И с выдохом, колесом, во всю руку. Неудачно! — угодил клинком по клинку, не зацепил шею: от толчка свело руку. Разворот! И снова! И еще! Еще! Получи, эрр! Ааааааааа! Мясо!!
Черно-алый исчез. Нет его. Вообще нет.
Красное, паркое липнет на лезвии. Вопят кадангцы.
Бряцая, лоб в лоб, сталкиваются подоспевшие лавы.
Вой, скрежет, ржание…
Фланговый удар конницы не остановил, но ослабил напор броненосного клина, а ослабив, спас мятежную пехоту: она не рассыпалась надвое, как предполагал магистр, она только подалась чуть назад, прогнулась и вязким серым комом облепила сверкающие бока тысячеконного монстра, вспоровшего и перекромсавшего первые ряды. Пики и копья, алебарды и булавы на длинных древках взметнулись и обрушились на полированную сталь шлемов; взвились багры и арканы, сдирая рыцарей с седел, сбрасывая под ноги пехотинцев. Только что всесокрушающая, неостановимая в разбеге, конница застряла, а застряв, превратилась в стреноженного быка, чья дикая мощь бессильна перед медленно подходящим мясником.
На выручку гибнущим сеньорам, повинуясь знаку магистра, двинулась, опустив копья в проемы меж сдвинутыми щитами, скорая и умелая имперская пехота.
И сошлись! И закопошились, размазывая красное по зеленому! Сминая ряды, покатились вперед, и назад, и снова вперед, неповоротливо колыхаясь, растаптывая упавших, перетирая мягкое с мягким в единую жижу, глухо чавкающую под оскальзывающимися ногами. Железом — в лицо; ножом — под щит; кто упал, пока еще не растоптали, — зубами за ногу, визжа, хрипя, давясь черной жильной кровью. Серое — на разноцветное, разноцветное — на серое, а вскоре уже и не различить, кто есть кто.
Битва закончилась. Началась резня. Масса давила массу и победить могло уже не тонкое искусство, не умение, не храбрость даже, а презренная численность, тупое бесстрашие и угрюмое лапотное упрямство. И хотя наемники умели многое, хотя дружинники сеньоров, спешенные для битвы, стояли накрепко, хотя приоры сурово подгоняли полубратьев, все яснее становилось, что серая лавина сомнет, раздавит, изгложет остатки разноцветных отрядов. А совершив это, устремится к воротам Новой Столицы, и ворота распахнутся под натиском давящих друг друга, рычащих, утративших людское обличье, перемазанных бурой жижей вилланов.
Все поняли это. Горожане и беженцы, сгрудившиеся на стенах, — с содроганием; император у бойниц наблюдательной башни — с тоской. Понял и магистр, стоящий и окружении последней фиолетовой хоругви. Уже утративший нить управления боем, он покачал головой и поправил на боку короткий тоненький стилет, обещавший избавить от глумления и позора. А ранее всех осознал неизбежное Вудри…
Подбоченясь, сидел он на свежею коне поблизости от холма, на котором в кольце стражи багряной статуей возвышался король; конь, сменивший взмыленного Баго, косил глазом, прядал ушами и пытался рвануть, возбуждаемый криками и терпким запахом битвы. Но, осаживая его жилистой рукой, Вудри улыбался. Со всех сторон к командиру подтягивалась конница. Разгром заслона завершился, кадангцев измотали и вырубили почти вчистую. Не без потерь — так что ж? Теперь можно было отдохнуть. Всадники сделали свое дело. У них будет еще одна работа: сомкнуться в клин и ударить в спину разноцветной пехоте, уже обреченной, замкнуть кольцо, высечь — и тогда уже, не раньше, рассыпаться по долине частой сетью, настигая тех сеньоров, что уцелеют в схватке и попытаются уйти под защиту своих замков.
Это задумано Вудри. Он, не кто-то иной, вынянчил план последней битвы. Он шлифовал его долгими бессонными ночами, прикидывал, взвешивал, отбрасывал невозможное. И никто не возразил, когда Степняк доложил свой план Совету. А король, как обычно, молча наклонил голову. П-хе! Хороший король, удачливый. А главное — молчаливый. Командиров слушает, не самовольничает…
Вудри доволен королем. Вернее, был доволен, пока не появился этот Ллан. Черная ворона! Просквозил уши своим Царством Солнца, задурил голову Багряному. Равенство… Выходит, он, Вудри, даже после победы будет равен какому-нибудь Тоббо? Он, Вудри! — без которого не было бы великой победы, что вершится сейчас в минуте конского хода отсюда…
Ну нет! Большую игру играет сегодня Вудри, очень большую, больше некуда. Проиграет — на кону голова. Но не должен проиграть. Все обдумано. Все просчитано. И об этом, рассчитанном, не сообщил Степняк Совету.
Господам известны дела Вудри. Есть у Степняка золото, но никаким золотом не откупиться, не вымолить прощения. Но как смешно! — в Царстве Солнца золото тоже ни к чему, там все равны. Равны! Ха! Кто с кем? Все со всеми, говорит Ллан. Дуррак.
Вудри оглянулся. Все больше и больше всадников вокруг. Они пересмеиваются и смотрят на командира с обожанием. Отчего бы и нет? Вудри заботится о коннице, не дает своих в обиду. И не даст.
Ближе других — сотня конных в запыленных лазоревых плащах, в шлемах с одинаковыми гребнистыми навершиями. Это — близкие, особо доверенные. Их Вудри держит при стремени. Их нужно беречь; это — то, что дороже золота. Большинство — еще из степных, из тех, с кем Вудри начинал. Они не продадут, не усомнятся. Прикажи — и пойдут, куда угодно. Будь их пару тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так — приходится таиться. Но сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены.
Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа, получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня.
— Слушай меня!
Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц.
— Тоббо!
Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться.
— Я остаюсь здесь, с лазоревыми. Ты поведешь конницу!
И вытянул руку. Но не в направлении шевелящегося клубка дерущихся, а в иную сторону, туда, где черными точками виднелись удаляющиеся спины сбитого кадангского заслона.
— Командуй преследование, Тоббо!
В глазах бывшего пастуха недоумение. Коннице место здесь! Разве не видишь, командир? — магистр двинул в бой последнюю хоругвь. Их мало, но это братья-рыцари и у них свежие кони. А магистру нечего терять. Если они сейчас ударят по пехоте, по нашей пехоте, то разорвут ее и выпустят на волю застрявший, но еще огрызающийся клин. Не гнаться за трусами нужно, командир! Сбить свежих и окольцевать усталых! Если это ясно мне, то что же ты, Вудри?!
— Ты слышал приказ, Тоббо!
В прыгающих глазах Степняка мелькнуло нечто, похожее на страх. Прыгнули зрачки, прищурились гаденько веки. И Тоббо внезапно понял, в чем дело. Понял, но не посмел поверить догадке, и это погубило его, и не только его, потому что вдруг полыхнуло иссиня-белым, темень упала на сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени.
Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке.
О Вечный… сохрани! Неужто даже среди лазоревых есть собаки, грызущие хозяина? Уголки рта дергались. Черная ллановская дурь… кто еще? Кто? Но всадники смотрели с тем же обожанием. Они не слышали разговора, а гласное — они не видели, как метались зрачки командира. Зато они слышали, что Тоббо пререкался.
С верховным! На поле боя!
Поделом!
Сцепив зубы, Вудри окликнул первого попавшегося лазоревого. Махнул рукой — в степь, в степь! вдогон! — и пусть ни один не уйдет. Всадник кивнул, перехватил брошенный в руку шестопер и помчался в степную даль, уводя за собой: гикающие лавы мятежной конницы.
Кончено…
Вудри несколько раз глубоко, со свистом, вздохнул, скомандовал лазоревым: «За мной!», мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве, разметав руки, и повернул коня в сторону ставки Багряного. В руке его болтался изготовленный к броску аркан…
11
— Ведут! Ведут! — понеслись голоса.
Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи, привставали, пытаясь заглянуть поверх голов кольчужников, плотным рядом отгородивших человеческое скопище от мостовой.
— Ведуууут!
Площадь, переполненная людьми, гудела. В середине ее, напротив Священного Холма, возвышался деревянный помост, сочащийся каплями светлой искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно обструганные столбы, соединенные перекладинами, и веревочные петли, привязанные к крюкам, слегка покручивались, словно разминаясь перед работой.
Над городом, заглушая ропот и причитания напирающих друг на друга людей, катился колокольный звон. Несмотря на ранний час, дома были убраны цветными полотнищами: хозяева, подчиняясь приказу градоначальника, трудились всю ночь не покладая рук. Солнечные лучи играли на кольчугах, прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до самого помоста.
— Ведут!
Но никто не показывался. Солнце поднялось выше. Женщины, отталкивая бесстыдно прижимающихся, утирали лица платками. Мужчины, кто сумел, распахнули куртки. Только каффары, согласно обычаю, потели в плотных темных пелеринах. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях, вознесенных на высокие столбы, имперская знать не шевелилась, сохраняя достоинство, — а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в шитых золотой нитью тяжелых одеяниях.
Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице к спешились у края лестницы, ведущей на помост.
Осужденные показались неожиданно; стиснутые со всех сторон стражей, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка охраны была не так плотна, смертников можно было разглядеть — но кого интересовали эти?
Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной медленной походке ощущалось какое-то нечеловеческое спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕГО не развязывали; с НЕГО даже не посмели снять доспехи. Особо осведомленные добавляли: палач бросил на стол бляху и отказался принимать участие в ЕГО казни. Ооо, мастера можно понять; его оштрафовали, но места не лишили. Он сделает полработы. А вместе с ним на помост выйдет убийца, спасающийся от колеса. Да-да, убийца! — тот самый, что поднял руку на доброго Арбиха дан-Лалла. Как, сударь, его изловили? Да, да, да…
Но исполин проходил, связанный цепью, опутанный сетью, и исчезая за поворотом улицы, и все чувства толпы выплескивались на следующего — худого, шатающегося, с кровавыми колтунами волос, из-под которых слегка пробивалась седина.
— Глядите, Ллан!
— О Вечный, какие глаза!..
— Сдохни, изверг!
— Отец, прощай!!!
— Кто это сказал? Держите его!
— Аааааааааааааа…
Ллан, звеня цепями, продолжал идти вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста.
Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные.
— …в ад, кровопийца!
— …за маму мою… за маму!
— …скотский поп!
— …прощай, отец!!!
— …ааааааааааааа!
Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу.
Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в недавнее.
…Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: «Убит! Братья, Багряный убит!». И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним — еще, и еще, и десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: «Отец Ллан, одень это…»; и чужое рванье на плечах…
О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд.
Ллан вдруг увидел толпу — всю сразу, злобно скалящуюся, и копья стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов.
«Ну что, Ллан, — выпевают ступеньки, — вот и конец твоей дороги… Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать… Где же твоя Истина, Ллан?»
Смертник вздрогнул. Впервые ему стало страшно. Где же Истина? Мысль снова поставила перед взором то, что прошло. Вот он в Восточной Столице. Город пуст, словно вымер. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; магистрат распущен навечно и город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. С купцов и мастеров сорваны ленты — и черные, и белые; отныне и навсегда все они — вилланы, отпущенные на оброк, вилланы-торговцы и вилланы-рукодельники. Но они живы. А вдоль улиц, на бревнах, торчащих из узких окошек, висят удавленные «худые», те, что держали город из последних сил, пока однажды ночью ворота не распахнулись во приказу ратуши. Они висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе голод, лишнего нет ни у кого, не до милосердия; сиротам не подают, и они ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить синеватые веки…
…Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами. Прогнулась, наконец, и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост. Подальше, почти у края — столб. Цепями прикручен к нему Багряный, прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста. Пылает факел в руке у палача, — не главного мастера, а другого, с закрытым лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы.
Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах — неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он любовно вычищен, лишь на обушке — несколько темных вмятин-оспинок. Что еще ты должен вспомнить, пока не упал этот топор?
Да, конечно…
…Однажды на главной площади закричал глашатай. Голос его был радостен, и на веселые крики сошлись все, кто мог еще в задавленном страхом городе. Впервые за последние недели глашатай возвещал не казнь, а прощение. Милость и прощение, коих удостоился виллан Вудри, известный многим под разбойным прозвищем Степняка; он, образумившись, споспешествовал властям в захвате богопротивного вожака бунтарей, и тем обелил себя, уберег от кары и удостоился дворянского звания. Но, — ликующе возвысил голос глашатай, — оный Вудри, проявив истинное благородство, свершил и большее. Неисповедимыми путями он уберег, и спас, и сохранил, и представил ко двору императора дщерь дан-Баэлей, единственный росток достойного рода. И посему, как верный и высоконравный, заносится помянутый Вудри со всеми потомками своими в матрикулы сеньоров по Шелковой Книге Баэля, получая землю и герб! И да будет сие назиданием каждому и памятью о том, что воздается смертному по делам его! Но последние слова глашатая заглушил крик седовласого простолюдина. Он потрясал кулаками и выкрикивал бессильные проклятия. Вокруг него опустело, люди расступились, и внезапно кто-то сдавленно ахнул: «Глядите, Ллан», и сразу же сквозь покорную толпу, раскидывая людей, как валежник, бросились стражники…
Потом его везли — как зверя, закованным, запертым в крытой повозке. Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что виселиц этих много. Совсем одного увозили его из Восточной Столицы: всех остальных, видать, уже перебили, а кого не убили еще — выловили.
И впрямь, здесь, в Новой Столице, в каменных мешках гнили сотни пленных, прибереженных специально для этого дня. А Ллана не убили на месте, чтобы не портить сочную приправу к празднику сеньоров: зрелище гибели отца мятежей, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный. Ведь тот — непостижим. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и проста; тем сладостнее станет его казнь…
Уже погладил рукоять топора палач.
Уже поставили вод перекладины первые десятки мятежников, накинув на шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники.
Резко оборвавшись, затих колокольный стон.
Ллан спокойно подошел к плахе, снова обвел глазами затихшую и жадно подобравшуюся толпу и вздрогнул: прямо против него, на высокой скамье, близ императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом — драконом на лазоревом поле. Сидел и небрежно обнимал левой рукой худенькую светловолосую девушку, вернее, еще девочку — подростка. Глаза их встретились, и Вудри, скривив губу, пожал плечами — слегка, почти незаметно; пожал плечами и улыбнулся, отвечая на пристальный взгляд осужденного.
Вудрин дан-Баэль, граф и сеньор Баальский — по праву императорской милости и через брачное таинство, провожал мятежника без ненависти; имей он в душе больше веры — попросил бы Вечного о милости к дураку.
Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на плаху.
Мыслей нет — все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача, жгло, болью сводило скулы:
— Почему?! Где же Истина?..
Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик подпрыгнул и заиграл перед глазами.
И Ллан понял.
А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы посмотреть на ясное предвечное светило…
12
…А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел от жаровни к столбу — и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император? Только немногие не сделали этого, и в их числе — я: мне плевать хотелось на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне, боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то видеть сейчас.
Олла, сестренка… Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я… я продал тебя. Продал, и хуже того — струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без меня: я боялся смотреть тебе в глаза…
Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали тебя, это была окончательная цена… Они знали, что ты жива, и искали, а мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился так, как всегда кончаются бунты… И я прав, потому что машину нужно было остановить любой ценой!
И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных свидетелей, а Нуффир — солидный человек…
Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву нарушить… А ты уже была продана, продана очень дорого — и что значила для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь… Но я нрав даже в этом, потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить любой ценой!
Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем интересе впрямую; надо думать, они решили, что я — из людей императора, а вся одиссея моя — лишь преамбула к торговле и предложению столь безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей…
Но я не мог поступить иначе! Арбих… О нем я буду помнить до конца дней своих… но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго оставалось… да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А Олла, что ж… она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь… И я, в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было неизбежно… А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было остановить любой ценой!
Я уговаривал себя, я делал это истово — и почти преуспел, так что даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней — Вудри, который ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку — но понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта есть лишь потому, что он ее купил… но он-то всего лишь купил, а продал я!
Но черт с ним! — зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на людских костях свое холодное царство логической справедливости… кости все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать…
А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу выставить ему ящик «Наполеона»; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому следует… все это я могу, но это мои дела, земные дела…
И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в щели забрала рдеющие стальные острия… И все мои доводы стали шпиком, потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий душу Человеческий вопль. Визг! Крик!! Вой!!!
Кричал кибер.
Господи, как же он кричал! — дергаясь и вырываясь из цепей, из просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь. Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло, и охватило полностью… доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал, кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и безмолвный.
…Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь… Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три, позволил мне подняться на помост.
Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали, басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать, но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела машина, а все остальное — лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными нервами.
Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых.
Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой барыш! — купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который »…даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает…» и с которым «…любой честный человек теперь не откажется иметь дело». Я отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать о «проклятом мужиколюбе». Но отстали, когда я безвозмездно излечил геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и дал обет воздержания.
А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь в родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без пижонства, но и без постыдного визга — не все, конечно, но большинство; они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ, сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели на рабочих местах, но что с того?
Мужики принимали смерть, как награду, крича в последний миг, что Багряный живи еще вернется. Откуда возник нелепый слух? — не знаю, но он креп с каждым днем, его повторяли, понизив голое и округлив глаза.
И я понял вдруг то, чего не понимал раньше: отчего так страшны сеньорские расправы. Да оттого, что человек, единожды осознавший себя таковым, уже не ляжет по-свински в грязь; виллан, видевший кровь господина, не стерпит плетки наследника. Выходит, не в устрашение живым столько крови после бунтов, нет, все гораздо проще: высшим нужно уничтожить всех, кто очнулся от рабства.
…Я ехал в тряской повозке и думал об Олле, и об Арбихе, и о кибере, которого уже не найти, а, значит, и не списать, и о том, что это пустяки, потому что остатки его раскиданы надежно, и снова об Олле — она не поверит, что я бросил ее, и будет ждать меня, брата, будет ждать долго, до последнего дня своего; пока что — в своей светелке, а когда подрастет — в постели, рядом с грубой губастой скотиной; и опять об Арбихе, который дрался один против десятка ножей, и снова, снова, снова — о парне, решившемся поднять багряное забрало того, кого проклял Вечный…
Как он смог одолеть самого себя, свой страх? И снять латы? И стать высшим существом, оставаясь человеком? Как?!
Ну а я, я — сумел бы? Разумеется. Я же не верю ни во что, кроме себя, и своих друзей, и наших знаний, и могущества Земли. А он? Он верил в непознаваемое. Но не побежал сломя голову, увидев то, что было под шлемом. Он решился — надел его на себя.
И вот, сидя в модуле, у стилизованного под земное средневековье столика, я говорю себе: ты — дерьмо, исполнитель! Неприятно? А что поделаешь? Ты все продумал, ты в полной мере использовал свои полномочия, ты выполнил задание… одно только не успел сообразить, торопясь спасти людей от победы безумной машины. Даже не задумался. О чем? Да о том, что люди не пойдут за кибером, пускай даже самым разбагряным, они пойдут только за человеком, хотя бы он и вел их молча.
И что в итоге? Грязь на руках, грязь на душе. И никого ни от чего не спас, и ничего не предотвратил, наоборот — напортачил, как приготовишка. Мятеж разгромлен — это ты, землянин, написал чужую историю. Попробуй теперь, исправь. Слабо. Можно, конечно, взять меч и пойти к людям. Ты победишь императора, ты разобьешь магистра, знаний хватит. Но чего стоит стадо, слепо идущее за всезнающим богом?
И разве нужны вообще боги, если Багряный кричал от боли?
Он был человеком, но человеком, дерзнувшим одеть доспехи бога, — и они пришлись ему впору. А мне нечего сказать ни Олле, ни Арбиху, ни всем вам, здешние люди. Что с меня взять? Рожденный богом разве сумеет понять человека? Зачем же лезть грязными руками? Есть Багряный, нет его — какая разница? Выбирать не мне. Выбирать вам. Потому что ничто не кончилось. Потому что снова займутся бунты, и все равно будет Ллан, который страшнее любого кибера, даже самого бешеного, и все равно будет Вудри, который никакого кибера не побоится, и все это повторится не однажды — но придет день, люди поумнеют, они распробуют первого и раскусят второго, и сплюнут, и найдут новые пути… а вот какие? куда? — решать им самим, никому иному!
— вот в чем все дело.
Самим! Чтобы никто никогда не покупал счастье Земли, продавая мою Аришку… Господи, я ошибся, я подумал — Оллу, а вышло иначе, и ведь я не про Землю думаю… но почему не про Землю?
Что же мне делать?
Как исправить то, что исполнено на совесть?
Я думаю. Я должен придумать. Хотя бы ради моей дочки…
Через час с небольшим меня подберет шлюпка с орбитала.
Я встаю, подхожу ко второму отсеку, откидываю печную заслонку. Передо мной — кибер-копия. Уже ненужный: легенда окончилась. Через месяцок пришлют новый. Волка-одиночку с программным управлением, например. Или еще что подберут.
Что мне терять, кроме места в штате?
Я направляю лампу на отсек. Прямо в лицо мне смотрят прорези глухого шлема. Дурацкая кукла в багряных доспехах…
Когда в степи по весне отбивают от матери голенастого теленка с кожистой припухлостью посреди крутого лба, его приводят в отдаленный загон; он смешно хлопает лиловыми глазами и норовит лизнуть знакомо пахнущие руки. От незнакомой же руки бежит, забавно взбрыкивая и покряхтывая в испуге. Это еще не бойцовый бык. Он станет им, когда, воспитанный должным образом, взроет землю турнирного поля копытом и кровь, туманящая глаза, сверкнет алыми каплями на усыпанной песком арене. Битва с единорогом, один на один, железо против кости — вот забава сеньоров, вот потеха высоких!
Но нелегко воспитать бойцового быка, не каждому дано разбудить в скалоподобном теле заложенную от роду страсть к схватке и победе. От отца сына, к внуку, к правнуку передается секрет и тайна обучения единорога. Вот почему бычьим пастухам во всем поблажка. Даже если рушится мир…
Великий мятеж закончился. Пронесся шквалом яростно опаляющий огонь, обуглил стены замков и, погашенный щедро расплесканной у врат Новой Столицы кровью, утих — только искры еще какое-то время плясали над краем, вспыхивая то там, то здесь и тут же угасая под мечами окольчуженных отрядов. Тихий покой вернулся в деревни; усмирилось вилланское буйство и даже вольных людей словно бы не стало: то ли всех перебили, то ли забились уцелевшие в чащобы да буераки, пережидая лихие времена.
Устав от мести, господа поогляделись и, пересчитав уцелевших, дозволили им жить и трудиться, дабы возместить утраченное по их же тупой злобе. А чтобы скоты не забывали о своей удаче, накрепко запретили аж до следующего Дня Четырех Светлых снимать с шестов головы тех, кому не повезло. Да еще, заботясь о пропитании вилланов, повесили на околицах деревень лишние рты — стариков и калек, бесполезных дармоедов. Бели же но правде, то, разумеется, и для острастки…
Жирные черные птицы вопили над Империей.
А Тоббо уцелел. Ибо раз есть сеньор, значит, ему не обойтись без единорога. Потому бычьего пастуха и выдернули из десятки, уже вставшей под виселицу.
Удача пролилась дождем. Не повесили. Не отсекли руку. Не ослепили. А клейма — пустяк. Только в первые дни, когда твердели сизые струпья, боль была по-настоящему сильна. Сейчас уже почти поджило. Терпеть можно. А позора не получилось. Кого стыдиться, ежели, почитай, у каждого мужика, что выжил, те же метки на лбу и щеках?
Ну и нечего гневить Вечного. Жизнь, какая ни на есть, наладилась, заскрипела, покатилась, как повозка по наезженной колее. Жаль, правда, слепенького, но и то сказать: даже крепких стариков по приказу из столицы вздернули, так что об убогом и речи не было. Висит слепенький на суку ободранного Древа Справедливости, висит тихохонько рядом со столетним дедушкой Луло и улыбается, обмазанный смолой, чтоб не сорвался, когда совсем сгниет. И дедушка тоже улыбается.
Им весело. Живым не до смеха. А поскольку угрюмый виллан — плохой виллан, решил граф Вудрин открыть корчму. Не сам додумал: каффар столичный, что Баэль на откуп взял, присоветовал. Однако неглупо. Много огнянки, дудки, корчмарь-балагур всегда в долг верит — гуляй, виллан! Веселись! А проспишься — в поле! По себе знает нынешний дан-Баэль силу огнянки. Пьет, правда, умело, да и вообще, не из плохих сеньор, разве что завзятый больно. Что захочет, вынь да положь! Вот и женку свою, до возраста не допустив, в постель взял. От прислуги слышно: что ни ночь — крики из спальни. Плачет молодая сеньора, братьев на выручку зовет. Видно, ума лишилась, бедолага: всем известно, что только один брат у нее и был, да и того… Тсссс, вилланы…
А корчма, она еще чем хороша: мимо целовальникова уха новости не проходят. Цена же вестишкам по нынешнему-то времени ой какая высокая! Ведь бродят еще по Златогорью недобитые ватаги, да и тут, в степи, банды шастают. А ко всему — разговорчики: жив, мол, Багряный, ушел, вырвался. Вредные слухи, дурные. Разносчиков-то, понятно, поймав, — на сук, да много ли пользы? Вот ведь отчего подкатывается иной раз каффар-корчмаришка к бычьему пастуху: скажи-де людям все, как есть, ведь видел же сам, ну и скажи, а тебе от его светлости, глядишь, поблажка выйдет. Тоббо, однако, молчит. И раньше был неразговорчив, а сейчас подавно, слова не вытянешь. Разве что про баб или о быке.
…Тоббо проснулся рано, задолго до зари, от смутной тревоги. Привстал на локте, прислушался. Тихо. Или примстилось? Нет, прошуршала трава. Таятся. Кто бы это? Управитель вчера уж был, соседям ни к чему, да и какие там соседи? — четверть дня до деревни. Степные? Те не стучат. К жилью выходить стерегутся, боятся графских лазоревых. Много нынче степных, да все жалкие какие-то, помятые, вожаки все грызутся. Граф Вудрин иной раз в облавы ходит, это у него ловко, даром, что ли сам…
Тоббо вздрогнул. Тсссс… как можно? Вспомнилась последняя встреча с графом. Тот завернул, охотясь. Перекусил, угостил огнянкой, расспросил, растет ли бык да злой ли? И уже на пороге: «Ты, Тоббо, помни… Сам виноват, сам судьбу выбрал. И болтай поменьше». Подмигнул и уехал.
Граф Вудрин дан-Баэль. Вудри Равный. Вудри Степняк.
Мразь. Предатель.
Мелькнуло перед глазами то, что виделось во снах: падающий шестопер, кровь, петля. И — в красном цвете: обугленные руины, кольчужники-лазоревые, задравшие лапы к небу. Белое, искаженное ужасом мясогубое лицо. Кровавая полоса поперек бороды.
Получи!
Нет. Забудь, Тоббо. Забудь.
В пепле деревни. А те, кто уцелел — пашут. А те, кто не согнулся — в степи, в Златогорье, в Поречье — бродят волками, каждый сам по себе. Нет вожаков.
Забудь.
Все прошло. И не повторится.
Эх, Багряный, Багряный…
Шуршание за дверью, словно кто-то отползает. Тоббо опустил ноги с лежанки, нащупал растоптанные башмаки, натянул исподнее. Взял топор. Оказалось, зря. Потому что за дверью было пусто. Степь серебрилась и переливалась темно-зеленым, на востоке начинало светлеть. До утра еще было долго.
— Кто здесь?
Молчание. Но куст у калитки слегка примят. Кто там: друг или враг? Неважно. Скорее всего, несчастный бродяга, бегущий в степь.
Тоббо раздвинул кусты.
И увидел.
Они лежали кучкой, аккуратно сложенные.
Круглый щит с золотым колосом. Меч. Латы.
Все — багряное, точно отблеск заката.
И поверх всего — глухой шлем с узкими прорезями для глаз, увенчанный глубоко насаженной короной, сплетенной из колосьев.
На глазах Тоббо плавилось все это и текло в пламени костра под утробный вой, несущийся из-под расплывающегося шлема. Потом почернело и стало похоже не на латы, а на громадный нарост на боку старого дерева. Умерла в огне колдовская сталь.
Но вот же — лежат. Багряные, гладкие, словно только что из кузни…
Тоббо поднял шлем. Он был странно легким. И таким же — панцирь. И не тяжелее — щит. И меч тоже — легкий и тупой. Так вот почему Багряный никогда не обнажал его… С поддельным мечом шел. Крови лишней, выходит, не хотел. Жалел мразей. А они его пожалели?
Лицо пастуха стало страшным. Прав был отец Ллан. Вот только больно уж мягок был…
Тоббо повертел бесполезную двуручную игрушку. Зашвырнул далеко в траву. Вернулся в хижину. Жена, сидя на лежанке, глядела испуганно. Не умеет иначе, хотя Тоббо давно уж не бьет ее: слишком ясно помнятся ласковые руки, вытирающие горящие клейма влажной тряпицей, пахнущей травами. Тогда, встав на ноги, он впервые поцеловал жену.
— Собери поесть. Да побольше.
Жена негромко охнула.
— Тихо!
Затвердевший голос мужа сорвал женщину с места, она засуетилась у печи. Мясо, сыр, пряные травы. Тоббо опустился на колени и, подсунув нож в щель, оттянул присыпанную землей доску.
Меч. Настоящий. Тяжелый, с простой рукоятью.
С месяц назад неведомый бедолага так и не смог отбиться от стаи. Наутро Тоббо закопал останки и прихватил то, что не погрызло зверье. Взял и меч, хотя за такую штуку по нынешним временам не поздоровится даже бычьему пастуху.
Зачем взял? Так. Степь все же.
А оно вот как обернулось.
С котомкой в одной руку и мечом в другой, он оглянулся. Захотелось сказать что-то хорошее, но Тоббо не знал особенных слов и поэтому сказал только:
— Не плачь…
А она, уловив в голосе непривычное, всхлипнула чуть громче. И попросила:
— Не уходи…
Тоббо потоптался на месте. Распахнул дверь.
— Не могу. Нужно.
Помолчал. И, уже шагнув за порог, добавил:
— Вернулся король.
Наталия Гайдамака
Меченая молнией
I
Вита открыла глаза. В полутьме постепенно вырисовывалась стена, сложенная из грубо тесанных камней. По ним сползали тусклые капли воды. Тянуло сыростью и гнилью.
Ничего не понимая, Вита уставилась в эту стену. Всего лишь миг тому назад она стояла в шумной вокзальной толпе, и радость переполняла все ее. существо так, что, казалось, вот-вот польется через край и всех, кто рядом, окатит радужными брызгами. В стеклянной стене киоска отражалась тоненькая и ладная девчонка в новом синем платьице и со спортивной, в тон платью, сумкой через плечо. Она решительно тряхнула короткими светлыми волосами и лукаво подмигнула ей. В такой чудесный летний день разве могли появиться хоть какие-то сомнения, что экзамены она сдаст — лучше быть не может, станет студенткой, поселится в общежитии, найдет новых друзей!..
Ничего не скажешь, здорово встретили! Это что же, кто-то охотится среди бела дня на симпатичных приезжих девчат? Или придумали нестандартный тест на стойкость и выносливость для абитуриентов из провинции? Ну и чертовщина! Догадки, опережая друг друга, словно соревновались между собой в нелепости. Ничего, сейчас она что-нибудь да выяснит!
Вита попробовала шевельнуться. Левая рука сильно затекла. Мускулы стали совсем чужими, и прошла, наверное, целая вечность, пока она перевернулась на правый бок.
Тяжелая капля сорвалась со стены прямо на щеку, и Вита вздрогнула. До ее слуха долетели далекие неясные звуки: звон металла, глухие удары, отрывистые выкрики.
Она лежала в узком коридорчике, кончавшемся тупиком. Под низким сводом мигало пламя — в расщелине между камнями торчал факел. Странные звуки становились все громче. Вита подвинулась вперед, и колено ее коснулось холодной влажной плиты. Лишь теперь она заметила, что лежит на плотном зеленом покрывале.
Глаза наконец-то привыкли к дрожащему свету, и Вита, просто рот разинула от удивления: в подземелье шел бой, звенела сталь! Внезапно чувство нереальности происходящего вытеснило последние капли оптимизма и бодрости. Что за чушь?.. Вспомнила подземный переход, широкую дверь с надписью «Выход в город», цифровое табло на фасаде вокзала — и вдруг подземелье, где бьются на мечах!
Вита нашарила на полу свою сумку — единственную знакомую и понятную ей здесь вещь, вцепилась в нее обеими руками и стала наблюдать за боем.
Вскоре она поняла — нападающих было трое, все в желтых рубахах, с блестящими шлемами на головах. А защищал узкий проход только один. У него не было шлема. В одной руке он держал короткий меч, в другой — овальный щит. Неожиданно Вита поймала себя на том, что болеет за него: один против троих! К тому же ей страшно не понравились лица нападающих. На шлемах были маленькие щитки, защищавшие нос и глаза, и это придавало воинам зловещий вид. «Где только таких отыскали…» — невольно подумалось о них, как об актерах, которые снимаются в фильме. Но в это время воин, стоявший спиною к ней, оглянулся, и она увидела лицо, покрытое густою черной бородой, широко поставленные большие глаза, взгляды их встретились, и мгновенно, с жестокой ясностью Вита поняла: бой — настоящий, и чернобородый защищает ее! Он знает, что там, в углу, за его спиной сжалась в комок растерянная девчонка…
Пораженная таким открытием, она вскочила на ноги. Бой кипел уже под факелом. Вот чернобородый сделал резкий выпад — и один из нападающих упал. Воины в шлемах отступили, а затем, разозленные неудачей, с удвоенной силой ринулись вперед. Чернобородый быстро отскочил в сторону, тот, кто был к нему ближе всех, по инерции шагнул вперед — и оказался так близко от Виты, что она отпрянула, но меч чернобородого упал на него сзади, и еще один враг покатился ей под ноги. Она вскрикнула, ее защитник снова оглянулся, и чужой клинок взвился над его головой, однако он почуял опасность, пригнулся и успел отбить удар. Вите хотелось надавать себе пощечин. Дура! Трусиха! Надо же было ей завизжать! Не помня себя от стыда и злости, она схватила щит убитого и что было сил швырнула его в последнего из врагов. Тот пошатнулся. Блеснул меч. Девушка крепко зажмурилась и припала лицом к стене. Стало тихо, только факел потрескивал.
Прикосновение холодного камня помогло Вите прийти в себя. Она медленно повернула голову. Трое воинов в золотистых шлемах неподвижно лежали на полу. Мрачное подземелье, кровь на камнях, изрубленные тела… Что все это значит? Как очутилась она здесь? И где же тот, кто ее спас?
Он сидел под стеною, откинув назад голову. Меча так и не выпустил. Вита видела, как тяжело вздымаются от частого дыхания его плечи под мокрой от пота одеждой. Сколько же длился этот бой? Ведь она видела только конец его… Страх и восхищенье боролись в ней. Наконец девушка решилась опустилась на колени и осторожно коснулась свободной от оружия руки чернобородого — так, как коснулась бы спящего льва.
Он открыл глаза, и она уловила в них отблеск обнаженных мечей.
Чернобородый встал. Пока шел бой, он казался Вите чуть ли не великаном, наверное, потому, что она вначале смотрела на него снизу вверх, на самом же деле был ненамного выше ее. Выпрямившись, он вложил меч в ножны, взглянул на убитых, потом на Виту, поднял с пола зеленое покрывало, встряхнул его и накинул девушке на плечи. Это был просторный теплый плащ, который укрыл ее до колен. Вита только теперь почувствовала, что успела порядком замерзнуть.
Себе же незнакомец взял плащ и шлем одного из убитых, и она догадалась, что свой плащ чернобородый отдал ей. Затем он снял со стены факел, поднял его над головой и красноречивым жестом пригласил Виту следовать за ним.
II
Своих родителей Эрлис не знала. То ли они подбросили ее в приют, потому что не могли прокормить, то ли умерли во время одной из эпидемий, нередко опустошавших страну, то ли еще что-то с ними случилось — об этом не суждено было узнать ни Эрлис, ни большинству детей из Мышатника — так называли приют в Гресторе горожане.
О тех добрых старых временах, когда жива была еще основательница приюта, благочестивая Бриета, одна из знатных дам Грестора, среди «мышат» ходили легенды. Видно, тогда и вправду дом, где размещался приют, был прочнее, а завтраки, обеды и ужины — щедрее и обильнее, и оттого сама Бриета казалась своим питомцам чуть ли не доброй феей. А может, было это лишь воплощением заветной мечты многих поколений «мышат» — за одинаковую серую одежду или за вечно голодные глаза прозвали их так? — мечты о тепле, сытости и ласке.
Однажды в приюте случилось чудо: нашлись родители маленького Юго! Что с того, что Юго потерялся во время последней ярмарки и пробыл в Мышатнике лишь несколько дней? Чудо оставалось чудом. Прошло совсем немного времени, а это событие, передаваясь из уст в уста, обросло самыми невероятными подробностями и превратилось в одну из сказок со счастливым концом, которые так любили «мышата».
Но были у них и страшные сказки — про то, например, как на другой ярмарке один парень стянул сладкий пирог и был избит до смерти толпой жадных лавочников и торговок.
В среде, где росла маленькая Эрлис, были свои представления о мире: он делился на две неравные части. Первая и большая часть — ненавистный мир сытых и довольных. Вторую, значительно меньшую, составляли жители Мышатника, кроме сестер-наставниц, конечно. Этот мир был неуютным, но, по крайней мере, знакомым, в нем ценились сила, ловкость, находчивость в добывании еды и умение обмануть представителей первого мира. Тут презирали слабых и беспомощных, не умеющих молча терпеть голод и холод, тычки и подзатыльники тех, кто старше и сильнее, презирали жаловавшихся сестрам-наставницам и не умеющих постоять за себя.
Единственными руками, которые гладили маленькую Эрлис в Мышатнике, были руки Лико, девочки постарше, присматривавшей за нею. Эрлис тогда была еще так мала, что даже лица ее не смогла запомнить, — только имя да узенькие теплые ладошки. Потом Лико исчезла куда-то. Эрлис так и не узнала куда: когда она подросла настолько, что смогла расспрашивать, оказалось, что про Лико никто даже не слышал. В этом не было ничего странного. Дети в приюте менялись: одни убегали, другие гибли от болезней или от тех страшных случаев, о которых потом слагали сказки новым поколениям «мышат» в назиданье, а новые шли и шли. Видно, сестры-наставницы просто поручили Лико приглядывать за Эрлис, как позже поручали и самой Эрлис смотреть за кем-нибудь из малышей. Однако для себя она решила, что это была ее сестра. Так хорошо было думать, что где-то — неизвестно где, но все-таки есть сестра.
Родители оставили Эрлис одно надежное наследство — крепкое здоровье. Даже жизнь в Мышатнике не смогла его погубить. К тому же она была такая хорошенькая: огромные ясные глаза и вьющиеся светлые волосы… И сестры-наставницы прозвали ее счастливицей.
Ей и вправду посчастливилось: когда бешеная буря пронеслась над Грестором и повалила старую развалюху, где был приют, из-под руин живыми вытащили только двоих: раненного в голову мальчишку и Эрлис, на которой не было ни единой царапины, лишь толстый слой пыли. Мальчик умер в тот же день. А Эрлис жила, и в городе заговорили об этом, как о чуде.
Так решилась судьба девочки. Суеверные горожане считали, что она приносит счастье, отчего-то не задумываясь над тем, что присутствие Эрлис не спасло Мышатник от гибели. Деваться ей было некуда, и начались скитания из дома в дом, из семьи в семью. Никто в Гресторе не стал бы держать ее за красивые глаза, хоть она и была «счастливицей», вот Эрлис и стала служанкой за еду и одежду, убирала, мыла посуду, нянчила детей. Ее привычный мир был разрушен, и пришлось приспосабливаться к новому чужому. Однако прошлое всегда голодного, изверившегося во всем «мышонка» мстило за это невольное отступничество. Среди «мышат» не ценились ни старательность, ни аккуратность — такие необходимые ей сейчас качества. Проворная и бойкая в привычном окружении, Эрлис сделалась вдруг такой неуклюжей, что сама испугалась. Глиняная и особенно стеклянная посуда вызывала у нее ужас, она постоянно что-нибудь била, ломала, портила, все время что-то выпадало у нее из рук или попадало под ноги. Девочка окончательно утратила уверенность в себе. Если она до сих пор еще не оказалась на улице, то лишь благодаря своей славе «счастливицы», ведь каждая новая хозяйка была твердо убеждена, что именно в ее дом Эрлис принесет счастье. Иногда появление девочки и впрямь совпадало с каким-нибудь радостным событием в семье. Она стольких хозяев сменила, что ничего невероятного в таком стечении обстоятельств не было. Так продолжалось до того времени, пока Эрлис не попала к тетушке Йеле.
Йела была вдовою Толстого Котьера, богатого лавочника, известного своим необузданным нравом. Эрлис видела его лишь однажды, но успела возненавидеть на всю жизнь. Когда ее вытащили из-под развалин Мышатника, она услышала громко сказанную фразу: «Хорошо, хоть буря наконец разнесла ко всем чертям этот воровской вертеп», повернула голову и запомнила того, кто, это сказал. Вскоре в очередной пьяной драке кто-то раскроил Котьеру голову. Эрлис ничего не знала о его вдове, но в дом этот шла с тяжелым сердцем. Впрочем, выбирать ей не приходилось.
Тетушка Йела начала с того, что долго и терпеливо обучала Эрлис работе по дому. За все время она ни разу не повысила голос на девочку, не ударила ее (Эрлис знавала хозяек, которые никогда не кричали, зато били немилосердно). Так же — без крика и затрещин — тетушка Йела обращалась и со своими собственными детьми, а их у нее было четверо — трое сыновей и крохотная дочка, все в мать — темноглазые, смуглые и непоседливые.
Когда первое удивление прошло, и Эрлис поняла, что это не прихоть новой хозяйки, что так будет всегда, в ее руках стали появляться ловкость и сноровка, и она впервые почувствовала удовлетворение от собственной работы. И — тоже впервые — полюбила Йелиных детей. До сих пор все хозяйские малыши казались ей только несносными плаксами и привередами.
Тетушка Йела часто рассказывала ей о себе. Замуж она вышла совсем молоденькой, чтобы спасти завязшую в долгах семью. Но жертва оказалась напрасной, и когда вскоре землетрясение разрушило город, а родные Йелы остались без крова над головой и без куска хлеба, Котьер спокойно предоставил им возможность помереть с голоду. Йела не оправдывала своего бессердечного мужа, однако твердо была убеждена в одном: он стал таким потому, что с ним самим тоже обращались жестоко. Годы, проведенные в доме Котьера, не заставили саму Йела разувериться в людях. «В детстве родители вложили в меня много добра. Его надолго должно хватить», — говорила она. Теперь тетушка Йела воспитывала своих детей, пытаясь разрешить неразрешимое: вырастить их «людьми, а не лавочниками» (в ее устах это слово звучало самым резким ругательством — видно, жива еще была память о Толстом Котьере) и вместе с тем сделать их судьбу счастливой. Мать хотела видеть их добрыми и честными, а добрым и честным несладко живется.
На почетном месте в доме стояли книги в кожаных переплетах. Соседи пожимали плечами; вот уж нашла куда выбросить кучу денег! Еще и на учителей тратится. Вишь, хочет сделать детей грамотеями, да добро бы хоть только своих, нет же, и эту девчонку приблудную взялась учить!.. Однако Йела не обращала внимания на пересуды и насмешки — знала, что и зачем делает.
Йелины дети, случалось, болели, и тогда в доме появлялся Крейон, известный в Гресторе ученый-врачеватель. Эрлис и раньше много слышала о нем, а впервые увидела, когда ее вытащили из-под обломков приюта. Спокойный худощавый человек с небольшой бородкой и внимательными задумчивыми глазами осмотрел ее и сказал: «Повезло девочке. Теперь долго жить будет».
Что и говорить, в городе Крейона почти все считали чудаком, но к его чудачествам относились снисходительно. Все знали: если больному не поможет Крейон, то не поможет и никто другой. Его приглашали даже в замок. Богатые лавочники прощали ему то, чего не простили бы никому другому — неумение обращаться с деньгами. Они давали ему добрые советы, предлагали свои услуги, но Крейон вежливо отказывался. Он жил вдвоем с матерью в небольшом доме на окраине, одевался скромно, всегда ходил пешком и не собирался менять свой образ жизни.
Тетушка Йела как-то раз сказала Эрлис: «Не подумай, что я влюблена в Крейона. Но во всем Гресторе он — единственный, кого бы я хотела видеть своим мужем».
Йела была еще молода, я ее красоты не стерли ни годы жизни с нелюбимым и жестоким супругом, ни постоянные заботы и хлопоты по дому, однако после смерти Котьера она отказала многим выгодным женихам и в конце концов продала лавку. Богатое наследство дало вдове независимость. Теперь ничто не мешало ей жить так, как она считала нужным.
Йела и Крейон заставили девочку посмотреть на мир другими глазами. Но и в дом тетушки Йелы «счастливица» Эрлис не принесла счастья. Неожиданная беда, охватившая всю страну, не обошла и эту семью.
В Гресторе началась черная лихорадка, страшная, безжалостная болезнь, позже поразившая и другие города.
Вначале заболела дочка Йелы, малышка Вейя. И когда она горела в жару, когда захлебывалась от приступов хриплого кашля, а на тельце проступали синевато-черные пятна, которые неумолимо увеличивались. Эрлис впервые в жизни поняла, как горько и тяжело на сердце от невозможности помочь тому, кого любишь, уменьшить его боль. Да что она — даже Крейон опустил руки. С подобной болезнью он раньше не сталкивался, хотя и слышал о ней. «Я должен узнать» как бороться с этой напастью, — говорил он Йеле. — Я найду лекарство. Но время-мне нужно время». А времени как раз и не было. Вейя умирала. Да и чуть не в каждом доме уже появились больные. Черная лихорадка распространялась быстро.
По приказу Крейона мертвых не хоронили, а сжигали. Когда выносили Вейю, тетушка Йела не голосила, не плакала, только стонала так, что Эрлис стало жутко.
Недобрые предчувствия оправдались: через несколько дней заболели один за другим все три сына Йелы, а потом и она сама. Эрлис продержалась дольше всех. Она почти совсем не спала и утратила счет времени, разрываясь между четырьмя больными, у которых не было сил даже голову поднять. Крейон не приходил. Искал лекарство или слег сам? Последнее было намного вероятнее, но девочка не хотела в это верить. Она сопротивлялась недугу как только могла, пока не поняла. Что ее помощь уже не требуется ни тетушке Йеле, ни Йелиным сыновьям.
В короткие минуты просветления Эрлис видела возле себя Крейона, но она так много думала о нем и так ждала его, что не могла понять, сон это или явь.
И когда девочка впервые надолго пришла в себя, когда убедилась, что Крейон и вправду возле нее, то спросила, еле шевеля сухими потресканными губами:
— Ты… лекарство нашел?
— Нашел, — ответил он.
Чудодейственное средство оказалось на удивление простым. Отвар ирубеи, растения, считавшегося сорняком, намного облегчал ход болезни. Ирубея росла повсюду, достаточно было руку протянуть, чтобы нарвать целую охапку. Как только узнали о ее целебных свойствах, смерть начала отступать. Но ни семье тетушки Йелы, ни матери самого Крейона это зелье было уже ни к чему.
Молодость брала свое, и силы быстро возвращались к Эрлис. Как только она немного окрепла, то с радостью взяла на себя часть домашней работы. Чем только могла, девушка старалась отблагодарить Крейона за его заботу. Все в доме блестело чистотой. Крейон был равнодушен к изысканным блюдам, зато все, что он ел, было самым свежим, самым лучшим из того, что можно купить на рынке. Уроки тетушки Йелы не прошли даром.
Текли дни. Эрлис была уже совершенно здорова и каждый день ожидала, когда же ее выгонят из этого рая. Конечно, она теперь все умеет делать и нигде не пропадет, а все же…
И вот однажды утром Крейон пригласил ее зайти в комнату, в которой она еще ни разу не была. Ей не разрешалось даже убирать там. Эта комната с покрытыми голубой краской стенами вызывала у девушки почтительный страх: именно тая Крейон готовил лекарства и проводил опыты. Эрлис застыла на пороге, удивленно разглядывая длинные полки со странной посудой, непонятные приспособления, высокие и низкие столы, тоже выкрашенные в голубой цвет…
— Я долго к тебе присматривался, девочка, — сказал Крейон. — Теперь я знаю: у тебя ловкие руки и быстрый ум. Одному мне трудно: нужен еще кто-то, кто помогал бы и в доме, и тут, — он обвел взглядом голубые стены. — Если хочешь, оставайся. Я постараюсь научить тебя тому, что знаю сам. Эти знания всегда тебе пригодятся, и, может, со временем ты тоже сможешь лечить других. Но предупреждаю; будет нелегко.
Голос Крейона звучал серьезно, даже чуть торжественно… Такого Эрлис не ожидала. Жить в этом доме, помогать Крейону, учиться у него!..
— Я согласна! — выпалила она не раздумывая.
— Не торопись с ответом, Эрлис.
— Остаюсь у тебя! Вот и все.
Вначале Эрлис заходила в голубую комнату, как ,в волшебный дворец. Все казалось ей загадочным и непонятным. Когда Крейон сливал в высоком узком сосуде две прозрачные жидкости и они вдруг становились молочно-белого или же ярко-красного цвета, она чувствовала, как внутри у нее все замирает.
Но с каждым днем неизвестного становились все меньше и меньше. Эрлис могла уже сама приготовить и развесить на порции некоторые простые лекарства. Вот когда пригодилось ей умение писать и считать! Не все давалось одинаково легко, но теперь она стала настойчивой и упорной. И как же благодарна была она за все покойной тетушке Йеле…
Эрлис знала уже названия и свойства многих растений в Гресторе и вокруг него. Только теперь поняла она, почему Крейону удалось довольно быстро найти лекарство от черной лихорадки: он искал не наугад, он знал, что именно ему нужно! На мысль использовать ирубею его натолкнуло то, что в селах ее листьями кормили при некоторых болезнях скот. Сперва он начал пить отвар сам, а когда убедился, что лекарство помогает, стал давать его другим.
Везде, где раньше Эрлис видела чудо, был только бесконечный труд Крейона, труд его мысли и его рук.
Он недаром предупреждал ее о трудностях. Девушка училась перевязывать раны, ходить за тяжелобольными. Она видела мужество и выдержку Крейона даже в самых сложных ситуациях, прониклась к нему еще большим уважением и старалась во всем ему подражать.
Теперь Эрлис и впрямь готова была поверить, что она счастливица!
Но и на этот раз счастье ее длилось недолго. К власти пришел новый правитель, Сутар, и настали иные времена.
III
«Эх, Витка ты моя, — вспомнились вдруг мамины слова, — и в кого ты только такая удалась? Куда ни пойдешь, за тобою золотые вербы растут. Непременно куда-нибудь встрянешь…»
И вправду, вот это уж точно — встряла! Или, может, влипла? Тоже выразительно звучит. Знала бы мама… Непременно сказала бы, что такое только с ее Виткой и могло случиться. Ну ладно, что теперь делать-то? Как из этой очень странной истории теперь выбираться? И Вита решила в конце концов во всем положиться на чернобородого. Уж если кто и может ей помочь, так только он один.
Они долго брели в лабиринте узких коридоров, куда-то сворачивали, карабкались вверх, иногда чуть ли не ползли; песок осыпался им на головы, лез в глаза, скрипел на зубах. Часть пути пройти пришлось по щиколотки в воде. Чернобородый взял Виту за руку, но она все равно поскользнулась и сильно ушибла ногу о камни на дне. Вновь начался крутой подъем. Отдохнуть бы хоть минутку! Но ее спаситель не останавливался. Наконец он убавил шаг и погасил об землю факел — впереди пробивался свет.
Выход из подземелья прятался среди колючих кустов. Чернобородый придерживал ветки, чтобы те не хлестали ее по лицу. Они пробрались сквозь заросли и очутились на задворках покинутого полуразрушенного дома.
Незнакомец внимательно оглядел Виту с головы до пят, затем отряхнул пыль и грязь с ее плаща и накинул его на нее так, чтобы прикрыть лицо; жестами дал понять, что сандалии придется снять. Девушка видела: он спешит, беспокоится, а потому быстренько расстегнула пряжки, кое-как сбила землю с подошв, запихнула обувь в свою небольшую, но вместительную сумку и снова забросила ее на плечо под плащ.
Они обошли развалины и оказались на улице, по обеим сторонам которой стояли довольно высокие — в три и четыре этажа — дома, выкрашенные в яркие цвета: синий, зеленый, красный… Какой пестрый поселок, подумала Вита. Только почему же людей не видно?
Босые ноги ступали по утоптанной, гладкой земле. Ни цветов, ни деревьев, только жухлая трава возле стен домов. Ставни прикрыты. И тишина, мертвая тишина.
Взгляд Виты упал на толстый столб, окованный обручами из золотистого металла. Большой круг висел на нем чуть выше человеческого роста. Она невольно вздрогнула, когда подошла поближе: уродливая маска — лицо демона, воплощение слепой ярости, смотрело на нее. Такой, должно быть, представлялась древним голова Медузы Горгоны, чей взгляд обращал все живое в камень.
Неожиданно сверху донесся ровный гул, и лицо Витиного спутника застыло. Он сделал резкое, досадливое движение рукой: не успели!
Гул нарастал. Двери домов, как по команде, открылись, и множество людей в синих, зеленых, красных, фиолетовых, коричневых плащах высыпало из них. Вита, в чужом плаще и босиком, не выделялась в этой толпе. Она повернула голову в ту сторону, куда смотрели все, и заметила, как вдалеке над крышами плывет что-то блестящее, похожее на большую лодку, точнее ладью с круто выгнутыми вверх носом и кормой.
С приближением этой летающей ладьи люди падали на колени и протягивали руки к небу, тела их ритмично вздрагивали, а возгласы десятков уст постепенно слились в громкое скандирование: «Би-се-хо! Би-се-хо!» Ощущение неведомой опасности, словно струйка ледяной воды, поползло по спине девушки. Никто уже не обращал на них внимания, и чернобородый подтолкнул ее к ближайшему дому. Они заскочили внутрь, прижались к стене и замерли. Однако золотая ладья притягивала к себе глаза, словно магнитом. Ее видно было сквозь круглое оконце над дверью, и Вита даже на цыпочки привстала, чтобы лучше ее разглядеть. На мачте, возвышавшейся, посередине, вместо паруса — большой желтый диск. На фоне его виден чей-то силуэт. Ладья медленно плыла над головами толпы, и Вита успела хорошо рассмотреть лицо того, кто в ней стоял. Она узнала зловещую маску, виденную недавно на столбе. Значит, то была не просто порожденная воображением химера. Это чудовище существует на самом деле… Мелькнула мысль, что все происходящее — только гнетущий сон, что такое невозможно, невероятно, стоит лишь проснуться — и все кончится… Но исступленные возгласы толпы вновь коснулись ее слуха, и девушка почувствовала, что не выдержит больше, что вот-вот выскочит на улицу, протянет к небу руки и закричит вместе со всеми… Тут на плечо ее легла уже знакомая твердая ладонь, и страшное напряжение, сводившее судорогой все тело, сразу же исчезло.
Ровный гул, сопровождающий полет сияющей ладьи, понемногу отдалялся, пока не стих совсем. Вита с чернобородым снова вышли на улицу. Люди начали расходиться. И Вите вдруг захотелось только одного: упасть где стоишь — и спать, спать, спать… Но спутник ее шел дальше, и она из последних сил заставляла себя переставлять ноги. Узкий извилистый переулок, в который они свернули, вывел их на заброшенный двор, где царили беспорядок и запустение. Под ноги попадал разный хлам. Покинутые дома — многие носили следы пожара — неприветливо глядели на них темными пустыми окнами.
Чернобородый наконец остановился. Остановилась и Вита. Только упрямство помогало ей держаться на ногах. Она не в состоянии была сделать еще хотя бы шаг, и ее спутник, похоже, это понял. Он повернулся к ней, ободряюще похлопал по плечу, а затем вдруг подхватил на руки и понес. Вита протестующе завертела головой и сделала слабую попытку освободиться. Ей стало стыдно: ведь он устал не меньше, чем она! Но глаза чернобородого утратили блеск стали и смотрели с таким теплом и сочувствием… Она положила отяжелевшую голову на грудь этому все еще непонятному, но уже не чужому ей человеку, прислонилась щекою к грубой ткани желтого плаща и провалилась в сон, словно в пропасть.
IV
«Крейона уважают даже лавочники», — говаривала тетушка Йела. Тех, кому он помог и кого спас, в городе было немало. Благородные горожане смотрели сквозь пальцы на то, что считали его слабостями и причудами, в том числе и на присутствие в его доме Эрлис, которая была уже не девчонкой, а девушкой. В Гресторе знали: он ее учит. В отсутствие Крейона ей даже пришлось несколько раз оказывать первую помощь пришедшим больным, и он потом похвалил ее: все было сделано верно.
Все мысли и заботы Эрлис сосредоточились на Крейоне, ее первейшей обязанностью было помогать ему и учиться у него. Все остальное не имело значения. Потому она не замечала изменений в жизни Грестора, но сразу отметила новое в поведении Крейона.
Он стал молчаливым и хмурым. Может, это оттого, что у них в последнее время меньше пациентов, спрашивала себя Эрлис. Да нет, не похоже, он, наоборот, всегда радовался, если люди реже болели.
Не появились ли у Крейона враги? — рассуждала дальше Эрлис. У него было безусловное превосходство над другими лекарями, и это давно признали жители Грестора, отдавая ему предпочтение, однако завистников у Крейона как будто не было — он никогда не отказывал своим коллегам в совете, а когда этот совет приносил успех, позволял им присваивать и славу, и вознаграждение.
Если бы неудачи в лечении или опытах не давали ему покоя, она бы знала об этом. Нет, его странная подавленность, убеждалась Эрлис, могла быть связана только с одним — с новым правителем Грестора Сутаром, который возобновил древний культ Бисехо — Грозного бога, бога власти и кары. Два этих имени все чаще возникали на устах у горожан, и всегда их произносили со страхом и уважением. Откуда-то появились забытые изображения Грозного бога, теперь они были в каждом доме, а на улицах поставили столбы, с которых смотрело на прохожих свирепое лицо сурового божества.
Рассказывали о том, как в один хмурый, ненастный вечер над замком появилась сверкающая ладья, в которой во всем своем грозном величии стоял Бисехо. Старые люди узнали его чудовищный лик. Так повторялось изо дня в день, в одно и то же время. Прежний правитель, не больно усердствовавший в почитании ужасного пришельца, скоропостижно скончался. Говорили, что это Бисехо покарал его. А на смену ему пришел ранее никому не известный Сутар — он был угоден Грозному богу.
Любимым цветом нового правителя был желтый цвет, который он считал цветом радости и достатка. Все население разделили на ступени. Самая высокая ступень — желтая. Тот, кто достиг ее, получал из рук Сутара желтый плащ с красной каймой, а также право выкрасить свой дом в желтый цвет. Встать на эту ступень мог каждый, независимо от того, какое положение занимал в обществе прежде, если он делом доказал свою преданность новой власти. Оранжевый и красный цвета также означали благосклонность правителя, богатство и почести. Далее шли фиолетовая, затем синяя, зеленая и коричневая ступени. Каждый должен был носить плащ одного определенного цвета. Но за личные заслуги Сутар от имени Грозного бога мог перевести человека на более высокую ступень. Низшим ступеням раздавали еду и одежду, а когда наступали холода, то и топливо, правда, всего этого редко хватало на то, чтобы сводить концы с концами, но все больше людей приносило клятву на верность новой власти и признавало Бисехо наивысшим божеством. Перед ним трепетали, а про Сутара рассказывали невероятные вещи: будто бы он, впервые увидев человека, мог все про него рассказать, будто бы слышал каждое слово, вымолвленное о нем или о Бисехо, где бы оно ни прозвучало, и воины в блестящих шлемах забирали в замок всех тех, кто осмелился так или иначе выказать свое недовольство. Крейон, правда, считал, что это следствие доносов тех, кто стремится выслужиться перед Сутаром. Некоторые вовсе не вернулись из замка, и об их исчезновении ходили слухи один страшнее другого. Тех же, кого отпускали домой, словно кто-то подменил. Эрлис хорошо знала кузнеца, жившего по соседству, веселого, острого на язык силача. Слыхала, как отпускал он колкие шуточки в адрес самого Грозного бога. Из замка он пришел с потухшими глазами и больше не шутил… Жена его долго плакала, а дети сперва поглядывали на отца с удивлением, а потом стали обходить его стороной. Но работал он теперь с особым рвением и за день успевал сделать больше прежнего… Да если б только один кузнец! Таких, как он, можно было встретить на каждом шагу — равнодушных ко всему людей, знавших лишь работу, еду и сон. Уличная певица, живая и яркая, как огонек, рыжая девушка, теперь, потупив глаза, пела лишь тягучие и заунывные древние гимны Грозному богу — другие песни были запрещены. В Гресторе не стало слышно смеха. Матери перестали рассказывать детям сказки, чтобы ненароком не сказать чего-нибудь неуместного: трудно было угадать, что сочтут крамольным завтра. Находились и смельчаки, которые решились бросить все и уйти куда глаза глядят — лишь бы подальше от Грестора. Как сложилась их судьба, было неизвестно, и уж совсем тихо, озираясь по сторонам, шептали о том, что многие из них укрылись высоко в горах, среди неприступных скал, и собирают силы против Сутара. Называлось даже имя их предводителя — Ратас. Говорили, что он владеет тайным знанием, чарами, без них Сутара не победить — человеческих сил для этого мало…
Страх окутал город, словно густой туман, он был таким ощутимым, что, казалось, протяни руку — и дотронешься до него. Каждый месяц носился над Грестором в своей золотой ладье Грозный бог, и все больше народу приходило поклониться ему. Однако Крейон не ходил туда ни разу, а Эрлис поступала так же, как и он.
Но однажды утром в дверь их дома постучал высокий человек в желтом плаще с красной полосой. Он передал Крейону приглашение в замок. Впрочем, это был скорее приказ немедленно явиться.
Эрлис открыла посланцу дверь, и от первого же взгляда на его холодное сухое лицо с длинным носом и тонкими губами сердце ее сжалось в предчувствии беды. Она успокаивала себя, как могла. Если и вправду Сутар видит человека насквозь, то Крейону бояться нечего: за всю свою жизнь он никому не причинил зла! И все же, когда он отправился в замок, девушка места себе не находила. Как в прежние времена, все у нее валилось из рук, она даже разбила чашку — в этом доме такое с ней случилось впервые! Чашка была не такой уж и красивой, но Эрлис отчего-то стало ужасно жаль ее, и она горько заплакала.
Девушка просто представить себе не могла, как она будет жить без Крейона. Однако к вечеру он вернулся и несказанно удивил ее тем, что был спокоен, доволен, даже улыбался! Эрлис просияла: недаром же она так верила в него!
Хотя Крейон ничего не рассказывал ей, а напротив, сразу же прошел в голубую комнату и попросил его не беспокоить, Эрлис заснула безмятежным сном.
Девушка проснулась на заре, быстренько собралась и помчалась на рынок: был как раз базарный день, надо бы пополнить запас продуктов. Эрлис удачно купила продуктов и, когда б не тяжелая корзина, понеслась бы домой вприпрыжку. Снова Крейон такой, как раньше! Снова все пойдет хорошо!
На душе у Эрлис было легко и весело, и не заметила она, что их улица отчего-то словно вымерла. Когда же увидела возле дома Крейона золотые шлемы, прятаться или убегать было уже поздно. Да она и не подумала бы убегать: ведь там, в доме, остался Крейон… Среди воинов девушка узнала того, высокого, что приходил вчера, и в ужасе замерла. А он смерил Эрлис тяжелым взглядом и медленно двинулся к ней.
Давно забытое чувство охватило девушку. Она вновь стала «мышонком», маленьким настороженным зверьком, и мир вновь распался на две части. Жестокий, неумолимый враг стоял перед нею — не только умом, а всем своим существом Эрлис понимала это, — но теперь уже не страх, а ярость владела ею, ведь это был прежде всего враг Крейона, он угрожал всему тому доброму и ясному, во что она верила теперь. И Эрлис приготовилась дать отпор.
— Где лекарь? — спросил высокий. — Я знаю, ты его служанка. Отвечай, где он?
— Нету дома, — уверенно соврала Эрлис (как давно ей не приходилось врать!) — Я проснулась, а его уже не было. Верно, к больному ночью позвали.
— Тогда ты откроешь нам дверь, — не допускающим возражений тоном произнес высокий, Эрлис догадалась, что он тут главный. — Нам нужно осмотреть дом.
Такого девушка не ожидала. Она надеялась, что люди Сутара уйдут, готова была и к тому, что уведут ее с собою, но оставят в покое дом Крейона. Плохо же она их знала! Теперь Эрлис делала вид, что ищет в корзине ключ, которого там не было и быть не могло. Видно, Крейон издали заметил желтые плащи и успел закрыться изнутри.
— Долго, — недовольно скривил тонкие губы высокий. — А ну-ка, помогите ей.
Кто-то грубо выхватил у Эрлис корзину и перевернул ее. Все, что она совсем недавно тщательно выбирала на рынке, попало под тяжелые башмаки. Раздавленные ягоды алели на камнях мостовой, словно кровь. Эрлис вспыхнула и бросилась было на воинов, но ее схватили и скрутили за спиною руки.
— По-моему, девчонка врет, Турс, — обратился к высокому старый воин с красным рубцом над бровью. — У нее ключа нет. Лекарь дома.
— Вот это хуже, — щурясь, как от солнца, ответил Турс. — Теперь не удастся захватить его врасплох. А он нужен нам только живым. — Он медленно цедил слова, будто взвешивал каждое из них. Эрлис дважды ловила на себе его недобрый взгляд. Она невольно подалась назад. Турс заметил ее движение и усмехнулся — усмехнулся странно и страшно.
— Мы не можем больше ошибаться, — размеренно продолжал он. Правителю не нужны трупы. Хватит и того, что этот трус Дарас успел принять яд. Действовать надо наверняка. Вот кто нам поможет, — и длинная рука Турса коснулась плеча Эрлис. — Выведите девку на середину улицу и поверните лицом к дому.
— Еще чего! Чтоб я вам помогала! — закричала Эрлис, упираясь изо всех сил. — Да никогда! Не дождетесь! Я ничего не стану делать для вас!
— А тебе ничего и не придется делать, — Турс снова усмехнулся. — Мы все сделаем сами.
С этими словами он подошел к девушке и встал за ее спиной.
— Если ты хочешь увидеть своего лекаря живым, стой спокойно. — Левой рукой Турс прижал ее к себе, а правой достал кинжал и приставил острие к щеке Эрлис, но девушка даже не вздрогнула. После его последних слов она оцепенела.
— Эй, лекарь! — закричал Турс, и голос его загремел в тишине пустынной улицы. — Ты слышишь? С нами шутки плохи. Если не выйдешь, я разукрашу личико твоей красотки так, что даже последний нищий не захочет потом взглянуть на нее. Ну! Я жду тебя.
Эрлис стояла неподвижно. Из дома не доносилось ни звука. Время шло.
— Неужто опоздали? — тихо молвил кто-то сзади.
— Этого не может быть, — раздраженно бросил Турс. — Крейон не Дарас.
Острие кинжала укололо щеку Эрлис, оно было таким тонким, что девушка почти не ощущала боли — только почувствовала, как по лицу побежала струйка крови. Тупой ужас, сковавший ее тело, отступил, отрывки разговоров между воинами сложились в единое целое, и Эрлис вдруг четко представила себе, что случилось: Дарас, молодой врачеватель, часто приходивший за советом к Крейону, покончил с собой, чтобы не попасть в руки воинов Сутара. Значит, то, что ожидало его в замке, было хуже смерти! Дарас мертв, он уже недостижим для Сутара, и теперь им нужен Крейон. Нужен живым! И они заставят его выйти — с ее помощью! Ну почему, почему не дождалась она утром, пока он проснется? Все это за какое-то мгновение пронеслось в голове Эрлис — за это время струйка крови пересекла ее щеку и потекла по шее.
— Позови его. Ну! — приказал Турс. — Подай голос! — Кончик кинжала передвинулся ниже, разрез стал длиннее, но Эрлис сжала зубы и не проронила ни звука. Пусть они ее хоть живьем на куски режут — не услышат больше и слова. — Упрямая тварь! У меня ты закричишь!
И вдруг заскрипели ставни — на втором этаже открылось окно.
— Отпустите ее, — громко сказал Крейон. — Я иду!
Ставни хлопнули, на лестнице послышались шаги. Однако Турс, спасаясь какого-либо подвоха, все еще держал кинжал у щеки девушки. Но Эрлис, которая еще минуту тому назад поклялась молчать во что бы то ни стало, рванулась вперед, раздирая себе лицо, и завопила:
— Не надо! Не выходи!
Острие все глубже вонзалось в ее щеку, кровь заливала одежду. Турс убрал наконец оружие — оно больше не было ему нужно — и брезгливо отстранился — видно, боялся, что кровь измажет его желтый плащ. Эрлис пошатнулась и упала — отчаянный порыв забрал у нее слишком много сил. Словно в тумане, видела она, как вышел Крейон, как усердно обыскали его люди Турса, как они выстроились вокруг него тесным полукругом, а их предводитель стал впереди.
— Позвольте мне перевязать девочку, — попросил Крейон.
— Обойдется. — Турс опять заговорил подчеркнуто спокойно. — Нельзя тратить время зря.
— Да она же кровью истекает!
— Чтобы успокоить твою совесть, я должен буду просто убить ее. Тогда ничто не станет тебя задерживать тут. Так как же?
— Пошли, — тихо сказал Крейон. Он сделал несколько шагов и оглянулся на Эрлис, но один из воинов подтолкнул его вперед, а Турс, скривив в усмешке тонкие губы, положил руку на рукоять меча.
Отряд удалялся. Держась за стены домов, чтобы не упасть, Эрлис упрямо тащилась следом. Крейон вышел из дому в одной рубахе, и она ярко белела среди ненавистных желтых плащей. Эрлис старалась не сводить с нее глаз, хотя все перед нею плыло. Какая-то женщина выглянула из окна, увидела окровавленное лицо девушки и со сдавленным криком отшатнулась.
Эрлис не могла бы объяснить, куда и зачем она идет, почему так боится отстать от Крейона, которого воины уводят все дальше и дальше от нее. Но вдруг белое пятно, приковавшее ее взгляд, остановилось. Это на мгновение придало девушке сил — она пошла быстрее, но через несколько шагов снова упала, успев перевернуться на левый бок, чтоб не удариться о камни израненной щекой.
Может, потому, что она теперь лежала на земле, а не двигалась, очертания домов и людей перестали расплываться, и Эрлис поняла, почему остановился отряд Турса. Они дошли до перекрестка. Чтобы идти к замку, надо было повернуть направо. А на углу, опираясь одной рукой на стену дома, стоял в вызывающе-небрежной позе человек в желтом плаще, но без шлема. Он преградил им путь и сейчас о чем-то беседовал с Турсом.
А потом все закружилось, словно на ярмарочной карусели. Прозвучал резкий свист, из ворот соседних домов выскочило еще несколько человек, и началась схватка. Эрлис не могла бы подробно рассказать, что происходило, — все закончилось в мгновение ока. Большую часть отряда Турса перебили, сам он с оставшимися в живых воинами отступил и вынужден был спасаться бегством. Эрлис не успела еще понять, что пришло неожиданное избавление, а Крейон был уже возле нее, и рядом с ним стоял чернобородый человек — тот самый, что разговаривал с Турсом и подал сигнал к нападению.
— Встань, Эрлис, — произнес чернобородый, и она послушно поднялась на ноги. Голова перестала кружиться, тело сделалось упругим, как струна, исчезла боль, и щека занемела, и кровь из раны больше не текла. Чернобородый ободряюще улыбнулся ей.
— У тебя отважное и верное сердце, девочка, — сказал он. — Мы освободили твоего Крейона, но возвращаться домой вам не стоит. Сейчас лучше всего поскорее исчезнуть отсюда. Нельзя рисковать его головой, ведь это, пожалуй, главное сокровище Грестора.
— Что? — не понял Крейон. Видно было, что он никак не может опомниться.
— Говорю, самое ценное, что есть в Гресторе, — твой светлый ум да еще преданность этой девочки. А потому я хочу спасти вас обоих. Идем!
— Куда?
— К тем, кто ненавидит Грозного бога так же, как и ты, кто борется и гибнет за то, чтобы каждый имел право сам выбирать свою судьбу. Твой талант и твой опыт, Крейон, нам очень пригодятся. А Эрлис будет помогать тебе, как и раньше. Согласен?
— Я не знаю, кто ты, — ответил Крейон. — Но у меня нет выбора…
— Слыхал о Ратасе? Это я и есть. А свой выбор ты уже сделал, иначе Сутару не пришлось бы посылать за тобой целый отряд.
— Но как же Эрлис?.. Она ранена и не сможет идти с нами, а одну я ее не оставлю…
— Сможет! Погляди на нее.
Крейон растерянно осматривал рану девушки.
— Да нет же! — бормотал он. — Это невероятно! Кровь не могла так быстро остановиться…
— Как видишь, я тоже кое-что умею, хоть тебе и не чета. Удивляться будешь потом, а сейчас не трать времени зря. Пока Сутар не прислал новый отряд; мы должны успеть взять все, что тебе понадобится, из твоего дома и оставить город. Надо торопиться.
В тот же день Ратас отвел их в горы. Они поселились в старой хибаре среди скал. Пришлось хорошенько потрудиться, чтобы сделать новое жилье пригодным для работы Крейона. Все, что смогли забрать из голубой комнаты, перенесли туда. Когда же дом в горах привели в порядок и жизнь в нем наладилась. Ратас тоже поселился в нем. Он и Крейон начали работать вместе.
V
Так сладко Вита спала, наверное, только в детстве. Еще полусонная, приоткрыла глаза, увидела потолок чужого дома — и ее охватило с детства знакомое странное чувство: проснешься утром на новом месте, и в первые минуты никак не можешь понять, где ты. А потом удивление сменяется бурной радостью: она опять в селе, у бабушки, и впереди — целое лето, полное солнца и тепла, новых впечатлений, знакомств, ну и приключений, конечно!..
Вита погрузилась в полудрему, вспоминая просторный бабушкин дом, где она так часто проводила каникулы, комнаты, пропахшие яблоками, старую раскидистую вишню, долго служившую ей любимым гимнастическим снарядом… А уж малинник — это были настоящие джунгли, и там даже водились ужи, ведь рядом было озеро. А походы в лес, купанье в озере до посинения, бесконечные бои с местными мальчишками!.. Были еще и вечера! в небе мерцали крупные звезды: в траве дружным хором стрекотали сверчки-невидимки, а в доме таинственно звучал тихий голос маленькой седой бабушки Веры, сплетая бесконечное кружево сказки. Когда Вита научилась читать, то сама уже пересказывала прочитанные книжки своим подругам и соседским малышам, ходившим за нею вереницей. Часто она увлекалась и начинала придумывать для своих любимых героев новые невероятные приключения. Одну такую историю даже попыталась записать, просидела над нею несколько месяцев, да так и не закончила. В голове так хорошо все складывалось, а строчки на бумагу отчего-то ложились скучные и невыразительные, как в упражнениях из учебника. Тогда она забросила все это и летом устроила в бабушкином дворе самые настоящие представления про Золушку, Царевну-Лягушку, Морозко, короля Дроздоборода. А вот премьера «Али-бабы» так и не состоялась — не набралось сорока разбойников.
Когда Вита подросла, на смену сказкам пришли исторические романы. Это был удивительный мир глубоких страстей и героических деяний, мир, где все — до конца, и любовь, и ненависть, где мужчины отважны и непоколебимы, а женщины — несказанно прекрасны и верны. Она начала со «Спартака» и «Айвенго», проглотила огромное количество толстых и тонких книг, а кончила научными монографиями и журнальными статьями. Ее влекли загадки древности, исчезнувшие цивилизации, тайны веков. Вита просто не представляла себе, что будет в своей жизни заниматься чем-то иным. Отца, всю жизнь преподававшего историю в школе, порадовал ее выбор. Конечно, можно было бы подать документы в вуз где-нибудь поближе, а не ехать к черту на кулички, ведь именно так поступили многие Витины одноклассники, но она хотела самостоятельности (подальше от заботливых родителей!), хотела действия (где ж и простор для него, как не в большом городе!), хотела новизны (а кто же в семнадцать лет не ищет чего-то нового!). Мама повздыхала, как и полагается матери, у которой дети уже взрослые, посоветовалась с отцом и наконец согласилась.
В дорогу собирали ее всей семьей. Мама сама сшила новое синее платье, а отец подарил сумку на длинном ремешке. Провожали ее погожим ласковым вечером. Отец напустил на себя сдержанно-мужественный вид, брат не очень удачно острил, мама тихо печалилась, а Вита старалась не выставлять своей радости напоказ, но это ей плохо удавалось.
Вита знала, когда поезд прибывает на конечную станцию, но неудобно было все время спрашивать у соседей по купе, который час. Свои же часы она, складывая вещи, умудрилась уронить на пол, вот и пришлось оставить их дома — отец обещал сдать в ремонт. Впрочем, можно было и не спрашивать она и сама догадывалась, что путешествие подходит к концу. Поезд замедлил ход, с двух сторон начали появляться первые высотные дома, а главное, в вагоне воцарилось уже знакомое Вите особенное, радостно-суетливое настроение.
Девушка вынесла чемодан в узенький коридорчик и встала у окна, жадно вбирая в себя плывущий ей навстречу новый мир.
День был солнечный. Ей вспомнилось, что хорошей приметой, наоборот, считается приехать куда-нибудь в дождь. Ну и что с того! Подумаешь, приметы. Это, верно, выдумали для того, чтобы утешить мокнущих под дождем. Теплый ветер влетел сквозь раскрытое окно и взъерошил ей волосы, он принес с собою предчувствие чего-то необычайного и волнующего.
Поезд остановился. Пассажиры двинулись к выходу, людской поток подхватил ее. Легко выскочила из вагона, поставила чемодан на землю и огляделась.
Вокруг бурлил большой вокзал, люди сидели, стояли, бежали: шли, несли вещи, ели на ходу, спрашивали, где нужный путь, успокаивали детей, давали последние поручения; кто-то радовался встрече, кто-то расставался, быть может, навсегда… А она застыла в самой гуще этого шумного роя и не могла сдержать улыбки, хоть и понимала, как чудно это выглядит: стоит на перроне светловолосая девчонка и улыбается неведомо кому. Недаром на нее начали оглядываться. Вита быстро подхватила свои вещи и отправилась на поиски камеры хранения. Еще дома решила сразу сдать туда чемодан, а при себе оставить спортивную сумку, в которую предусмотрительно сложила самое необходимое. Забрать вещи можно будет позже, когда она узнает, куда поселят ее на время экзаменов.
Недолго думая. Вита взяла шифром год своего рождения и закрыла автоматическую кабинку. Привычным движением головы отбросила волосы с глаз, закинула сумку на плечо и так же решительно и весело, как она все делала сегодня, двинулась подземным переходом к выходу в город.
Большое табло на фасаде вокзала показывало время, дату и день недели, и Вита, оглянувшись, не слышит ли кто, торжественно произнесла: девять сорок восемь, двадцать шестое июля, вторник. Исторический момент начинается новая жизнь!
Внезапно девушка вспомнила все, что было дальше, и сна как не бывало. Куда же он делся, этот счастливый солнечный день? И отчего это не на койке в общежитии проснулась она сейчас, а на тюфяках в какой-то полутемной каморке? Нет, хватит вылеживаться! Надо что-то делать. По крайней мере, узнать, где она и что с нею.
VI
Когда Эрлис жила еще у тетушки Йелы, в праздник или свободными от работы вечерами сама Йела, ее старший сын, а потом и Эрлис брали с полки толстый том с тисненом переплете (книги стояли на почетном месте в доме даже при жизни Котьера — Йеле удалось это отвоевать) и читали вслух для всех старинные предания. Вот тогда-то Эрлис и услыхала впервые легенду о девушке с пылающим сердцем. Теперь она часто вспоминала и перечитывала ее, потому что подобная книга была и у Крейона, ее перенесли в их новое жилище вместе с другими книгами, принадлежавшими ему. Только сейчас узнала она, что сборник древних преданий попал в число запрещенных Сутаром книг и подлежал уничтожению, но Крейон сохранил его. С трепетом касалась она страниц книги, ставшей ей вдвое дороже, — ведь Крейон рисковал собою, пряча ее!..
Мрачные и грозные картины вставали перед ее взором. Вот появляется в стране могучий и беспощадный правитель Ворок, который так напоминает Бисехо, — недаром же Сутар запретил даже упоминать об этой легенде! И склоняются пред ним другие владыки, и царит он безраздельно над всеми… С помощью злых чар отбирает он у людей сердца, а вместо них вкладывает в грудь камень, и не умеет человек больше ни любить, ни ненавидеть, а умеет только есть, спать и работать. И гаснут навсегда глаза этих несчастных, и становятся они похожи на пустые окна заброшенных домов… Казалось, о жителях Грестора было все это. Словно их видел перед собою неизвестный ей рассказчик.
Но жила в стране гордая и смелая Имара. Она-то и поразила воображение Эрлис: Вместе с Имарой прокрадывалась Эрлис в угрюмый замок Ворока; спасаясь от врагов, бросалась с высокой скалы в бурный поток; искала в горах пещеру чародейки, чтобы узнать от нее слова заклятья… До чего же завидовала Эрлис Имаре, победившей проклятого Ворока и спасшей свой народ — пусть ценою собственной жизни! Девушка представляла себя на площади, заполненной людьми, что пришли поклониться жестокому правителю (ну до чего же все сходится!), и произносила, как Имара, волшебные слова. Голос ее звенел над толпой, и напрасно метались Ворок и его свита — ничего уже не могли они поделать, потому что сердце, хитростью материнской сбереженное от чар всемогущего властителя, вспыхивало как костер, тело становилось слишком тесным для этого огня, и взлетало звездою горящее сердце над замершей толпой, рассыпалось тысячами искр, и зажигались те искры тысячами живых сердец в груди обреченных на жизнь без радости, а жестокого Ворока и его приспешников те искры испепеляли… Эрлис видела все это уже не глазами Имары — Имара погибла в тот же миг, когда пламенное сердце вырвалось на волю, нет, она была еще и одной из тех, кого Имара своим поступком вернула к жизни. Но сколько бы она ни повторяла эти слова, ничего не случалось! Жгучие слезы стояли в глазах Эрлис, а губы снова и снова шептали:
«Пусть загорится мое сердце огнем, взлетит в небо, словно вольная птица, рассыплется мириадами искр!
Пусть вспыхнет каждая искра в груди человека, лишенного сердца, и пусть она сердцем забьется!
Пусть сожгут эти искры дотла тех, чьи сердца холодны и пусты!
Так говорю я, Имара, дочь Айты, и да сбудется по моему слову!»
Эрлис казалось, что это у нее внутри бушует огонь, что сердце вот-вот вырвется из груди, что чудо наконец сбудется. Но хоть и называла она вместо имени Имары собственное имя, не суждено было ей повторить то, что совершила когда-то отважная дочь Айты. Ведь легенда — это всего лишь легенда, и волшебные заклятая бессильны против Грозного бога. Бессильны!
Эрлис теперь знала, что Сутар стремился щедрыми обещаниями или же угрозами привлечь на свою сторону ученых Грестора, вообще всех известных в городе людей. Что ожидает отказавшихся, было уже известно. В замке Крейон встретил Дараса, который пришел раньше его и успел уже услышать предложения нового правителя. Переговорив с Дарасом, он не стал дожидаться своей очереди и вместе с ним покинул замок; Охранники не задержали его. Он правильно все рассчитал: в этот день там побывало много народу, и страже даже в голову не пришло, что кто-то из них может позволить себе такую дерзость — уйти, не повидав правителя, тем более не ожидали этого от Крейона, который всегда был так спокоен и сдержан. Узнав об этом, Сутар отдал приказ привести к нему Крейона под стражей и во главе отряда поставил первого своего помощника — хитрого и жестокого Турса.
По дороге домой Крейон дал совет Дарасу: если он не хочет ни служить Сутару, ни превратиться в покорное животное, надо уйти, если удастся, из города, ну а не удастся — из жизни… Сам он уже принял такое решение и задержался только потому, что напрасно ждал Дараса.
Эрлис возненавидела Сутара — ведь он покушался на свободу, а может, и на жизнь Крейона. Но чем больше узнавала она о том, что происходит в стране, тем сильнее переполняла ее боль за всех обездоленных им людей. Все чаще задавалась она вопросом, почему Сутару удалось так легко и быстро поработить их город, превратить гресторцев в свое послушное стадо. Девушка прислушивалась к разговорам между Крейоном и Ратасом, потом начала спрашивать сама, и Ратас постепенно объяснил ей многие загадки. Оказалось, что Грозный бог — это и есть Сутар, просто он умеет с помощью особых красок и приспособлений изменять свое лицо так, чтобы на людях появляться страшилищем. Да, Грозный бог — только человек, но человек не совсем обычный. Сутар нездешний, он пришел издалека («Из-за гор?» — спросила Эрлис), даже не из другой страны, а из другого мира, который когда-то давно был похож на Грестор, но время в том другом мире текло намного быстрее, чем на родине Эрлис, и этот странный мир далеко обогнал ее, ушел вперед, и люди там научились многому тому, что здесь еще неведомо, но там они все равны в этих знаниях и умениях, а тут Сутар один владеет ими, отсюда и его силы. Сперва Эрлис было трудно осмыслить все это, но Ратас повторял свои объяснения снова и снова, пока она не начинала понимать. Там, в мире, который он называл Эритеей, люди давно уже научились в помощь себе создавать сложные приборы и механизмы. Один из них и прихватил с собой Сутар, отправившись путешествовать по другим мирам — в Эритее умели и это. Он переделал его и придал ему вид золотой ладьи, в которой появляется в Гресторе и наводит ужас на его жителей. Но хуже всего было то, что незваный пришелец имел невиданную власть над людьми. Стоило ему пожелать, как он и вправду начинал видеть человека насквозь, узнавал все его мысли и чувства. Однако и этого было ему мало: как гончар глину, сминал и комкал он души тех, кто был ему неугоден, придавая им ту форму, которую считал нужной, и отбрасывая все, на его взгляд» лишнее. Что с того, что люди после этого превращались в стадо одинаково убогих и жалких созданий, которые даже не пытаются изменить свою участь? Зато Сутар мог не дрожать за свой трон. Самых лучших, самых умных, самых смелых, а потому и самых опасных для него он сломал или попросту уничтожил, а остальных запугал, вбил в головы животный страх и покорность. Послушание вознаграждалось: он щедро одаривал тех, кто ему предан, отбирая добро, а то и жизнь, у тех, кто не спешил признавать Грозного бога. От имени Бисехо новый правитель время от времени наделял едой, одеждой, а в холода и топливом самых бедных среди тех, кто принял новую веру, и все больше людей склонялось к ней. Грозный бог суров, но справедлив: он не даст погибнуть тем, кто признал его власть! Мало кому удалось скрыться от всевидящего ока Бисехо-Сутара.
Ушедшие в горы хорошо понимали: им надо до поры до времени затаиться и собирать силы. Но чтобы знать, как развиваются события в городе, необходимо хоть изредка бывать там, подвергая себя двойной опасности; в руки Сутара им нельзя попадать живыми, потому что тогда ему ничего не стоит проведать обо всех их замыслах и о том, где они прячутся. Ведь Сутару не нужны палачи: зачем ломать человеку кости или пытать его огнем, если он и так выдаст все свои и чужие тайны, стоит правителю взглянуть на него попристальней? Ни стойкость, ни мужество тут не спасут, и выход лишь один — покончить с собой, чтобы не стать предателем против воли, а затем не превратиться в существо, которое уже не волнуют ни верность, ни измена. Но может случиться неожиданное нападение, малейшая задержка, неудачный удар… И потому первым заданием для Крейона, с тех пор как он очутился в горах, стало найти яд, который бы действовал мгновенно, и способ применения этого яда.
Нужное вещество и его необходимую дозу Крейон нашел быстро. Гораздо сложнее сделать маленькую, надежную и простую в употреблении иглу с отравой, которую легко можно было спрятать в одежде. Достаточно даже небольшой ранки, чтобы яд попал в кровь и смерть стала неминуемой. Работу осложняло и то, что он с тяжелым сердцем взялся за это дело.
Крейону не давала покоя еще и рана Эрлис. Она давно зажила, однако толстый неровный шрам навсегда остался на лице. Девочка доверилась ему, а он не сумел ни уберечь, ни защитить ее…
Эрлис быстро поняла, что он во всем винит себя, и стала закрывать щеку покрывалом или просто прядью волос. Честно говоря, ее мало беспокоило, как она теперь выглядит, словно бы злополучный рубец был на руке или на ноге, смотреться в зеркало она не привыкла, не было у нее никогда этого самого зеркала. Да и откуда бы ей взять время на себя любоваться? Работы хватало. Она готовила еду, убирала в доме, помогала, когда надо было, Крейону и Ратасу во время опытов. Девушка привела в порядок запущенный огород возле их жилища, научилась в редкие свободные часы стрелять из лука, оставленного кем-то из ночных гостей, что иногда наведывались к ним, и порой отправлялась на охоту. У нее был меткий глаз, и никогда не возвращалась она с пустыми руками. Охота не приносила ей особого удовольствия, но давала хоть какую-то возможность разнообразить стол, потому что друзья Ратаса снабжали их весьма скромными припасами.
Время от времени по ночам их дом наполнялся детскими голосами. Эрлис знала уже, что детей, которым не исполнилось еще десяти лет, Сутар не трогал, иначе они могли бы сойти с ума и погибнуть. Именно потому однодумцы Ратаса старались во что бы то ни стало вывести из Грестора мальчишек и девчонок, которые близко подошли к опасному возрасту. Здесь, в этом доме среди скал, они отдохнут несколько часов, Эрлис их помоет и накормит, и они двинутся дальше, через горный перевал, в Комину, куда еще не простерлась власть Сутара. Ратас хотел со временем переправить туда же Эрлис и Крейона, тем более что Крейон, как выяснилось, был родом из Комины. «Тут убежище пока надежное, — говорил Ратас, — но я смогу вздохнуть спокойно лишь тогда, когда вы будете далеко отсюда».
Приставить к дому охрану он не мог: людей и так не хватало. Но было условлено, что в селении, расположенном ниже их укрытия, в случае опасности зажгут сторожевой огонь — столб дыма известит, что надо бежать дальше в горы, потому что держать оборону было бы слишком трудно. Больше всего надежд возлагалось на то, что враги не скоро узнают, кто скрывается в маленьком домике в горах.
Наконец первая партия игл с ядом была готова, и Ратас сам понес их. Они не знали, куда он отправился и скоро ли вернется. Ратас приучил их не задавать лишних вопросов: чем меньше знает один, тем безопаснее для всех, и хотя у них есть теперь средство спасения на случай крайней опасности, всего предвидеть невозможно.
И все же Эрлис не удержалась и стала расспрашивать Крейона, что ему о Ратасе известно. Крейон в ответ лишь улыбнулся и задумчиво покачал головой. Но Эрлис не угомонилась и на следующий день. Смутные догадки бродили в ней, и она искала их подтверждения.
— Ты напрасно ждешь от меня ответа, девочка, — сказал ей Крейон. — Я ни разу не задавал ему вопросов, кто он, откуда пришел, почему знает и умеет то, что не знает и не умеет никто из нас, а сам он не заводил об этом речи. Мне почти ничего не известно о нем, понимаешь? Но он немало времени прожил с нами, и я знаю теперь его.
— Ты говоришь, что знаешь его. Ну так скажи мне, какой же он?
— Какой он? Он — верный, девочка. Ни преграды, ни опасности не остановят его, когда надо выручать друзей из беды. Ничто не заставит его тогда свернуть с пути, отступить от своей цели. Слово его твердо, как сталь, из которой выкован его меч. А еще он сильный. Не только в схватке с врагом. Ты подумай только, какую силу надо иметь, чтобы взвалить на свои плечи тяжесть судьбы всего Грестора? Кто еще осилил бы такой груз? Спрашиваешь, какой он? Он — добрый. Он ненавидит все, что несет людям страдания. Все боли мира сошлись в его сердце.
Эрлис завороженно слушала. Как он говорит! Сама она никогда не нашла бы нужных слов, хотя и чувствовала в Ратасе все то, о чем только что сказал Крейон.
Ратас вернулся невеселый. «Твое изобретение выдержало испытание, сообщил он Крейону. — Но, право же, странно было бы нам слишком сильно этому радоваться». Они снова с головой ушли в работу. Эрлис не спрашивала, над чем сейчас они трудятся, а они не объясняли. Все было, как и раньше, но девушка неожиданно почувствовала себя обиженной. Она старалась теперь поменьше бывать дома. Утром, приготовив на целый день еду, уходила на охоту и бродила среди скал до темноты. Иногда странная тоска охватывала ее с такой силой, что слезы выступали на глазах. Отчего становилось ей так горько, так нестерпимо тяжело? Да еще и проклятая посуда, как когда-то, начала выскальзывать у нее из рук!..
VII
Вита решительно вскочила с тюфяка и толкнула хлипкую дверь. Чернобородого она увидела сразу. Он сидел на широкой скамье и смотрел на нее так, словно давно ожидал, когда же она проснется. Девушка невольно принялась обеими руками приглаживать растрепанные со сна волосы и одергивать платье — хорошо, хоть из немнущейся ткани сшито! Любая другая одежка тот еще вид имела бы после всех этих передряг.
Наконец-то она могла как следует рассмотреть своего спасителя. Напряжение и тревога сошли с его лица, и теперь оно казалось ей даже веселым. При тусклом свете, падавшем откуда-то сверху, видны были седые нити, проглядывающие в смолянистых волосах, а в глазах скользил все тот же стальной отблеск, только он теперь стал мягче, как будто лезвие меча опустили в воду. Чернобородый поднялся ей навстречу и приветливо спросил:
— Кэ рето вайон?
— Вита.
Наверное, на лице ее отразилось такое изумление, что чернобородый засмеялся. Поразило девушку не то, что он заговорил — что же тут странного? — непостижимым было другое: она понимала его слова! Он спросил: «Как твое имя?», она машинально ответила ему и лишь потом удивилась. Как он это сделал? Девушка ничуть не сомневалась, что осуществить такое мог только ее спаситель.
— Это объясняется просто, — ответил на ее немой вопрос чернобородый. — Полагаю, ты слыхала про обучение во сне?
— Кэ рето вайон? — в свою очередь спросила Вита, и ей показалось, что не она, а кто-то другой произнес эти слова.
— Меня зовут Ратас. Ты скоро будешь дома. Не бойся.
— А я и не боюсь, — Вита задиристо фыркнула и презрительно сморщила нос. Собственный голос перестал казаться ей чужим.
— Вот и хорошо.
Ратас указал ей на низенький столик.
— Тут ты найдешь все, что нужно для умывания. Вон лежат твои вещи, он кивнул на широкую скамью у стены. — А я сейчас принесу тебе поесть.
С этими словами он вышел, и Вита осталась одна. Обвела комнату взглядом. Грубая деревянная мебель, земляной пол, посыпанный травой. Тесно и неуютно, к тому же эта полутьма… Она вздохнула, достала из сумки гребень и зеркальце, причесалась, затем долго, с наслаждением умывалась, словно хотела смыть с себя следы недавних приключений. Вита уже вытирала лицо и руки полотенцем, когда вернулся Ратас с большим деревянным подносом.
— Завтрак, обед или ужин? — засмеялась она. — Впрочем, для смертельно голодного человека это не имеет значения.
Острый сыр, похожий на брынзу, круглые лепешки, совсем как те, что пекла Витина бабушка, яблоки… Пока девушка молча поглощала все, что стояло перед нею, вошла женщина под синим покрывалом. Она протянула Вите кувшин и сказала:
— Тут вода из целебного источника. Выпей, и к тебе вернутся силы.
Голос почему-то показался Вите знакомым. Она подняла глаза на говорившую — покрывало прятало нижнюю часть ее лица, видны были только глаза. Странно, где она могла слышать этот голос? Во сне, что ли?
— Вот Эрлис, Вита, — сказал Ратас. — Она побудет пока с тобой.
— А ты?
— Я не могу долго оставаться здесь. Надо действовать, и как можно быстрее. На долгие разговоры времени у нас нет. Я попытаюсь объяснить тебе лишь самое главное и сложное.
— Садись возле меня, — Эрлис устроилась на скамье около стены. — Тебе доведется услышать много неожиданного и чудного.
Вита села, заметив, как пытливо вглядывалась в нее Эрлис. Вот еще! Что в ней особенного? Платье, что ли?
— Представь себе, — начал Ратас, — что существует множество миров, которые образовались в одной исходной точке и развиваются параллельно. Можно сказать, что это варианты одного и того же мира — так много в них общего. Однако у каждого из них есть и свои особенности, они не близнецы, но родные братья. Где-то произошло отклонение, и события в том или другом месте начинают складываться иначе, хотя общее направление развития остается постоянным — вот как река, которая непременно найдет себе какое-нибудь русло, чтобы течь к морю. И ты сейчас оказалась в одном из таких миров, который, относительно твоего родного мира, является одним из вариантов его прошлого.
Вита захлопала глазами. Ну и ну! Невероятно… Вот тебе случай взглянуть так близко на прошлое, ну хотя бы на один из вариантов прошлого, как говорил Ратас, — тебе, девчонке, помешанной на истории! Однако столь многообещающая перспектива не вызвала у нее бурного энтузиазма. Что-то неуютно и одиноко в этом мире ей, насильно оторванной какой-то безжалостной силой от всего родного, теплого, близкого…
Эрлис обняла ее за плечи.
— Не вешай нос, сестра! Все пойдет на лад, вот увидишь.
— Мир, в котором ты сейчас оказалась, — продолжал Ратас, — мы назовем Грестор, потому что именно так зовется тот город, по улицам которого ты недавно ходила. Но есть еще один мир — будем звать его Эритея, — который намного опередил во времени не только Грестор, но и твою родину, и является относительно них…
— Одним из вариантов их будущего? — перебила Вита.
— Верно. И тот, кого ты видела вчера в золотой ладье, пришел сюда именно из этого мира — из Эритеи. Он прячется за страшной маской власти и кары. А мы — мы хотим положить конец его власти, которая несет здешнему народу непоправимые беды. В руках у нового правителя — прибор, который дает ему возможность переходить из одного параллельного мира в другой. Видно, Грестор и те скромные развлечения, которые оказались тут к услугам новоявленного божества, показались ему ничтожными или быстро наскучили. Вот он и решил продолжить свои путешествия. Полагаю, в одном из миров он увидел тебя и, возвращаясь, захватил с собой. Я не могу пока сказать точно, зачем ты ему понадобилась. Но мы помешали ему, потому что нам стало известно заранее, куда именно он вернется. Мы устроили там засаду. Чтобы победить Грозного бога Бисехо, или же Сутара — это его настоящее имя, нам необходимо захватить атерон — тот прибор, с помощью которого можно перемещаться в параллельных мирах. Слишком далеко зашло дело в Гресторе чтобы вернуть все на свои места, необходимо, вмешательство Эритеи. Нам нужна помощь, сами мы не справимся. Прибор этот, к сожалению, невелик, его легко переносить с места на место и несложно спрятать. Поэтому нам никак не удается им завладеть. На этот раз мы были близки к цели, но не успели справиться с охраной. Сутар вернулся раньше, чем мы ожидали, и не один, а с тобою. Ты была без сознания. Увидев, что его воинам приходится солоно, Сутар бросил тебя и сбежал на своей ладье, унося с собою драгоценный аппарат. Ну а мы продолжали бой, пока не отбили тебя. Думаю, дальнейшие события тебе теперь более понятны. Все остальное ты узнаешь от Эрлис. Она расскажет тебе свою историю, и тебе станет ясно, кто такой Грозный бог и почему мы боремся против него. А теперь мне пора.
— Но ты еще придешь сюда?
— Тут ли, в другом месте, но мы непременно увидимся. Помни, я пообещал, что ты снова будешь дома, а мое слово чего-нибудь да стоит. Правда, Эрлис?
Эрлис кивнула головой в знак согласия, покрывало сдвинулось, и Вита заметила, что ее правую щеку пересекает извилистый шрам, который начинается от скулы и теряется на шее. Эрлис перехватила взгляд девушки и быстро вернула покрывало на место. В глазах ее метнулось мрачное пламя.
— Это — метка Грозного бога, — сказала она. — Я расскажу тебе, как ее получила.
VIII
Однажды утром Ратас отыскал Эрлис на огороде.
— Идем со мною, я хочу тебе кое-что показать.
Он провел девушку мимо комнаты, где они с Крейоном обычно работали, и открыл дверь в другую, маленькую угловую комнатушку, куда Эрлис давно уже не заглядывала. Первое, что бросилось ей в глаза — детские личики, серьезные и забавные, смеющиеся и сердитые, настороженные и доверчивые… Все они были очерчены скупыми и точными линиями углем на белой глади стен.
Эрлис переводила широко раскрытые глаза с одного рисунка на другой.
— Ратас, — прошептала она удивленно, — ведь это же те дети, которых вы забирали из Грестора, я помню их… Но кто же… — внезапно пришла догадка: — Неужели ты?
Ратас улыбнулся, и она поняла, что не ошиблась.
— Тебе понравилось?
— Еще бы! Как только тебе удалось так…
Но он не дал ей договорить.
— Погляди-ка теперь туда, Эрлис.
В промежутке между окнами девушка увидела большое цветное изображение. Она подступила ближе, чтобы рассмотреть его, и тихонько охнула.
На фоне тревожно-серого грозового неба стояла женщина в голубом одеяньи. Все тело ее напряглось, сопротивляясь бешеному ветру, развевавшему длинные светлые волосы. В зеленых прозрачных глазах застыли несказанная печаль и щемящая нежность, отчаянное упрямство и детская беззащитность… Где взяла она силы выдержать удар огня, упавшего с неба, к которому обращено было ее прекрасное лицо? Пылающий зигзаг молнии, повторяя очертания шрама, пересекал правую щеку, и нижним концом упирался в сердце.
Эрлис робко протянула руку, пальцы ее коснулись стены, и на них остался слабый отпечаток краски. Она растерянно отдернула руку и оглянулась на Ратаса.
— Что это?..
— Разве не узнаешь?
— Нет, нет, — девушка замотала головой. — Быть не может… Да я… У меня и платья такого отродясь не бывало…
Понимала, что произносит какие-то глупые, ненужные слова, но ничего не могла с собой поделать: она впервые увидела себя со стороны и растерялась от наплыва противоречивых чувств. Неужто и впрямь она так хороша? И только подумала об этом, как острая боль обожгла щеку, хотя никто не трогал рубца. Молния на рисунке пересекала лицо, не искажая его. А вот настоящий шрам… И рука ее невольно потянулась закрыть щеку.
— Ты уже здесь, Эрлис? — раздался с порога голос Крейона. — Ты видела? Я в живописи немного разбираюсь, но это совсем не похоже на все, что мне раньше встречалось. Кто бы мог подумать, что Ратас… и так быстро… Это настоящее чудо!
— То, что на стене, еще не чудо, — возразил ему Ратас. — Ты к Эрлис приглядись повнимательней, Крейон. Найдется ли на свете такая гроза, что заставила бы ее отступить, и молния такая, что опалила бы ей душу? Вот где настоящее, живое чудо!
При последних его словах Эрлис вспыхнула — и бросилась прочь из дома, туда, в скалы, где знала каждую щель и где хотела сейчас спрятаться от всего света.
Отчего ж она плакала? Ратас не сказал ничего такого, что могло бы ее задеть, напротив, так красиво о ней никто еще не говорил… даже тетушка Йела… Что же она не обрадовалась, а сникла, что ж ей убежать захотелось?..
— Вот ты куда спряталась, — Ратас стоял за ее спиной. — Я знал, где тебя искать. Эрлис торопливо утерла слезы. Второй раз за этот день она почувствовала острую, пронзительную боль в щеке, как будто ее снова кромсал кинжал. Девушка изо всех сил притиснулась лицом к камню, словно хотела уничтожить, стереть рубец…
— Знал, где искать… — повторила она глухо и вдруг встрепенулась, заговорила горячо, быстро, глотая слова: — Ты же все знаешь и все умеешь! Помоги мне! Что со мною случилось? Я так больше не могу…
Ратас положил плащ на выступ утеса и сел. С замирающим сердцем она ждала, что же он ответит.
— Ничего страшного не произошло, поверь мне, Эрлис. Просто ты становишься взрослой. Ты словно рождаешься вновь, а это всегда мучительно. Нет у тебя ни матери, ни сестры, ни даже подруги — они лучше меня все тебе объяснили бы, утешили, дали совет… Я же привык больше к мечу, а не к таким разговорам. Единственное, что я мог сделать для тебя, — эта картина. Я назвал ее «Меченая молнией». Мне давно уже хотелось, чтобы ты увидела себя глазами других, чтобы ты знала цену себе, Эрлис. Мышатник, из-под обломков которого тебя когда-то вытащили, успел наложить на тебя свой отпечаток. Он не сумел приглушить ни твоего ума, ни твоих чувств, но почему ты так боишься поверить в собственные силы? Как будто разбежишься для прыжка — и вдруг остановишься в испуге. Тот крохотный серый мышонок, что прячется в тебе, время от времени поднимает голову и начинает нашептывать, будто ты не способна ни на что большое и прекрасное. Не верь мышонку, Эрлис! Когда он снова подаст голос, взгляни на «Меченую молнией». Там ты — настоящая, запомни.
— Но я хотела бы увидеть себя не только на рисунке. Последний раз я смотрелась в зеркало в Гресторе…
Ратас молча протянул ей маленькое зеркальце — он предусмотрел и это. Эрлис долго, с каким-то горьким удивлением рассматривала свое отраженье, то поднося руку со стеклышком к самым глазам, то отодвигая ее подальше.
— Хватит! — не выдержал наконец Ратас. — Это просто-напросто стекло, в нем ты всего не увидишь.
Эрлис вздохнула и возвратила ему зеркальце.
— Еще в тот день, когда я впервые увидел тебя, мне показалось, что не одна лишь преданность Крейону повела тебя за ним и толкнула на кинжал Турса, — Ратас положил руку ей на плечо. — Да, в Гресторе сейчас время ненависти, девочка. Но ненавистью мы никогда не изменим мир. Чтобы творить, нужна любовь. Я всем сердцем хочу, чтобы вы были счастливы — ты и Крейон. Может, моя картина поможет вам лучше понять друг друга. Только это очень трудно, Эрлис, — любить, когда время ненависти еще не миновало и никто из нас не знает, что ждет его завтра.
— Ратас, — сказал она тихо, — я и вправду вела себя, как глупый ребенок. Прости. Давай вернемся домой. Крейон, наверное, тревожится…
Да, «Меченая молнией» изменила в ней что-то. Эрлис ощущала в себе неизъяснимую нежность ко всему на свете. Солнце никогда еще не было таким щедрым, а травы — такими буйными, и даже холодные серые скалы стали приветливее. Девушке хотелось обнять весь этот широкий мир, найти самые добрые, самые ласковые слова для каждой птицы, деревца, облачка… Она убрала подальше лук и стрелы: все-таки женщине охотиться ни к лицу.
Ратас вновь куда-то исчез, и Крейон впервые позволил себе несколько дней отдыха.
Таким Эрлис его еще не видала. Было что-то трогательное в том, как он радовался чистой и холодной, до ломоты в зубах, родниковой воде, мотыльку, кружащему над головой, причудливой скале, очертаниями напоминающей конскую голову, птичьей песне…
С тех пор как они были вместе, Эрлис не могла припомнить ни одного дня, да что там — часа, когда Крейон сидел бы сложа руки. Отдыхал он только во время сна. Сколько же лет трудился он так? А теперь он чуть ли не целый день пролежал в траве, глядя в небо и прислушиваясь к чему-то еле слышному, доступному ему одному.
На следующее утро он разбудил ее ни свет ни заря.
— Хочешь встретить восход солнца, Эрлис?
Они сидели на пороге домика и смотрели, как яркие и чистые краски рассвета сменяют ночную тьму.
А к вечеру небо нахмурилось, и девушка, чтобы успеть до дождя, попросила Крейона помочь ей перенести к дому хворост, который собрала в ближней рощице. Однако дождь все-таки застал их по дороге домой. Крейон бросил хворост на землю и укрыл ее своим плащом. Эрлис положила голову ему на плечо и думала об одном: вот если бы этот дождь никогда не кончался! Но дождь кончился, после него похолодало; они затопили в доме и сели у огня.
Эрлис вспомнился Мышатник, где, греясь у очага, она слушала вечерами сказки и рассказы старших ребят о своих приключениях, в которых, как она теперь понимала, тоже было немало сказочного. Крейон словно почувствовал ее настроение:
— Такими вечерами хорошо сказки рассказывать.
— Когда же я в последний раз сказку слыхала? — задумалась Эрлис. Наверное, еще у тетушки Йелы…
И тихим, загадочным голосом, как тетушка Йела когда-то, она начала повесть о девушке-птице, потом — о семерых братьях и их сестре, потом еще и еще… Она сама не знала, откуда бралось в ней все это, давно, казалось, позабытые слова пришли вдруг сами, и никогда ее речь не лилась так свободно.
— Говори еще, — попросил Крейон, когда она замолчала. — Я вспоминаю детство…
— Нет, теперь твоя очередь!
— Ну ладно, будь по-твоему. Только не знаю, понравится ли тебе моя сказка…
Эрлис слушала его внимательно, стараясь не пропустить ни слова. Вначале она и впрямь приняла все за сказку, но потом у нее возникла несмелая мысль, которая все крепла и крепла: никакая это не сказка! Это о нем самом. Никогда раньше не вспоминал он, где и как жил до того, как перебрался в Грестор. А сейчас он вновь увидел перед собою те далекие годы…
Начиналось все и вправду по-сказочному: жили-были муж и жена, и не было у них детей… То есть дети у них рождались, но все они пришли на свет прежде срока и умерли в малолетстве. Когда же похоронили четвертого ребенка, то решились они пойти к старику-чародею, который жил высоко в горах. И сказал чародей, что родится у них сын, и что вырастет он крепким и здоровым, если пообещают они отдать парня ему в науку. Родился пятый сын, и старик забрал его к себе… А когда вырос он, то начал исцелять людей от различных недугов и такого достиг в том искусства, что прославил свое имя. Из дальних сторон приходили к нему люди с надеждой на исцеленье. Он женился на самой красивой девушке своего города. И казалось, что судьба к нему добра. Но потом в один год все изменилось. Отец молодого лекаря погиб во время наводненья. Вскоре умер и учивший его лекарскому искусству старик, которого считал он вторым отцом. А его прекрасная супруга полюбила другого, потому что выходила замуж не за него — за его славу. И тогда оставил он все: город, в котором прошла его молодость, свою жену, дорогие сердцу могилы обоих отцов — родного и названного — и пошел куда глаза глядят вместе со старенькой матерью, она одна только и осталась у него. А люди говорили: потому не было ему добра, что спасли его с помощью колдовства, хотели судьбу обмануть, вот она и мстит ему теперь.
Целый год бродил он по стране, изменив имя и нигде надолго не останавливаясь, и, лишь когда прошел установленный срок и жена его, не имея о нем известий, смогла выйти замуж за другого, он поселился в Гресторе, подальше от родной Комины и женщины, которую долго не мог позабыть.
— Невеселая у меня вышла сказка, Эрлис. Твои были лучше…
Дрова прогорели, в комнате стемнело, и Эрлис рада была, что Крейон не видит сейчас ее лица. Отчего все так несправедливо, отчего все эти беды достались ему — такому доброму, такому умному, такому сильному? Ей хотелось крикнуть сейчас так, чтобы эхо раскатилось среди скал: «Да разве можно не любить тебя — такого?» Вместо этого она, всхлипнув, ткнулась носом ему в грудь и прошептала: «Я никогда, никогда тебя не оставлю!»
— Ты плачешь, маленькая? — Он осторожно коснулся лица девушки.
Эрлис взяла его руку в свои и прижалась здоровой щекой к ладони.
— Я уже не маленькая, Крейон. Я давно выросла… А ты и не заметил.
Мир наполнился любовью. Эрлис, обделенная с детства теплом и лаской, сама не понимала, откуда в ней столько нежности. Они с Крейоном могли говорить о самых простых, самых будничных вещах, но каждое слово звучало признанием в любви, а каждый взгляд, каждое движение приобретали значение события, способного изменить целую жизнь.
Однако уже на четвертый день Эрлис проснулась и почувствовала, что Крейон не спит — и не спит давно. В свете утра видно было, каким отрешенным и сосредоточенным стал его взгляд. Она поняла, что случилось, она ожидала этого, но не думала, что так быстро…
— Эрлис, Эрлис, — сказал он, — недаром тебя называли счастливицей. Ты и вправду приносишь счастье. И не мне одному, нет… Мне кажется, я нашел решение! Среди ночи я вдруг проснулся — наверное, оттого, что ты зашевелилась, — и уже не смог заснуть. И вот, пока лежал без сна, я вспомнил… Давно когда-то мой учитель рассказывал мне о мудрецах, из страны Хэл. Они в совершенстве умели владеть своим телом и проделывали удивительные вещи. Ну, например, по собственному желанию замедляли или убыстряли биение сердца, подолгу обходились без пищи… Они научились управлять своим телом и своим разумом и потому не страшились болезней. Грозный бог был бы бессилен перед ними, он не смог бы их одолеть. А теперь смотри, что происходит у нас. Одни бегут, стараясь спасти себя и своих детей от власти Бисехо-Сутара, другие выбирают смерть, чтобы не предать своих друзей, третьи надевают желтые плащи и золотые шлемы, чтобы нести новые беды своим соотечественникам, четвертые — четвертые утрачивают разум и волю и попополняют послушное стадо правителя… Четыре пути, и ни один из них не выводит из тупика, в который мы попали. Неужели мы настолько ослабели, отупели, выродились, что не способны восстать против зла и должны лишь покориться или погибнуть?.. Кажется мне, что должен быть еще один путь, пусть он нелегок, но приведет к победе: найти в себе самом силы для отпора и для защиты. Научиться так закалять свой разум, свою волю, чтобы никакой захватчик, подобный Сутару, не мог их сломить. Я увидел начало этого пути, когда вспомнил о мудрецах из страны Хэл. Они не считали человека ничтожеством, как Сутар, они вели его по пути совершенствования… И если Ратасу не удастся в ближайшее время сбросить Сутара с трона, то у нас все равно появится надежда. Пусть никогда не найдут способа вернуть разум и душу тем, кого искалечил Грозный бог. Но наших детей нужно не просто прятать от него — рано или поздно он может их отыскать, — а научить противостоять ему, дать им оружие для успешной борьбы с ним. Я должен проложить хотя бы начало этого пути, за мною пойдут и другие, и это приблизит час падения Грозного бога. Ты понимаешь, Эрлис?
— Даже не верится, — тихо сказала она и покачала головой. — Неужели все это когда-нибудь кончится?
— Кончится, непременно кончится, маленькая моя! И тогда я увезу тебя в Комину. Мы никогда не расстанемся…
Эрлис прижалась к его плечу и закрыла глаза. Как хорошо было бы уехать с ним далеко-далеко и зажить так, как она никогда еще не жила: никого не боясь, ни от кого не прячась… Может, это и сбудется, недаром ведь она всегда так верила в Крейона. Что поделаешь, беззаботные дни кончились, он снова вернулся к своей работе, но иначе и быть не могло. Ей придется привыкать к этому… Сейчас она чувствовала себя старше и умудренней, чем Крейон и даже чем мудрецы страны Хэл.
— Моя помощь тебе сегодня понадобится? — спросила она.
— Вряд ли. Я хочу разобрать свои книги, там должно быть несколько трактатов, в которых упоминается о том, что я тебе рассказал. Надо их отыскать, но с этим я и сам справлюсь. Разве что завтра… — добавил он и как-то виновато взглянул на Эрлис.
Она только улыбнулась. Можно было и не спрашивать об этом. Эрлис знала, что, когда новая идея завладевала умом Крейона, он стремился остаться в одиночестве. Не надо его отвлекать. Ей пора уже отправиться на охоту. Нужны свежие припасы. Праздник кончился, настали будни…
На пороге она поцеловала Крейона, а дойдя до поворота, обернулась и махнула ему на прощанье рукой.
Счастливые, они забыли о ненависти, подстерегавшей на каждом шагу. Крейон так зарылся в книги, что не заметил приближения воинов Сутара, а Эрлис, охотясь, забралась в заросли и слишком поздно увидела огонь сигнального костра. Как она мчалась назад! Но во дворе уже хозяйничали золотые шлемы. Из-за скалы хорошо было видно, как они выносили инструменты и приборы Крейона, его книги и записи, тащили для чего-то даже стулья. Самого Крейона нигде не было.
Рубец на щеке запылал огнем. Глаза были сухи, сухо стало в горле, и сердце, казалось, остановилось, она не ощущала его ударов. Движения сделались точными и четкими. Эрлис отложила добычу в сторону, умостилась половчее среди скал, пересчитала стрелы. Прежде всего — попасть в вожака. Определить, кто он, несложно. Она не имеет права промахнуться. На остальных у нее все равно не хватило бы стрел, но Эрлис знала, что такие отряды состоят в основном из тех, кто утратил собственную волю и способен лишь выполнять приказы. Они растеряются и разбредутся, если некому будет ими командовать. Чтобы действовать наверняка, она достала из складок одежды иглу и своим волосом прикрутила ее к острию стрелы. Прицелилась. Впервые ей доводилось целиться в человека.
Расчеты оказались верными. Когда упал вожак, а потом несколько воинов из тех, что несли вещи, остальные в панике бросились наутек, даже не попытавшись установить, откуда же летят стрелы. Эрлис подождала, не вернется ли кто из воинов, и медленно, словно на казнь, двинулась в дом.
Эрлис нашла Крейона в той комнате, где была картина, и «Меченая молнией» смотрела на него со стены. Эрлис опустилась на колени. Глаза ее видели только смертоносную иглу в запястье любимого. Она не знала, сколько времени просидела так, словно неживая. Ненависть — черная, дикая, тяжелая, лютая ненависть разгоралась в ее душе неудержимым пламенем, уничтожая все другие чувства. Пепел заполнил ее всю, она стала легкой и звонкой, словно стрела, нацеленная на врага. Ратас говорил: «Найдется ли на свете такая гроза, что заставила бы ее отступить, и молния такая, что опалила бы ей душу?» А она ощущала себя сейчас сожженной дотла руиной, в которую никогда не вернутся прежде жившие здесь люди… Будь у нее еще одна игла, она не замедлила бы пустить ее в ход. Но иглы не было.
Скрипнула дверь, за спиной у нее послышались шаги. Она обернулась. На пороге стоял Ратас.
— Если б я умел летать, Эрлис, — сказал он, — я не опоздал бы. Проклятое время ненависти!
IX
Эрлис окончила свой рассказ. Было тихо и темно, и в углу шуршали мыши. Вита не решалась нарушить молчание. Эта странная женщина из чужого мира, недавно еще такая далекая от нее, стала сейчас такой родной, словно сестра. Меченая молнией… Ей так хотелось сказать Эрлис что-то хорошее и ласковое, но нужные слова не приходили, а она боялась обидеть ее гордость неуместной жалостью.
Вдруг что-то со стуком покатилось по полу. Эрлис порывисто вскочила и наклонилась.
— Сигнал тревоги, — она подняла с пола и показала Вите камешек, обвитый красной ниткой. — Его вбросили снаружи в дымоход. Ратас дает нам знак — сам или через кого-то из своих посланцев. Нужно уходить отсюда побыстрее!
Вита привычным движением бросила сумку на плечо и накинула плащ так, как учил ее Ратас.
— Будешь идти за мной, — сказала Эрлис, — так, чтобы не терять меня из виду. Двигайся не слишком быстро, но и не слишком медленно, тогда не будешь обращать на себя внимания. И не бойся ничего. Ратас и его друзья знают, что мы оставляем убежище, и прикроют нас.
— Я не трусиха, — отозвалась Вита.
— Каждый может ощутить страх, и в этом нет ничего зазорного. А уж дальше все зависит от тебя: или ты одолеешь страх, или страх осилит тебя.
Они поднялись по шаткой лесенке на поверхность (их укрытие оказалось чем-то вроде землянки, вырытой посреди развалин), прошли мимо полуразрушенных домов. «Это после черной лихорадки они остались», шепнула Эрлис. Возле последнего дома Вита остановилась, а Эрлис, как они и договорились, пошла вперед. Через несколько минут и Вита ступила на мостовую. Сердце сильно стучало, но вскоре она успокоилась. Ведь впереди беспечной и легкой походкой, словно и знать не знала ни о какой опасности, шла Эрлис. Одинокие прохожие равнодушно шли мимо.
Это была другая улица, не та, по которой вел ее Ратас, — мощеная камнем, и дома добротнее и нарядней. Однако и тут резал глаза такой же пестрый хаос.
Эрлис дошла до перекрестка и завернула за угол большого красного дома. Вита ускорила шаг — и вдруг наткнулась на воинов в знакомых ей золотых шлемах. Они не делали попыток задержать ее, просто стали у нее на пути и окружили девушку плотным кольцом. Как Крейона, мелькнуло в голове. Что делать? Сквозь кольцо воинов не прорваться, а если бы это и удалось, Бита все равно не знает, куда бежать. Она попала в ловушку. Видно, Грозный бог успел перехватить посланца Ратаса… Воины шаг за шагом наступали на Виту, оттесняя ее от улицы, которой пошла Эрлис.
Девушка попятилась — и натолкнулась на высокого человека, незаметно выросшего у нее за спиной. Властным движением он сбросил покрывало с головы Виты. Глаза его так и впились в девушку, казалось, они просверлят ее насквозь, тонкие губы кривила усмешка. Желтый плащ с красной каймой, длинный нос… Внезапно Вита поняла, кто перед нею, и от ужаса у нее ноги отнялись: Турс, безжалостный Турс, тот, кто оставил шрам на лице Эрлис!
Турс заметил ее испуг и коротко хохотнул. Это помогло Вите справиться с собой. Она спокойно выдержала взгляд Турса и ровным, неторопливым шагом двинулась за ним.
Хоть никто им, казалось бы, не угрожал. Турс, искоса поглядывая на Виту, для чего-то вытащил меч из ножен. Луч заходящего солнца упал на него, и Вите вспомнились глаза Ратаса, в которых вспыхивал отблеск стального лезвия. Где он сейчас? Как хотелось ей поверить в то, что он опять ее освободит. Но когда Ратасу станет известно, что она оказалась в западне? И куда теперь ведут ее? Наверное, в замок Грозного бога — вон высятся четыре башни на фоне вечернего неба…
Часовые возле входа приветствовали Турса, трижды ударив мечами о щиты. Тяжелая дверь со скрипом закрылась, и у Виты мороз пробежал по коже. В глубине души она надеялась, что по дороге к замку ее отобьют, как тогда, в подземелье… Трудно будет проникнуть за эти крепкие ворота, каменные стены! Нет, она должна полагаться только на себя. Что говорил Крейон в последний свой день? Найти силы в себе самом, укрепить свою душу так, чтобы Грозный бог не имел над нею власти… Неужели Сутар действительно сможет сделать из нее все, что захочет? Неужели он такой неодолимый? Она еще постоит за себя, она так просто не сдастся ему на милость!
Воины остались во дворе замка, а Турс повел Виту через длиннейшую анфиладу роскошно убранных покоев. В первых залах не было никого, кроме часовых у дверей, в последних же девушка увидела множество людей, умолкших при ее появлении. В одежде их преобладали любимые цвета Грозного бога желтый, красный, оранжевый. Злая и решительная, Вита шла за Турсом, которому кланялись эти важные господа. Сейчас наконец она увидит, зачем понадобилась Грозному богу…
Вслед за Турсом Вита поднялась по ступеням из белого камня в огромный затемненный зал. На полу лежал узкий коврик. Пушистый ворс глушил шаги. Вдруг яркий свет плеснул ей в глаза. Девушка прищурилась, но боковым зрением успела заметить, как длинная тень Турса шмыгнула куда-то в сторону и словно бы растаяла в стене. Прямо перед нею было возвышение в форме ступенчатой пирамиды, и вверху, на сияющем троне, сидел человек, одетый в ярко-желтые одежды с нашитыми на них золотыми украшениями. Голову его опоясывал блестящий узкий обруч с красными. Круглое лицо с чуть приплюснутым носом, такое заурядное, неприметное лицо, и ничего ужасного в нем нет, хотя и привлекательного тоже… Так вот как на самом деле выглядит Грозный бог!
Сутар величественным жестом простер к ней руку и произнес:
— Приветствую тебя в Гресторе, дочь Земли!
Он говорил на ее родном языке! У Виты дрогнули губы.
— Прости мне это волнение, правитель, — ответила она. — Я так давно не слышала звуков родной речи.
— Как твое имя, девушка?
— Виктория, — ей не хотелось, чтобы Сутар называл ее Витой.
— Красивое имя, хотя и необычное для нашего слуха. Я — Сутар, властитель Грестора. Могуществу моему нет границ, Виктория, и если ты будешь верна мне и покорна, тебя ожидает невиданная награда.
«Надо бы спросить, что это за награда, — подумала Вита. — Он полагает, будто это должно меня заинтересовать. И поддерживать этот напыщенный тон. Хорошо, что сызмальства начиталась исторических романов… Мне ведь не приходилось еще общаться с такими высокопоставленными особами».
— Какая же это награда? — произнесла она вслух.
— Об этом ты узнаешь в свое время. А сейчас, любезная гостья, скажи мне, жестоко ли обошлись с тобою те негодяи, которые взяли тебя в плен?
— Нет. Никто из твоих воинов не обидел меня ничем.
Она нарочно сделала вид, что не поняла вопроса. Ясно же, не о воинах в золотых шлемах спрашивал Сутар.
— Я веду речь не о них, — правитель снисходительно улыбнулся, — а о тех, что держали тебя у себя. Где они тебя прятали?
— В каком-то погребе или землянке среди развалин.
— Ты смогла бы показать это место?
— Вряд ли. Я ведь совсем не знаю вашего города.
— Кто был там с тобой?
— Со мною была женщина.
— А больше с тобою никого не было?
— Кажется, никого. Я плохо помню, все как, во сне…
— Ты расскажешь мне все, что сможешь вспомнить, Виктория. Это чрезвычайно важно! Преступники должны быть покараны.
— Но они не причинили мне никакого зла!
— Не причинили или не успели причинить?
— Этого я не могу знать.
— Зато знаю я. И не позволю обращаться так с моими гостями!
— Ты говоришь, что я твоя гостья, правитель. Но разве ты звал меня сюда?
— Да, признаю, это вышло случайно. Теперь я сделаю все, чтобы ты забыла об этом недоразумении. Первая из числа своих соплеменников ты получишь возможность взглянуть на другой, отличный от Земли мир. О нет, ты еще не знаешь его, ведь ты успела увидеть только помойки Грестора, а я хотел бы показать тебе лучшее из того, чем я владею. Это благодатный, щедрый край, и люди тут добрые и смирные. Народ Грестора заслужил то счастье, которое я ему даровал. Но сперва я попрошу тебя, девушка, помочь мне. Лишь ты одна можешь это сделать…
Что-то мягкое начало обволакивать Виту. «Ты устала, бедное дитя. Вскоре ты отдохнешь, и тебе приснятся прекрасные, мирные сны… — звенело внутри ее. — Но сейчас — помоги мне! Ты добра, прямодушна, ты поможешь, ведь это так просто… Ты одна лишь способна помочь. Только ты одна и никто другой!»
Девушка тряхнула головой, прогоняя наваждение.
— Чего ты от меня хочешь? Говори!
— Вспомни ту женщину, Виктория! Думай о ней! О ней! Ты очень хочешь увидеть ее вновь! Увидеть еще раз! Ты не можешь обойтись без нее! Думай о ней! О ней думай! Представь ее себе! Где она сейчас? Где? Смотри! Стань моими глазами!
Она чувствовала на себе властный, цепкий взгляд Сутара, и перед ней, как видение, промелькнули серые скалы, низкие изогнутые деревья между ними… И вдруг она поняла, что это Эрлис бредет среди скал, что она, Вита, в этот миг видит мир ее глазами и даже ощущает, как впиваются в ноги острые камни… Все мысли и чувства Виты стремились к Эрлис, но что-то непонятное и зловещее было в той настойчивости, с которой Сутар требовал, чтобы она вспомнила о ней. «Стань моими глазами!» Что он хочет увидеть с ее помощью? Нет, тут что-то не так, это может повредить ее друзьям…
— Ты не там ищешь друзей, Виктория! — прервал ее мысли Сутар. — Ты чиста душою, ты вся прозрачна. Не ведаешь, что такое коварство и злоба, измена и ложь. Я хочу открыть тебе правду!
«Не там ищешь друзей!» Но если ему известны ее мысли, зачем он задает ей вопросы? Играет, как кот с мышью? Что ему от нее нужно?
— Чего ты боишься? Освободись от тревоги. Отдохни. Тебя хотели обмануть, опутать гнусными выдумками, но я не позволю этого сделать!
Вкрадчивый голос тек вокруг нее, убаюкивал, окутывал туманом.
— Ты не веришь мне… О, я вижу, твое чуткое, доброе сердце успели отравить недоверием и ненавистью. Я покараю тех, кто это сделал!
И вдруг Сутар переменил тон, заговорил спокойно и деловито:
— Скажи, Виктория, что тебе известно о той женщине?
Почему он опять спрашивает ее? Он, Сутар, который видит человека насквозь? Хочет, что ли, доказать, что может сломать ее? Нет, она никого ему не назовет…
— Так что тебе известно о той женщине?
— Ничего.
— Даже имени ее не знаешь?
— Нет.
— А как она обращалась к тебе?
— Она называла меня: сестра…
Глаза Сутара сверкнули злорадством, и Вита поняла, что допустила ошибку, но было уже поздно: она не заметила, как Грозный бог перешел на язык Грестора.
— Ты еще не научилась лгать, — сокрушенно покачал он головой. — Так что же рассказала тебе та несчастная?
— Ничего.
— А что-нибудь в ней самой, в ее поведении не показалось тебе странным?
— Нет.
— А шрам на щеке?
— Она все время закрывала лицо покрывалом.
— И ты не видела ее лица?
— Не видела.
«Ведь я его и вправду не видела… только глаза».
— А кто еще там был? Человек с черной бородой приходил туда?
Усилием воли Вита отогнала возникшие в памяти картины и взглянула в лицо Сутару.
— Никого я там больше не видела.
И тут она ощутила резкую боль в ноге, на месте прошлогоднего перелома. Летом прыгала с самодельной вышки на озере, но однажды там, куда она собиралась нырнуть, вдруг возник какой-то мальчишка, она изменила направление, попала на мелководье и сломала себе ногу. Больше месяца пришлось пролежать… И вот та самая боль пронзила ее вновь так, что в глазах потемнело. Девушка невольно поглядела вниз.
— Кость цела, и с ногой ничего не случилось, Виктория. Однако твое тело помнит тот случай и ту боль — видишь, я и это о тебе знаю, — и оно вспомнит его столько раз, сколько захочу этого я. Но я не люблю страданий и крови, и не собираюсь мучить тебя. Все зависит от тебя самой. Запомни: всякий раз, когда ты скажешь мне неправду, ты почувствуешь эту боль.
«Сутару палачи не нужны», — вспомнила она и вскинула голову.
— Зачем же ты спрашиваешь меня, если тебе все известно?
— Зачем? Когда ты подумала про кота с мышью, ты была, пожалуй, близка к разгадке. Скучно изо дня в день видеть вокруг себя одни лишь покорные и раболепствующие лица. Но ты слишком сильно полагаешься на себя, Виктория. А я могу доказать тебе, что человек — жалкая букашка. Так легко уничтожить ее. И еще легче — сломать. Она боится голода, холода, зноя, боли… Наконец, ее можно просто запугать, и тогда уже принуждать не надо. Уверен, твоего упрямства ненадолго хватит.
Вита закусила губу. Жалкая букашка… Страх перед болью… Неужели Сутар прав?
— Чего ты от меня хочешь? — повторила, лишь бы не молчать.
— Вот так-то лучше, любезная гостья. Послушных ждет награда. А требуется от тебя сущий пустяк. Между тобою и той женщиной существует незримая связь. Только ты можешь стать моими глазами и помочь мне обнаружить логово бунтовщиков в горах. Для этого я и взял тебя сюда. Как только с ними будет покончено, я тебя отпущу. А награда… Я не стану предлагать тебе то, чем удовольствовалось бы большинство жителей Грестора, потому как им достаточно сытной пищи, яркой одежды, теплого очага, возможности отдавать приказания другим. Нет, я понимаю, с кем имею дело. Я дам тебе несравненно больше, Виктория. Ты собственными глазами увидишь древние миры, вдохнешь воздух и вберешь краски прошедших веков, я проведу тебя ними, словно огромным музеем, а потом — потом ты унесешься в миры грядущие, ты станешь путешествовать по ним так же легко, как переезжают из города в город. Ты увидишь то, чего никто из твоих соотечественников не сможет увидеть никогда. Это королевский подарок, девушка. Он — для тебя, для твоей отважной и страстной души. Я умею ценить верность и преданность. Твоему пытливому уму я дам невиданные возможности…
— Да, подарок поистине королевский, — сказала Вита. — Но мне от тебя ничего не надо.
— Это даже хорошо, что ты такая упорная. Когда я обращу тебя в свою веру, ты будешь в ней непоколебима.
— Я не приму твоей веры.
— А что тебе ведомо о ней? У моих подданных есть все необходимое. Все они равны. Никто из них не голодает, не мерзнет, не трудится сверх сил. Они не знают горя!
— Но и счастья тоже. Разве тот, кто все время чего-то боится, может быть счастливым?
— А если для них это и есть — счастье? Их не донимают ни укоры совести, ни сомненья. Их никогда не терзают противоречивые чувства. Они знают, в чем состоит их долг, и выполняют его. Я дал им веру — разве этого мало? Веру в сурового, непреклонного, но справедливого бога, который никогда не карает напрасно. — Они счастливы своей верой!
— Они счастливы разве что тем, что одинаково несчастны! Никто из них не имеет ни собственной воли, ни мыслей, ни чувств. Стать одинаковыми, чтобы стать счастливыми — не слишком ли велика цена твоего рая? Они все принесли в жертву Грозному богу. Их вера — это страх!
— Пусть! Пусть сначала войдет в их сердца страх — пока они не поймут, что для них — хорошо и что — полезно. Страх удержит их от ошибок. Это люди темные, невежественные, их надо силой привести на пути истины и добра.
— Добро — и силой?
— Они еще будут благодарить меня! В веках прославят мое имя!
— Которое из двух?
Сутар рассыпался колючим язвительным смехом.
— И ты еще говоришь, что не встречала чернобородого? Ведь это его люди отбили тебя в подземелье, он научил тебя так быстро местному языку, он же и наговорил тебе обо мне самые ужасные вещи!
— Не встречала.
Боль снова обожгла ногу. Вита еле сдержала крик.
— Глупенькая девчонка! Кого ты защищаешь? Ради кого терпишь муки? Ты увидала в нем героя, защитника обездоленных… Но ведь все, что он наплел обо мне, подлая ложь! Он совсем не тот, за кого выдает себя. Знай же, это мой заклятый враг! Единственная его цель — обманом сбросить меня и самому занять этот трон!
Сутар не мог скрыть волнения. Он спустился вниз и начал совсем не по-королевски быстро ходить взад-вперед и размахивать руками.
— Он притворился моим другом, а потом предал. Разве можно верить тому, кто предает друзей? Кто тайком выслеживает их? Кто грабит их и поднимает на них оружие? Он — предатель, шпион, негодяй, твой Ратас!
— Не знаю никакого Ратаса.
Губы стали деревянными, она чувствовала, что теряет сознание. Сказать «да», ведь это ничего не изменит? Не изменит для Сутара, может быть, и для Ратаса, но не для нее самой…
— А ты не задумывалась над тем, — голос Сутара назойливо лез в уши, откуда известно ему так много обо мне? Об Эритее? О путешествиях в другие миры? Он не все рассказал тебе, скрыл, что сам он — тоже из Эритеи, что мы вместе пришли сюда, в Грестор! Он — убийца, беспощадный убийца, его руки в крови жителей Грестора, и нет ему за это прощения! Я никого тут и пальцем не тронул, а он нарушил закон. Притворился моим другом… Он мог разделить со мною власть, но ему показалось этого мало. И тогда он выступил против меня, он сеет смуту среди этих бедняг, заставляет их поднимать меч друг на друга… О да, об этом он ничего не говорил тебе. Кому же охота сознаваться в предательстве! Кому…
Сутар не успел закончить фразы. Зазвенело стекло, и большой витраж за его спиной разлетелся вдребезги. Вита услышала даже не крик — отчаянный вопль того, кто именовал себя Грозным богом.
В черном небе за окном висела золотая ладья, а в ней стоял Ратас с обнаженным мечом в руке.
X
Он пришел! Проник сквозь каменные стены, одолел охрану, добрался до ладьи!
Но Вита не успела даже обрадоваться этому по-настоящему. Сутар во всю прыть кинулся к скрытой в стене маленькой дверце, через которую перед этим вышел Турс. Сбежит! И девушка — где только силы взялись, ведь еще миг назад ей казалось, что она не в состоянии и рукой пошевельнуть, бросилась ему под ноги. Грозный бог распластался на полу, а когда попытался подняться, над ним уже стоял Ратас.
— Ты не можешь меня убить! — крикнул Сутар. — Не имеешь права! Если я виновен, пусть меня судят, требую суда!
Ратас тряхнул его за блестящий расшитый ворот так, что тот затрещал, и приставил к горлу Сутара меч. В узкую дверь, толкаясь и мешая друг другу, пробивались стражники.
— В ладью, живо! — бросил Ратас Вите.
Девушка помчалась к окну. Услыхала, как оборвались вопли Сутара и что-то тяжело бухнуло на пол. Отбросив первых воинов, набегавших на него, Ратас швырнул на дно ладьи обмякшее тело Сутара, прыгнул сам и нажал какой-то рычаг. Ладья начала набирать высоту. Из разбитого окна выглядывали воины, вдогонку свистели стрелы. Метко брошенное копье ударило в корму, ладья сильно закачалась и чуть не перевернулась. От толчка Вита сползла вниз и оказалась рядом с Грозным богом. Он зашевелился, закряхтел и открыл глаза. Осмотрелся, стараясь понять, где он, и уставился на Виту.
— Мне поверить не захотела, — прохрипел, — ему поверила… А ты спроси, кто он и откуда. Спроси! Пускай расскажет, герой…
Вита молча подвинулась ближе к Ратасу.
— Что ты хочешь, чтобы я ей рассказал? — не поворачивая головы, сказал он утомленно. — Что я, так же, как и ты, не принадлежу этому миру? Что я пришел сюда из Эритеи вместе с тобой? Что из-за неисправности наша группа случайно оказалась тут, в Гресторе, а не там, куда должна была попасть? Я тогда еще заподозрил, чьих рук это дело…
— Ты сам во всем виноват. Предатель!
— Кого я предал? Тебя? Расскажи-ка лучше этой девочке, как ты погубил третьего из нашей группы, осторожного, рассудительного Рона, — ведь он и не пытался помешать тебе, а полагал, что ни во что не надо вмешиваться, просто сидеть и ждать, пока нас отыщут с Эритеи? Ты рад был бы убрать и меня, как нежеланного свидетеля, но я оказался умнее и сильнее Рона, и тогда ты испугался и предложил мне разделить с тобою власть. Вот как это было.
— Что ж, теперь всему конец, — угрюмо произнес Сутар.
— Нет, еще не конец. Ты требовал суда? Будет тебе суд, будет и приговор. Я сам его вынесу. Ты, властитель ограбленных душ, заслужил той же участи, на которую обрек тысячи людей тут, в Гресторе. Отныне ты будешь не Грозным богом и даже не Сутаром с Эритеи, а пустой человеческой оболочкой, послушной куклой, готовой без раздумья выполнить любой приказ.
Глаза Сутара загорелись бешеным гневом, тело дернулось вперед, словно он собирался броситься на Ратаса, лицо исказилось злобной гримасой, а рот застыл в безмолвном крике, и вдруг он осел, подался назад и опустил голову. Вита прижалась к Ратасу — ей стало страшно. Он обнял ее за плечи.
— Грозный бог сопротивлялся до конца, — сказал глухо. — Знаешь, мне, наверное, было бы легче, если б я его убил…
Вита взглянула ему в глаза.
— Но это справедливый приговор!
— Да. И все же лучше бы кто-то другой приводил его в исполнение. Ратас тряхнул головой и отрывисто скомандовал:
— Сутар, к рулю!
Сутар молча встал и перешел в носовую часть. Ратас рубанул мечом по мачте — и золотой диск, переворачиваясь, плюхнулся в реку, блестевшую под ними в лунном свете. Ладья сразу же полетела быстрее.
— Веди ладью туда, где прячешь атерон. Вперед, Грозный бог!
Они повернули влево.
— Мы летим в горы? — спросил Ратас.
— В горы, — голос Сутара был вялым и безжизненным.
— Куда же именно?
— К дому, в котором скрывался Крейон. Там, в комнатушке, где на стене эта…
— Помолчи! — оборвал его Ратас. — Смотри-ка, ни в логике, ни в остроумии тебе не откажешь. После смерти Крейона мы ни разу не бывали там.
Полная луна освещала путь. Вита подставила разогревшееся лицо ветру, пахнущему смолой и хвоей.
— Так мы скоро будем там, где «Меченая молнией?» — спросила она у Ратаса.
— Да.
— Наконец я ее увижу! — подпрыгнула Вита.
— Тише, ладью не переверни. — Ратас улыбнулся, но его улыбка показалась ей принужденной. — Есть у меня один замысел. Вита, вот только не знаю, удастся ли его осуществить. Я хочу изобразить падение Грозного бога Так давно я думаю об этом, что представляю все до мельчайших деталей, остается всего-навсего найти время и нарисовать. Так же было и с «Меченой молнией», — я увидел Эрлис такой и долго искал возможность выполнить задуманное. Крейон помог мне с красками, ведь когда-то он интересовался старинной живописью и мечтал разгадать тайну древних красок — они не выцветали веками. Цветовая гамма будет та же, что и в «Меченой молнией». Вообрази ночное небо — темно-синее, почти черное, мерцанье звезд на нем, серебряную паутину туманностью… И золотая ладья Грозного бога наискось пересекает плоскость картины, она не летит — падает вверх дном, по блестящей поверхности мечутся кровавые отблески… А самого Бисехо я хочу показать в необычном ракурсе, соединить черты реального Сутара и мифического Грозного бога, заострить их, сделать чуть ли не гротескными, но все же узнаваемыми. Пусть будет он одновременно и страшным — даже в своем бессилии, и жалким — перед лицом неминуемой расплаты. Как сегодня… — Ратас вздохнул. — Эх, девочка, все это хорошо в воображении. А вот в реальности… в реальности — кровь, грязь и мерзость… Мне кажется, я никогда уже не отложу меча.
— Но разве ты мог бороться о Сутаром, не вынимая меча из ножен?
— Не мог.
— Вот видишь!
— Да, я поступил так, как считал нужным и единственно возможным, Вита, и, в отличие от Сутара, действовал лишь оружием этого времени. И все же, по законам Эритеи, я совершил преступление. Сутар был хитрее: он никого не убил собственными руками, и на нем крови нет. А на мне есть. Сутара я сам осудил. Но и мне придется встать перед судом.
— Придется! — подтвердил Сутар.
— Закрой рот! — так и взвилась Вита. — Что-то ничегошеньки во всем этом не понимаю. Я знаю одно: настоящий преступник здесь один — это он, Сутар. Оба вы — с Эритеи, ну так поэтому именно ты и никто другой должен был начать борьбу с ним. Если тебе не пришлось бы противостоять Сутару, разве ты взялся бы за меч? Я не могу поверить, что тебя осудят!
— Ты еще видишь мир по-детски ясным, и я завидую твоей убежденности.
— Ну какой ты преступник? Да я не знаю никого лучше тебя!
— Значит, я могу считать себя оправданным.
— Не шути так. Если надо, я могу подтвердить.
— Тебе ничего не придется подтверждать. Через несколько часов ты будешь дома, и все, что тут произошло, покажется тебе недобрым сном. А я…
Ладью сильно шатнуло раз и другой.
Сидевший у руля Сутар повернул к ним растерянное, как у нашкодившего мальчишки, лицо. Куда девались его спесь и самоуверенность! Ратас оттолкнул его и бросился к пульту.
— Этого я и боялся! Тот удар все-таки дал о себе знать. Хороших воинов вымуштровал для тебя Турс! Метко бросают копья.
Ладья пошла на снижение.
— Эх, еще бы немного! — с досадой в голосе сказал Ратас. — Быстро починить ладью мы не сможем. Остаток пути придется пройти пешком. Скажи-ка, Сутар, ты, конечно, оставил в доме охрану?
— Оставил.
— Сколько человек?
— Восемь.
— Здесь, в Гресторе, ты показывал кому-нибудь, как действует атерон?
— Турс знает…
— Ты брал его с собою в путешествия?
— Брал.
— Значит, он указал тебе на Виту?
— Он.
— Выходит, узнал…
— Как-узнал? — удивилась Вита. — Мы же с ним раньше не встречались!
— Речь не только о тебе…
Ладью сильно тряхнуло. Столкнувшись с землей, она проползла еще немного, круга кусты и деревья, и остановилась.
— Что ж, приехали. Надо выходить. Давно не ходил пешком, Грозный бог? — повернулся к понурившемуся Сутару Ратас.
Тот молча перелез через высокий борт. Как не вязалась его роскошная одежда и корона на голове с этим виноватым выражением лица!
— Вита, — сказал Ратас, — я рассчитывал, что успею предупредить своих и мы будем на месте раньше, чем придет подмога воинам Сутара. А она вскоре придет, ведь Турс знает, где атерон, не так ли? — спросил он, обращаясь к Сутару. Тот молча кивнул. — Для него это символ власти и могущества, и он не захочет его уступить. Нам надо во что бы то ни стало сегодня добраться туда и связаться с Эритеей. Если опоздаем, все пропало. Сделай теперь для меня то, чего не захотела сделать для Грозного бога: думай об Эрлис, девочка! Думай о ней так, как будто от нее зависит твоя и моя жизнь! Да так оно и есть…
Вита прислонилась к дереву и, чтобы сосредоточиться, закрыла глаза. Она попыталась представить себе Эрлис такой, какой видела ее в последний раз. Синее покрывало и печальные глаза… Сутар спросил: как она тебя называла? Называла по имени, а еще — сестрою… Эрлис, сестра, откликнись! Помоги! В лесах ли, среди серых скал, в пустыне или в многолюдном городе, услышь меня, родная, отзовись, Меченая молнией!
И вдруг, словно при вспышке небесного огня, Вита четко увидела скалы, и темное небо над ними, и пламя костра, и голос Эрлис, знакомый голос позвал ее — так, словно она сама в мыслях произнесла эти слова, хоть она и знала, что не ей они принадлежат: «Что, сестра?»
— Ратас, она ответила, — прошептала Вита, не решаясь открыть глаза а вдруг все исчезнет?
— Передай, пусть собирает наших и немедленно идет к тому месту в горах, где она жила с Крейоном. Встретимся там. Их задача — снять охрану. Она невелика, восемь человек.
И лишь только Вита подумала об этом, голос Эрлис все так же беззвучно ответил ей:
«Хорошо, сестра. Мы придем».
Она подняла глаза на Ратаса.
— Что это было? Я с ней вправду говорила?
— Да.
— Но как?.. Сутар объяснял, что между нами существует какая-то особая связь…
— Такая связь на самом деле есть. Скоро ты все поймешь сама. Потерпи еще немного. Вита. Я мог бы раскрыть тебе и эту тайну, но лучше, чтобы ты увидела собственными глазами…
Вита надула губы, как ребенок, не получивший обещанного подарка.
— Ладно! Пусть будет по-твоему.
— А теперь — в путь. Дорога нелегкая, но ничего, одолеем. Сутар, может, ты сбросишь свои побрякушки? Легче будет идти.
Правитель Грестора послушно снял с себя и положил на землю корону и верхнюю одежду, расшитую массивными золотистыми бляхами.
Они спустились в глубокое ущелье, а потом долго карабкались вверх по склону, цепляясь за кусты и траву. Мягкая почва уходила из-под ног, они падали, скользили, поддерживали друг друга. Наконец выбрались из ущелья и пошли узкой тропкой между скал — Ратас впереди, за ним Вита, а позади Сутар.
— Ратас, — украдкой шепнула Вита, когда Сутар немного отстал, может, лучше было бы оставить его там, возле поломанной ладьи? Быстрее дошли бы…
— Нельзя. Он мне нужен.
— Тебе виднее, — пожала плечами. Присутствие Сутара — нового Сутара, уже не исполненного недоброй, разрушительной силы, а самого похожего на развалину, угнетало девушку. Она не могла разговаривать при нем так, словно его нет, а ей еще столько хотелось расспросить!
— Скажи мне, ведь Эритея, как ты говорил, это один из вариантов нашего будущего. Как же у вас мог появиться такой вот Сутар? Я всегда думала, что вы должны быть лучше нас…
— Все не так просто, Вита. Мне кажется, мы слишком уж тешились своим могуществом, своей властью над природой. Сделали все для того, чтобы человеку было удобно и спокойно жить. Но за удобством и покоем начали забывать о самом человеке… Самым главным для нас было то, как он делает свое дело, а добрый он или злой, веселый или грустный, жестокий или ласковый — значило очень мало. Недаром Сутар решил, что принес гресторцам счастье, когда накормил и одел их, а потом еще и думать за них стал. Урок Грестора — суровый урок. А Сутар — Сутар всегда был тщеславным и самоуверенным, хотя способности у него посредственные. Именно его серость, заурядность и породили эту уродливую жажду власти, стремление принизить, нивелировать других. Иначе откуда у него убеждение, что лучше всего для человека — быть, как все, не выделяться среди других ничем — ни покроем одежды, ни выражением лица, не мыслями? Я и представить себе не мог, как далеко он зайдет… А когда понял, было уже поздно. Он окружил себя надежной охраной и надел на головы своих воинов шлемы из особого сплава не для того лишь, чтобы выделить их среди других и защитить во время боя нет, он таким образом хотел уберечь их от меня. Боялся, что я смогу подавить их волю и заставлю повиноваться мне, а не ему. А мне приходилось действовать больше мечом… Я неплохо умею им владеть. Меня учили старые бойцы. В молодости я увлекался фехтованием — вот уж не думал, что это мне так пригодится… Как мне хочется сбросить наконец с себя эту вечную осторожность, необходимость постоянно оглядываться. До чего же здорово дышать полной грудью и не думать, что враг ожидает тебя в засаде! Лишь теперь, когда до цели осталось так мало, я могу сознаться, потому что раньше не позволял себе даже думать об этом, — я очень устал…
Вновь начался крутой подъем, и Ратас замолчал. Стояла предрассветная тишина, слышно лишь было, как осыпаются из-под ног камешки и тяжело сопит Сутар.
На вершине остановились передохнуть. Под ясным утренним небом глаза Ратаса расцвели такой нестерпимой голубизной, что у Виты защемило сердце.
«Если бы я могла… я взяла бы себе твою боль и твою усталость. Хотя бы малую их часть… Я знаю, что выдержала бы все, только б тебе хоть на мгновение стало бы легче».
Он протянул ей руку.
— Надо идти, девочка. Уже близко.
И вот впереди забелел дом. Но внизу, среди скал, Вита заметила желтые плащи.
— Погляди-ка туда! Они скоро будут здесь…
— Мои ребята их опередили. Смотри, вон они выходят из дома. Но боя теперь не избежать. Эх, не успели они после вчерашнего как следует отдохнуть — после того как захватили золотую ладью… Быстрее в дом! Мы должны управиться с атероном раньше, чем подойдет отряд Турса. А вот и Эрлис.
Пока Ратас отдавал краткие и четкие команды своим воинам, Эрлис утянула Виту за собой.
— Идем, сестра! Скоро мы расстанемся, и ты должна ее увидеть.
Они вошли в комнату, где в простенке между окнами была нарисована картина, известная Вите по рассказу Эрлис. Резкие, контрастные тона от глубокого синего до огненно-красного спорили между собой. Меченая молнией… Ошеломленная Вита всматривалась в знакомые, тысячу раз виденные в зеркале черты. Так же, как и Эрлис когда-то, она подошла поближе и коснулась стены. Вот только отпечатка краски не осталось на пальцах — она давно уже высохла.
И сразу связалось воедино все то, что было непонятным вчера. Да, в полумраке их убежища, под спадающим на лицо покрывалом она не могла заметить сходства. Но ведь Эрлис — Эрлис видела ее и должна была узнать! Так вот почему она говорила ей «сестра»… Вот что связывало их обеих.
— Ты и я — одно и то же, только мы разделены пространством и временем. Так мне сказал Ратас. Все равно как если бы у меня была настоящая сестра, к тому же близнец, но я никогда ее не видела и ничего о ней не знала. От рождения у нас совпадало все, вот только росли мы в разных мирах…
Эрлис отбросила покрывало.
— Ратас просил, чтобы я ничего не говорила тебе — тогда, вначале, мол, слишком уж много для тебя потрясений сразу. А мне так странно было видеть себя — только без шрама и с этими короткими волосами… И так хотелось расспросить, как же ты жила в том своем мире. Жаль, что времени было мало…
— Знаешь, когда ты рассказывала о себе, я ловила себя на мысли, что сама поступила бы так же на твоем месте. А потом начинала сомневаться, хватило бы у меня на это смелости или нет?
— Зато я не сомневалась в тебе ни минуты. Видишь, я все-таки оказалась права: есть у меня сестра, да еще какая!
В комнату стремительно вошел Ратас, следом за ним — Сутар.
— Надо спешить! Золотые шлемы наседают. Сутара они уже не боятся видят, он не тот, что прежде. У меня еще была надежда, что он сможет их остановить… Бой будет трудным. Сутар, так где же атерон?
Из-под тряпок и досок, наваленных в углу комнаты, Сутар вытащил нечто похожее на черный чемодан средних размеров. Вита, наслышанная об этом чудо-приборе, была порядком разочарована.
Эрлис обняла ее, набросила покрывало и быстро вышла из комнаты.
— Стань вот здесь, под картиной, — сказал Вите Ратас.
— Сутар, у тебя все готово?
— Все, — ответил тот заискивающим тоном. — Атерон ведь был в последний раз настроен на Землю…
— Ратас! А может, сперва ты? На Эритею? Ты должен привести помощь… — не выдержала Вита.
— Нет. Сперва я отправлю тебя, а затем пошлю Сутара в Эритею.
— Почему его? Почему не сам?
— Он прекрасно сделает все, что нужно. Ты же видишь, Грозный бог у нас теперь очень послушный. Вот Он и расскажет, что случилось и какая нужна помощь…
— Сам о себе будет рассказывать? О том, что натворил?
— Конечно. Кто же лучше него это сделает? А я должен остаться. Бросить своих ребят в разгар боя я не могу, Вита.
— Все я понимаю! Только… вот что… ты береги себя! Слышишь?
В окно ударили чем-то тяжелым.
— Я хочу, чтоб ты жил!
— Прощай, Вита!
Мощная струя горячего воздуха подхватила девушку, и ей показалось, что она падает в глубокий узкий колодец, а потом ее увлек гигантский водоворот, она словно растворилась в нем, стремительное течение несло и несло ее…
И вдруг все оборвалось. Вита вновь стояла перед знакомым зданием вокзала. Людской поток обтекал ее со всех сторон. Кто-то налетел на нее и, недовольно ворча, пошел дальше.
Девушка машинально оглянулась, и взгляд ее упал на табло. Девять сорок девять, двадцать шестое июля, вторник… Здесь прошла всего одна минута! И теперь все вернулось на свои места. Словно и не было боя в подземелье, золотой ладьи с Грозным богом, исступленной толпы на улицах, зловещего замка с четырьмя башнями, недоброй усмешки Турса, вкрадчивого голоса Сутара… Не было полета сквозь ночь, долгой дороги в горах, не было отчаяния и надежды… И Меченая молнией не смотрела на нее своими скорбными прозрачными глазами. Может, тот бой в горах давно уже завершился, но для Виты он будет длиться вечно, ведь ей никогда не узнать, чем он кончится и кто выйдет из него живым!
Девушка упрямо тряхнула головой. Ратас будет жить! Он не погибнет в последнем бою. Нет, он вновь победит, как побеждал не раз, он спасет других и спасется сам, он еще вернет жизнь в Грестор, и Эрлис — ее сестра из этого мрачного мира — найдет в себе силы возродить свою опаленную душу… Кончится время ненависти…
А пока продолжается бой — пусть не даст промаха верный меч, не дрогнет рука, не одолеет усталость тех, кто защищает свою честь и свободу! Она стиснула руки, словно хотела всю свою силу передать тем далеким воинам…
— Девушка, простите!..
Знакомый голос резанул ее. До боли родное лицо, тревога и сочувствие в серых стальных глазах, вот только морщины не успели еще прочертить лоб и седые нити не вплелись в черные как смоль волосы.
— Мне показалось, у вас какая-то беда. Не могу ли я вам помочь?
Олег Костман
Ошибка дона Кристобаля
I
— Значит, вы решили открыть Новый Свет? — Государственный человек даже не старался скрыть усмешку.
— Да, — учтиво ответил Кристобаль. Ох, как трудно давалась ему сейчас учтивость!
— Что ж, как первооткрыватель Нового Света вы, надо думать, сразу же разбогатеете и прославитесь на весь мир, да… Золото рекой потечет к вам. Университет, в котором вы никогда не учились, поставит вам памятник как своему лучшему студенту. Десяток народов будет спорить за право числить вас своим соотечественником. А семь городов станут вырывать друг у друга честь считать, что ваша почтенная матушка благополучно разрешилась вами именно у них и нигде больше, да… Впрочем, почему именно семь? Неужели вы не превзойдете какого-то Гомера? Пусть целая дюжина городов претендует на право именоваться вашей родиной! Признайтесь, ведь именно такие картины, которые рисует ваше воображение, толкают вас на опасное и безрассудное предприятие…
— Нет, ваше превосходительство, — Кристобаль изо всех сил старался оставаться сдержанным. — Почести и слава меня мало волнуют. Хотя примерно так, как вы сейчас сказали, все и будет. Но я прошу снарядить экспедицию вовсе не ради славы и благ, которые ждут меня, а единственно для совершения открытия, которое многократно умножит могущество нашего монарха и сохранит в веках его имя.
…Жоан II торжественно и сурово взирал с большого портрета поверх голов говоривших. Каких только чудаков и безумцев не посылало сюда небо! Но такого, кажется, еще не было. Предлагает открыть Новый Свет — ни больше, ни меньше! Самое занятное, что чужестранец говорит об этом с такой уверенностью, словно открывать Новый Свет для него дело столь же обыденное, как чесать шерсть у себя в Литургии или торговать книгами и портоланами. Нам бы его заботы! Чем думать о каком-то своем Новом Свете, лучше бы молился ежечасно господу, вознося ему хвалу за то, что тот надоумил его оставить эту торгашескую Гению и помог здесь, в Португалии, стать мореплавателем…
— Какие же все-таки основания позволяют вам так упорно утверждать, что за океаном лежит обширнейшая земля?
Кристобаль задумался. Ну что ответить этому довольному собой павлину? Что с незапамятных времен мореплаватели из поколения в поколение передают легенды о таинственной стране Винланд, о Фрисландии, острове Бразил, Земле святого Брандана, Антилии, и что все это — он, Кристобаль, твердо уверен, — различные части обширной земли далеко на западе от Европы? Что в открытом океане, во многих днях пути от берега, с кораблей иногда замечали странные лодки с шалашами, на которых не плавают ни европейцы, ни африканцы? Что все больше ученых сходятся во мнении о шарообразной форме Земли и поэтому материки восточного полушария обязательно должны уравновешиваться такими же массивами в западном? Но ведь все это не окажет на вельможу ни малейшего воздействия. А как найти аргументы, которые убедят этого титулованного попугая в необходимости снаряжения экспедиции? Существует же, черт побери, какой-то ход к его душе! Надо искать его, настойчиво и упорно искать, иначе снова придется уходить отсюда ни с чем. А сейчас нужно немедленно отвечать ему, говорить все, что придет в голову. Ведь нельзя же так долго молчать…
— Ваше превосходительство! Я обещаю вам и в вашем лице всемилостивейшему королю нашему Жоану Второму, что, если вы снарядите мне три каравеллы, снабдите годичным запасом провианта и дадите безделушки для меновой торговли с туземцами, я водружу португальский флаг над целым материком, в существовании которого я уверен не меньше, чем в том, что сам существую. В противном случае я готов лишиться головы…
— Ваша забота о расширении владений португальской короны весьма похвальна. Однако, мне кажется, вы дешево цените свою голову, да… За тысячи лет с сотворения мира люди ничего не узнали о Новом Свете. Неужели вы думаете, что превзошли мудростью всех ученых и мореходов всех времен и народов?
— Ваше превосходительство, это не совсем так. Древние знали о существовании этого материка или, по крайней мере, догадывались о нем. Например, Сенека в своей «Медее» прямо предсказывал открытие земли за океаном…
Ну и дурак! Он хочет добиться успеха в христианском государстве, ссылаясь на авторитет язычника! Воистину простота хуже воровства… Вельможа неестественно закашлялся, подавляя разбиравший его смех, но мгновение спустя лицо его вновь обрело обычное непроницаемое выражение.
— Мой друг! Мне кажется, вы стоите на неверном пути. Не лучше ли обратиться к нашим высшим авторитетам? Вот если бы мы нашли упоминание о Новом Свете в священном писании или в трудах святых отцов церкви нашей, тогда бы я посчитал ваше убеждение основательным. А сейчас я его совершенно не разделяю. Более того, продолжая настаивать на своем, вы вступаете в противоречие с учением блаженного Августина, который считал, что антиподов не существует, а поэтому из одного полушария никак невозможно проникнуть в другое. Я хотел бы думать, что вы сказали мне все это, не имея в душе злого умысла, а просто по недомыслию. Мне думается также, что, изучив внимательно сочинения этого святого, вы перестанете упорствовать в своем заблуждении. В противном случае мой долг будет велеть мне поступить с вами несколько по-другому.
Он явно давал понять, что разговор закончен.
У Кристобаля оставался последний аргумент:
— Ваше превосходительство, мысль о Новом Свете не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Вы можете отказать мне просить его величество об отправке экспедиции, но это не заставит меня прекратить попытки добиваться осуществления того, что составляет цель моей жизни. Я буду вынужден предложить свой проект на рассмотрение другим государям, например, их высочествам королеве кастильской Изабелле и королю арагонскому Фердинанду.
По тому, как резко пробежала тень по лицу привыкшего скрывать свои чувства придворного, Кристобаль понял: этот довод подействовал. Разумеется, Португалия никогда не согласится, чтобы даже такой беспочвенный в глазах ее чиновников проект уплыл в соседнюю Кастилию. Возможно, такой поворот дела заставит власти отнестись к его доводам более благосклонно.
Но реакция сановника оказалась совсем не такой, как ожидал Кристобаль.
— А вот этого я бы вам очень не советовал делать, — преувеличенно любезным тоном сказал он. — Это может окончиться для вас очень печально. Если хотите, я расскажу вам одну поучительную историю. Совсем недавно наши люди встретили в Севилье двух молодцов, которые раньше служили Португалии и плавали в африканских водах. А уехав в Кастилию, они забыли, что язык иногда следует крепко держать за зубами. Так вот, одному из них повезло он был убит на месте, да… Другого привезли в Лиссабон и казнили злой казнью здесь. А чтобы напоследок отучить его от чрезмерной болтовни, еще в Севилье ему зашили рот серебряной проволокой. Представляете, каково было бедняге — всю дорогу от Лиссабона ни попить, ни поесть, да… А ведь вы, кажется, тоже плавали в тех водах, не так ли? Его величество очень не любит, когда где-нибудь узнают что-нибудь о наших главнейших секретах. Впрочем, наш король милостив и наказывает только тех, кто этого заслужил. Вам, по-моему, за границей следует опасаться другого. Дело в том, что Изабелла Кастильская — святая женщина! — постоянно проявляет ревностную заботу об искоренении ересей среди своих подданных и об укреплении их веры в духе святой Римской церкви. С этой целью пять лет назад она учредила чрезвычайно интересную организацию, которую назвали инквизицией. Инквизиторы — преданнейшие слуги господа — очень строго блюдут чистоту и единство веры своих сограждан. Они тверды и непреклонны, когда приходится карать тех, кто отходит от заветов Иисуса Христа. Немало еретиков и иноверцев уже приняли смерть на костре во славу господа нашего. Инквизиторы называют это аутодафе — акт веры. Вы, я надеюсь, слышали об этом? Разумеется, такие методы не пользуются одобрением у нашего кроткого и мягкосердечного государя, но мы же не можем позволить себе вмешиваться в дела соседей, да…
Кристобаль, конечно, слышал об инквизиторах. Одни из них были злобными, лицемерными и мстительными людьми, которые преследовали свои жертвы не столько потому, что сомневались в искренности их веры, сколько для того, чтобы получить солидную долю имущества казненных. Другие, напротив, действовали из самых благих побуждений, стремясь спасти заблудшую душу. Столь возвышенная цель позволяла им без колебаний предавать мученической смерти грешное тело еретика. Таким образом, практически все, заподозренные в вероотступничестве, в любом случае кончали одинаково: костром. Попасть в лапы инквизиторов, говорят, очень просто, а вот выбраться… Мороз прошел по коже при мысли о том, что когда он уйдет в Кастилию против воли португальского короля, агенты Жоана смогут запросто устроить ему знакомство с инквизицией. Однако внешне Кристобаль сумел остаться совершенно спокойным.
— Ваше превосходительство, у меня нет оснований опасаться святой инквизиции. Я — истинный христианин, — твердо возразил он.
— Охотно верю, охотно верю. Но я совсем забыл вам сказать: когда вы появитесь в Кастилии, инквизиторы не преминут тщательно проверить вашу родословную. А с этим у вас, как мне кажется, не все в порядке, да… К тому же полемики с воззрениями святых там, разумеется, не прощают.
В устах вельможи слова о возможной опасности звучали почти как приятельское предостережение. Но Кристобаль ясно отдавал себе отчет, что в действительности это — самая настоящая угроза. И угроза вполне реальная. Он отлично понимал, что не успеет пересечь кастильскую границу, как инквизиция, если захочет, будет знать о каждой его прабабушке гораздо больше, чем те сами о себе знали.
И все-таки никакие предостережения и угрозы не остановят его. Если окончательно откажет Жоан, он, несмотря ни на что, отправится в Кастилию. Если ничего не получится там, он пойдет дальше. Он обойдет хоть все дворы Европы, но своего добьется: его экспедиция поплывет открывать Новый Свет!
Так думал Кристобаль, а в уши назойливо лез подчеркнуто слащавый голос сановника:
— Впрочем, я уверен, что вы умный человек и не станете делать столь опрометчивого шага. Вас ждут многие интересные плавания на службе у его величества. А Новый Свет выкиньте из головы: ведь вы уже давно покинули тот возраст, которому свойственны беспочвенные мечтания о несбыточных вещих…
II
Кристобаль подкинул на ладони кошель. Тугой, гладкий и приятно тяжелый при выезде из Лиссабона, теперь он сильно похудел, и глубокие складки, словно морщины, избороздили его кожу. Глухо звякнули последние мараведи. Если, кроме ужина, уплатить трактирщику еще и за ночлег, в кошеле совсем ничего не останется. Что ж, придется устраиваться ночевать на улице.
Кристобаль встал из-за стола и толкнул тяжелую дверь. Вспотевший лоб ощутил приятную вечернюю прохладу. Кристобаль поднял голову, подставляя лицо освежающему ветерку. На небе уже ярко горели звезды. Они были точь-в-точь такие же блестящие и влажные, как над ночным морем. Кристобаль покачнулся — на секунду ему показалось, что он стоит на палубе корабля, обдаваемый солеными брызгами, и полной грудью вдыхает неповторимый аромат моря и просмоленной древесины… Звезды… Там, в бурном, полном опасностей море, они показывали ему дорогу к берегу, были добрыми советчиками и друзьями. А кто укажет дорогу к цели здесь, на твердой земле, кто посоветует, как лучше ее достигнуть?..
В стойлах пофыркивали лошади и мулы, изредка доносился ослиный вскрик. Громко лая, не то играли, не то дрались, катаясь по всему двору, лохматые псы. Обоняние дразнил долетавший с кухни запах жареного мяса, который временами заглушался не менее острым запахом навоза, приносимым порывами ветра с противоположной стороны двора. Почти все укромные уголки на дворе трактира облюбовали для ночлега бродяги без единой монеты за душой. Скоро и он, Кристобаль, станет таким же нищим бродягой, если только не найдет способа в самое ближайшее время заинтересовать своим проектом влиятельных мужей Кастилии.
Уже больше года прошло с тех пор, как он покинул Португалию, когда окончательно понял, что его кораблям не суждено уйти на поиски Нового Света из ее гаваней. Теперь он странствовал вслед за королевской четой по Кастилии и Арагону… Странные это были правители — они не сидели, подобно всем прочим государям в столице, а непрестанно кочевали вместе со всем двором из города в город, словно труппа странствующих лицедеев. Они, конечно, могли себе это позволить. Но Кристобаля постоянные переезды из конца в конец страны совершенно разорили, а главное, ему не удалось ни на волос приблизиться к осуществлению своей цели.
Он плотнее запахнул изрядно износившийся плащ и прикорнул в углу между стеной дома и забором. Опустившаяся ночь постепенно угомонила постоялый двор. Один за другим гасли огоньки в окнах. Кристобаля охватила дремота. Но совсем уснуть так и не удалось. За забором послышался вдруг звон колокольчиков, крики погонщиков, тяжелый топот множества копыт.
Успокоившиеся было псы залаяли с новой силой и кинулись к воротам. Вслед выскочил хозяин трактира. Ворота медленно отворились, и один за другим во двор вошли десятка три нагруженных огромными вьюками животных.
Слуги зажгли факелы. Стало светло. Рослые погонщики снимали вьюки, заводили животных в стойла. Кристобаль мимоходом отметил, что для такого каравана его хозяин, пожалуй, нанял многовато погонщиков. Все они были к тому же отменно вооружены. Видимо, груз имел большую ценность.
— Всем — ужин и ночлег, — властно распорядился начальник каравана.
— Ваша милость, — опасливо поглядывая на ружья и кинжалы дюжих молодцов, скороговоркой забормотал хозяин трактира, — видит бог, я не хочу вас прогневить, но вы же видите, я бедный человек, а времена нынче, сами знаете, какие неспокойные. Даже на собственных слуг нельзя положиться. Так и норовят урвать побольше, мерзавцы. А сколько вокруг разбойников шастает — это же просто ужас какой-то! Да и трактир этот, будь он проклят, и так одно сплошное разорение. Вы уж не обессудьте, я человек бедный и обидеть вас не хочу, но я вас не знаю, никогда раньше никого из ваших ребят не встречал и, словом, ваша милость, рассчитайтесь со мной вперед, нижайше прошу вас…
— Жалкий трус, — загремел начальник каравана, — помесь гиены и шакала! Я странствовал два года, прошел полземли и добыл величайшие сокровища. У тебя на голове стольких волос нет, сколько раз я мог сгинуть со всем караваном за время путешествия. И вот, дьявол тебя в печенку, в родной Кастилии, в четырех переходах от дома, судьба посылает мне встречу с тобой, жадный боров! Слушай меня внимательно: мои люди голодны, они устали. Ты накормишь их всех и дашь им отдых, но не получишь от меня ни единого мараведи. Ни сейчас, ни после!
И, видя, какое сильное впечатление произвела на беднягу трактирщика его речь, он громко расхохотался:
— Но ты не пожалеешь, что принимал такого гостя, как я. Правда, у меня сейчас мало монет, но, так и быть, я щедро расплачусь с тобой. Подставляй кошелек и молись за то, что близость к дому сделала меня таким добрым!
Начальник каравана достал из-за пазухи небольшой мешочек, неторопливо развязал его и отсыпал немного содержимого в протянутый кошель. Это действительно были не деньги: Кристобаль слышал — отсыпанное падало в кошель трактирщика не со звоном, а с тихим шуршанием. Как только начальник каравана перестал отсыпать свои таинственные сокровища, хозяин трактира отскочил в сторону и поманил одного из слуг с факелом. Запустив руку в кошель, трактирщик достал необычную плату и долго рассматривал ее, держа на ладони. Потом понюхал, хмыкнул и попробовал на язык. Его испуг сменился недоумением, затем оно перешло в сильное удивление и, наконец, трактирщика охватило бурное ликование.
— Боже милостивый! Нет, не может быть! Хвала пресвятой деве Марии! Это же настоящие индийские пряности! Ваша милость, да за такую плату я приму каждого из ваших людей, будь их даже вдесятеро больше, как принимают саму королеву! Век не забуду вашей милости! Каждый день буду молиться за вас господу! Окажите мне честь, извольте пройти в дом — вы будете самым дорогим моим гостем.
Не успел трактирщик, рассыпаясь в любезностях, увести начальника каравана в дом, как внезапно разбуженный ночными голосами и поэтому пребывающий в крайней степени недовольства и раздражения постоялый двор вдруг радостно стряхнул с себя всю дремоту. Осветились окна, забегали по двору служанки, поварята на кухне уже с шумом передвигали на плитах котлы. Даже безразличные ко всему бродяги закопошились в своих углах, предвкушая дармовую жратву. Каким-то образом весть о королевски-щедром даре запоздалых путников мгновенно разнеслась по всем закоулкам и закуткам, и теперь никто уже не спал в ожидании невиданного доселе пира.
Кристобаль горько усмехнулся. Да, у хозяина трактира были основания радоваться. На полученную им горсть невзрачных зерен можно было скупить все постоялые дворы вдоль дороги чуть ли не до самой столицы. И еще Кристобаль подумал о том, что этой горсточки зерен с лихвой хватило бы и на снаряжение его экспедиции. Но вся беда в том, что ему не от кого ждать такого подарка судьбы. О, эти всемогущие восточные пряности! Они баснословно дороги, потому что, словно в сказке, надежно упрятаны от европейцев в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, за высокими горами, за глубокими морями.
Ну вот, опять моря. Видно, никуда не деться от них Кристобалю. Крепко же запали они в душу, если умудрились вплестись даже в мысли об индийских пряностях… Моря и пряности! Ну что может быть более несовместимым? Это ж надо в голову прийти такому — моря и пряности. Смешно!
И вдруг дремота мигом слетела с Кристобаля. Моря и пряности… А что если выход именно в этом?..
По дороге на Кордову, где временно обосновался двор Изабеллы и Фердинанда, торопливо шагал человек в сильно износившемся плаще. За его спиной вставало над землей утреннее солнце, и длинная тень человека, колыхаясь в такт его шагам, растеклась по каменистой дороге далеко впереди. Редкие в этот ранний час встречные прохожие оборачивались и долго провожали взглядами странную фигуру: человек казался им безумным. Неподвижно глядя в одну точку, он шагал и шагал, непрестанно повторяя одни и те же слова:
— Западный путь в Индию!.. Западный путь в Индию!..
III
Двор Изабеллы и Фердинанда переживал радостные дни триумфа: на Гранадском фронте победоносные войска Кастилии взяли у эмира город Малагу.
В Кордове повсеместно царило веселье. Всюду гремела музыка. По вечерам слуги иллюминировали каждый дом множеством факелов и плошек — на улицах становилось светло как днем. На стол подавались изысканнейшие кушанья. Рекой лились столетние вина. А знатные дамы словно задались целью ослепить друг друга блеском своих туалетов и драгоценностей. Впрочем, сеньоры тоже не желали ни в чем отставать от них.
И только один человек день ото дня становился все мрачнее и мрачнее. Это был главный эконом Кастилии дон Алонсо де Кинтанилья.
…Королевская казна давно пуста — хоть шаром покати. Может быть, кто-нибудь думает, что это — большой государственный секрет? Так он-то, Кинтанилья, знает, что последнему пажу королевы уже надоело развлекать анекдотами об этом своих подружек из веселых домов. Казалось бы, любого нормального человека должна беспокоить толщина собственного кошелька — это так же ясно, как то, что он, главный эконом королевства, ей-богу, скоро станет посмешищем для любого уличного мальчишки. Так нет же, Изабеллу и Фердинанда даже не интересует то плачевное положение, в котором оказалась казна. Как будто так и должно быть, чтобы один за другим летели на ветер займы, взятые под страшные проценты, да и то лишь под угрозой обвинения банкиров в вероотступничестве. Победа над маврами в Малаге — это, конечно, хорошо, ничего против этого он не имеет. Но разве можно делать из жизни сплошной праздник, когда на юге остается такой крепкий орешек, как эмирская Гранада? А сколько монет придется ухлопать на укрепление северо-восточной границы с Францией? Интересно, кто об этом должен думать, а? Конечно, искать пути для пополнения казны — это не королевская забота. Но тратить-то можно бы и поменьше. Он, главный эконом, уже и придумать не может, какими еще новыми налогами осчастливить подданных победоносной королевской четы… Да и что толку в новых налогах, когда населению процветающего королевства все равно нечем их выплачивать?..
Так печально рассуждал сам с собой Алонсо де Кинтанилья, главный эконом Кастилии, полулежа на широком сиденьи своей кареты. Он возвращался с одного из еженедельных докладов королевской чете о состоянии государственных финансов. Сегодня он в который уже раз попытался доказать августейшей семье необходимость сокращения непомерных трат двора. Но эта попытка, как и все предыдущие, была решительно пресечена в самом начале.
— Не суждено появиться купцу, который бы занял королевский престол. Не суждено появиться королю, который стал бы считать расходы, — отрубил в ответ Фердинанд. — Я не пожалею ничего для превращения двора Кастилии и Арагона в самый пышный и блестящий двор Европы.
А Изабелла укоризненно добавила:
— Вы никак не хотите проникнуться высшими интересами государственной политики, дорогой де Кинтанилья.
И не успел главный эконом сообразить, что сказать в ответ их высочествам (так до сих пор почему-то титуловались Изабелла и Фердинанд), как последовало высочайшее повеление — незамедлительно предоставить сумму, необходимую для строительства в Малаге королевской резиденции.
Стало быть, на сегодняшний день высшие интересы государственной политики состояли прежде всего в том, чтобы в новообретенной Малаге был срочно воздвигнут роскошный дворец, где будут жить Изабелла и Фердинанд, если им вдруг захочется когда-нибудь посетить этот город…
Карета подпрыгнула на ухабе, и Кинтанилья больно стукнулся затылком об угол. Удар еще больше усугубил его мрачное настроение.
Вот — вынь да положь им денег на целый дворец — ни больше, ни меньше. А где прикажете их взять? Может быть, их высочества полагают, что золотые кастельяно растут на грядках, как огурцы? Или что они подходят, как тесто на дрожжах?..
Господи! Поперек горла стоят Кинтанилье все эти дворцы, все эти балы, охоты, ристалища… Да провались они сквозь землю, а с ними вместе и все кастильские ювелиры, портные, живописцы, кружевницы, краснодеревщики, каретные мастера… Ну что вы прикажете делать, если придворные просто взбесились от роскоши. Им только и подавай, что все время новые забавы, а ему — вечная забота: знай себе ломай голову, как залатать старую прореху, чтобы вместо нее не возникли две новых. Оттого-то и не кончается столько лет война с Гранадой, что летят в трубу безо всякого счета королевские денежки. И вообще, что это за такая высокая политика — воевать новыми дворцами, модными танцами и роскошными туалетами? Он, Кинтанилья, предпочел бы побеждать врага по старинке неприступными крепостями, смелыми атаками, тяжелыми пушками…
Нет, он, конечно, знает, как достать требуемые деньги. Для этого надо просто задержать выплату жалованья столичному гарнизону. Выход не самый лучший, но другого нет. Что ж, так и придется сделать. У Изабеллы и Фердинанда не возникнет оснований быть недовольными своим главным экономом. А гвардейцы… Ну, гвардейцы пока что перебьются, а потом какое-нибудь чудо поможет найти деньги и для них…
Кинтанилья не мог сказать, за что бог так полюбил его, но то, что это именно так, было несомненно. Сколько раз уже эконом оказывается в ситуации, когда уповать остается лишь на чудо — и чудо происходит. После этого требуется только помножить чудо на финансовые таланты главного эконома, и средства, затребованные их высочествами, появятся точно в срок словно по мановению волшебной палочки. До сих пор, слава богу, все обходится благополучно. Но ведь может в конце концов наступить день, когда чуда не произойдет…
Карета подъехала к дому Кинтанильи. Привратник где-то замешкался, и экипаж притормозил у запертых ворот. В ту же секунду, увернувшись от удара кучерского кнута, на подножку вскочил какой-то человек. Вид его был ужасен: воспаленные глаза, небритые щеки, волосы, давно забывшие прикосновения инструментов цирюльника, сильно поношенная грязная одежда.
— Господин главный эконом, я прошу вас выслушать меня! — Незнакомец хорошо говорил по-кастильски, но в его голосе легко угадывался характерный для иностранца акцент.
— Добрый человек, ступай своей дорогой. У меня нет для тебя денег. Кинтанилья попытался задернуть занавеску на дверце.
— Я не собираюсь просить их. Наоборот, я хочу предложить Кастилии несметные сокровища: золото, жемчуг, драгоценные камни, тончайшие шелка, пряности. Я слышал, что в государственной казне дела идут не совсем хорошо…
— Представь себе, я тоже кое-что об этом слышал. Так где же твои сокровища?
— Это не так-то просто объяснить. Но если вас заинтересовали мои слова, прикажите слугам пропустить меня в дом.
Незнакомец больше всего походил на сумасшедшего. «Еще один, свихнувшийся на несметных богатствах», — подумал было Кинтанилья, но что-то удержало его от такого поспешного заключения.
— Что ж, заходи…
А час спустя эконом, забыв обо всех своих бедах и заботах, снова и снова заставлял странного пришельца рассказывать о его смелом плане проникнуть к сокровищам Индии, идя не обычным долгим и трудным путем на восток, а гораздо более коротким и легким — плывя на запад через Атлантический океан.
С точки зрения общепринятого здравого смысла это был бред умалишенного. Но, в отличие от многих других высших сановников королевства, Алонсо де Кинтанилья, к счастью, не всегда оценивал жизнь только с точки зрения общепринятого здравого смысла.
Кинтанилья никогда не блистал в свете, над его старомодными привычками и воззрениями то и дело подтрунивали придворные остряки. Но глубокий и проницательный ум, которым природа щедро одарила этого человека, сразу ухватил то, чего не в силах были понять изощрившиеся в куртуазных церемониях щеголи, стоящие у руля государства единственно в силу своего высокого происхождения. Он мгновенно оценил, ч т о э т о з н а ч и т — попытаться достичь Индии с противоположной стороны Земли.
И, слушая уверенную и полную достоинства речь чужестранца, Алонсо де Кинтанилья торжествовал — это сама судьба послала ему встречу с нищим оборванцем, который, наверно, и сам пока не понимает, что ему суждено открыть новую главу не только в географии, но и в истории земной. Вот оно, чудо, самое главное в его жизни, оно само плывет к нему, оно совсем рядом и теперь надо только удержать его, не выпустить из рук…
Умен и проницателен был дон Алонсо де Кинтанилья. Но как сильно удивился бы он, если б узнал, какова была подлинная цель экспедиции, о которой хлопотал Кристобаль! И что вовсе не судьба послала ему встречу с ним, а последние двенадцать мараведи, которые выгреб из своего кошеля привратнику два дня ничего не евший Кристобаль, чтобы ворота во двор эконома, когда прдъедет хозяин, оказались закрытыми. Впрочем, все это так и осталось навсегда неведомым для хитроумного Алонсо де Кинтанильи…
Он радовался как ребенок. Если бы в этот момент их высочества могли видеть своего главного эконома, они бы не поверили собственным глазам — с лица одного из почтеннейших людей королевства, который к тому же совсем недавно вышел от них в очень мрачном настроении, теперь не сходила глупейшая улыбка. Не в силах усидеть на месте, он носился взад-вперед по комнате, едва сдерживаясь, чтобы не пуститься в пляс.
— Вот это так мысль — западный путь в Индию. Нет, это ты здорово придумал, честное слово!
И вдруг, мигом посерьезнев и снова превратившись в почтенного министра финансов, Кинтанилья изрек с приличествующей случаю интонацией:
— Я полагаю, об этом необходимо как можно скорее доложить их высочествам.
— Я готов отправиться к ним сию же секунду! — Глаза Кристобаля загорелись такой решимостью, что Кинтанилье на мгновение стало не по себе. Сколько же испытаний и препятствий должен преодолеть человек, подумал он, чтобы у него в глазах запылал этот дьявольский огонь всепобеждающей решимости. Одна за другой долго будут обрушиваться на голову невзгоды, словно удары молота на мягкий расплавленный металл. И после каждой человек, точь-в-точь как незатвердевший металл, может поддаться, чуть-чуть отвернуть в сторону с выбранного пути, поискать дорогу полегче. Но из бесформенного куска металла удары молота выковывают отличный клинок. Точно так же и человек — если уж, несмотря ни на что, стоит он на своем, то от удара к удару становится только сильней и тверже, и в конце концов наступает пора, когда уже ничто на свете не может заставить его согнуться. Словно твердый и острый клинок, пробьется он тогда к любой цели…
— Я готов отправиться к их высочествам сию же секунду, — повторил Кристобаль, с недоумением и тревогой глядя на внезапно смолкшего эконома.
— Но не в таком же виде ходят в гости, друг Кристобаль. Особенно к двум государям сразу! — В голосе Кинтанильи слышалась лукавая и добрая усмешка.
IV
— Сеньор Кристобаль, проснитесь! Да проснитесь же! Гранада капитулировала! — Запыхавшийся слуга де Кинтанильи неистово тряс за плечо Кристобаля, но тот никак не мог спросонок уразуметь, о чем ему толкуют. Наконец смысл сообщения дошел до его сознания. Словно подброшенный гигантской пружиной, он выскочил из постели.
Вот оно! Свершилось! Сон, приснившийся ему неделю назад, накануне рождества, оказался, как говорится, в руку. И так скоро! Надо только, чтобы теперь он сбылся до конца. Чтобы неведомая земля, к которой во сне стремился его корабль, наяву гипнотизируя и подавляя его волю. Непроницаемо суровым было выражение его аскетичного лица — такое впечатление создавалось то ли от плотно сжатых тонких бледных губ, то ли от острого, выдающегося вперед подбородка. Кристобаль знал — имени этого человека нет в списках инквизиторов. Но глазами и ушами святой инквизиции при дворе был именно он. Он успевал быть везде — ничто не происходило без его ведома и присутствия. И даже если бы Изабелла захотела ограничить его присутствие при решении государственных дел, она, пожалуй, теперь уже не смогла бы это сделать. Святая инквизиция — ее кровное детище, рожденное всего несколько лет назад, — успела за это время набрать такую силу, что противоречить ей в чем-то было нежелательно даже для самой королевы. Кристобаль коротко изложил цель своего визита. Их высочества уже были в общих чертах проинформированы об этом де Кинтанильей. Поэтому никакой особой реакции с их стороны не последовало. Фердинанд лишь деловито осведомился, как далек, по мнению Кристобаля, западный путь в Индию.
— Я считаю, ваше высочество, — ответил Кристобаль, — что с запада Индия несравненно ближе к нам, чем может показаться на первый взгляд. Я исхожу из расчетов древних географов, из расчетов, на которых и поныне основывается мореплавание. Они доказали, что суша гораздо длиннее океана. Она занимает целых двести двадцать пять градусов земной окружности, оставляя океану, следовательно, лишь сто двадцать пять градусов — чуть более трети всей окружности. Но это еще не все. Ведь для древних восточной оконечностью Азии является Золотой Херсонес. В наши же дни всеобщего расцвета наук знания о мире неизмеримо расширились. Марко Поло, венецианский купец, дальше всех христиан проникший на восток, рассказывает о двух могущественных великих империях — Чину и Чипангу. В первой он побывал сам, а о второй узнал от почтенных людей Чину. Если на первую мы положим двадцать восемь градусов земной окружности, а на вторую тридцать, оставшееся расстояние, которое нам предстоит преодолеть в океане, таким образом, составит всего семьдесят семь градусов. Нет сомнения, что оно вполне доступно для современных кораблей. И то, что это расстояние выражается столь счастливым числом, я толкую как доброе предзнаменование успешного исхода экспедиции, об организации которой я прошу ваши высочества…
Изабелла повелительным жестом прервала Кристобаля.
— Семьдесят семь, конечно, очень счастливое число, — она иронически улыбнулась и после паузы неожиданно продолжила, — если только оно не обозначает числа лет, прожитых человеком. Вот я и хочу, сеньер мореплаватель, уточнить у вас про расстояние в более понятных для меня мерах. Может быть, для вас это звучит странно, но я как-то не привыкла измерять градусами.
— Это составляет примерно… — Кристобаль попал в трудное положение. Во-первых, он и сам далеко не был уверен в том, что ему предстоит плыть так близко, как он пытается всех в этом уверить. Во-вторых, какое бы малое число он не назвал, оно может показаться сухопутной королеве, привыкшей мерить расстояния между городами в пределах нескольких лиг, чрезмерно большим. Но он раздумывал лишь какие-то доли мгновения. Как это часто бывает в решающую минуту, нужный ответ возник как бы сам собой.
— Это составит примерно около двух месяцев плавания, — спокойно сказал Кристобаль. Он опять почувствовал себя уверенно, настолько уверенно, что даже рискнул сыграть на морском престиже Кастилии. Португальцы иногда предпринимают и более длительные путешествия, ваше высочество…
Внезапно ему в голову пришел еще один аргумент о близости придуманного им западного пути в Индию.
— Впрочем, — продолжал он, — я беру крайний случай. Вполне возможно, что мои корабли достигнут Индии гораздо быстрее. Вашим высочествам, должно быть, известно, что в Индии водятся слоны. Но ведь и совсем рядом с Кастилией, в Африке, близ Атласских гор, тоже водятся слоны. Какой же вывод мы можем сделать, если знаем, что нигде в мире их больше нет, а восточный путь в Индию так долог и труден? Значит, Индия совсем незначительно удалена от Атласских гор, а следовательно, и от Кастилии на запад. Ведь не могут же эти огромные животные перелетать, подобно альбатросам, огромные расстояния по воздуху?
Кристобаль был доволен своей находчивостью. Но радость вдруг отхлынула от него, уступив место беспокойству. Он увидел, как подался вперед доминиканец, как вперил свой буравящий взгляд, кажется, прямо в самую душу.
— Сын мой, ответь и на вопрос, который интересует меня.
Он говорил негромко и совершенно спокойно. Но, вместе с тем, его голос, так же, как и взгляд, и весь облик, заставлял безропотно подчиниться, оцепенеть, превратиться в послушное орудие. И противостоять этому было необыкновенно трудно. «Если сейчас он припомнит Августина с его антиподами или хотя бы Козьму Индикопулова — экспедиции крышка», — только и смог подумать Кристобаль.
— Если я правильно понял, корабли экспедиции поплывут на запад?
— Совершенно верно, святой отец.
— Мои занятия далеки от изучения географии и других светских наук, но я все же стараюсь быть в курсе событий. Прав ли я буду, если скажу, что сейчас ученые все больше склоняются к мнению, будто бы Земля имеет шарообразную форму?
Святой отец сделал вид, будто не слышал, как Кристобаль уже говорил об этом в докладе их высочествам, и счел нужным переспросить его еще раз. Кристобаль почувствовал себя в ловушке. Было совершенно ясно, что в вопросе священника нечто гораздо большее, нежели интерес к форме Земли. Ведь идея шарообразной формы Земли принята далеко не всеми, а церковь никогда еще не отличалась стремлением следовать новым теориям в науке. Для нее, скорее, было характерно другое — до последней возможности цепляться за старое и отказываться от нового лишь тогда, когда жизнь докажет его абсолютную несостоятельность. Кристобаль вспомнил о Пьетро д’Абино и Чекко д’Асколт, которые были сожжены в Италии за то, что утверждали идею о шарообразной форме Земли. Правда, это было сто пятьдесят лет назад, но разве те, в чьей власти казнить, стали с тех пор умнее?
Что же ответить доминиканцу? Лучше всего, конечно, было бы взять себе в союзники какого-нибудь авторитетного святого, надежно защитившись одним из его подходящих к случаю высказываний. Но Кристобаль не знал, что именно говорили святые о форме Земли. Да и как бы Кристобаль ни ответил, священник, если захочет, сможет легко его опровергнуть, приведя прямо противоположное мнение другого канонизированного авторитета.
Может быть, плюнуть на все и, противореча только что сказанному, заявить, что Земля плоская? Нет, так нельзя. И не потому, что это сразу бы выставило Кристобаля на посмешище ученому миру: отстаивая свою экспедицию, он не колеблясь пошел бы на это. Нельзя было отделаться и каким-то неопределенным ответом — и то, и другое не годилось, потому что в корне перечеркивало саму идею поисков западного пути в Индию, которая основывалась единственно на допущении о шарообразной форме Земли. Следовательно, на вопрос монаха у Кристобаля мог быть только один ответ, не допускавший никаких вариантов.
И этого ответа могло оказаться вполне достаточно, чтобы доминиканец объявил Кристобаля еретиком, вероотступником, мавританским агентом и, черт знает, кем еще. А какой, собственно, смысл святому отцу препятствовать отправке экспедиции? Разве лишь потому, что он не видит в ней пользы для себя лично или пользы для церкви? Или, может быть, у него есть основания считать, что король и королева уже приняли решение об отказе Кристобалю, и теперь, значит, нужно проявить рвение, чтобы заодно самому снискать лавры разоблачителя еще одного опасного грешника? Что ж, во втором случае Кристобаль бессилен. А в первом?.. А в первом выход один — нужно попробовать поманить доминиканца запретным, но столь желанным образом златого тельца.
Еще никогда в жизни, ни на суше, ни на море, в самый бурный шторм, не ощущал Кристобаль такой близкой опасности. А самое главное — он не знал, откуда ее ждать: каждое его слово могло стать роковым. Моментально вспотели ладони, во рту стало сухо. Отчаянным усилием воли он приказал себе успокоиться и заговорить:
— Я восхищен вашими обширными познаниями в географии, святой отец. Да, некоторые ученые в самом деле склонны считать, что господь создал нашу Землю в форме шара. И разве исключено, что он сделал это как раз для того, чтобы облегчить христианским мореплавателям доступ к сокровищам Индии…
Кристобаль поразился собственной дерзости. Его ответ, несмотря на самый почтительный тон, по существу был явно издевательским. Нет, так резко все же брать не следовало бы. Смягчить бы как-то…
— И если господь пошлет мне благополучное возвращение, я не премину отблагодарить его, пожертвовав половину причитающихся мне сокровищ святой церкви.
Затаив дыхание, Кристобаль ждал, что ответит доминиканец. Если что, Кристобалю отсюда путь один — в застенки инквизиции. Неужели это дело рук сановника короля Жоана, который решил все-таки осуществить свои давние угрозы? Или монах действует сам по себе? А какая, впрочем, разница? Разве от этого что-нибудь меняется?
— Сын мой, — неожиданно кротко заговорил доминиканец, — не нам судить о тайных помыслах господа. Наш удел — лишь пользоваться их результатами на благо всех истинно верующих.
Кристобаль остолбенел от неожиданности. Слова святого отца означали полную победу — и по части шарообразной формы Земли, и по части подготовки экспедиции. Даже если они случайно сорвались с языка, теперь уже поздно было обвинять Кристобаля в грехах на основании его географических воззрений — момент удара упущен, посылка о возможности западного пути в Индию принята… Он с облегчением вздохнул.
Но доминиканец еще не кончил говорить. Взглянув на Изабеллу и Фердинанда, он продолжил, снова обращаясь к Кристобалю:
— А поскольку мы допустили, что Земля создана господом шарообразной, не означает ли это, что плывя все время на запад, корабли будут опускаться все ниже и ниже?
Ну а это еще к чему? Кристобаль не понимал, куда гнет доминиканец на-этот раз.
— Да, этот путь в известной степени можно представить и как движение вниз…
— Но, если, плывя туда, надо опускаться вниз, значит на обратном пути кораблям придется подниматься вверх, к чему они не приспособлены. И как же, по-твоему, корабли смогут это сделать? Они что, будут ползти вверх, как ящерицы, или прыгать с волны на волну, словно горные козлы с уступа на уступ?
Доминиканец замолчал, давая королевской чете возможность оценить его остроумие.
Вот теперь Кристобалю стал ясен его ход. Не желая проявлять себя в глазах королей явным гонителем нового и, к тому же, вступать в малоинтересный для них отвлеченный спор о форме Земли, монах предпринял хитрый маневр. Он решил, согласившись для вида с идеей Кристобаля, разгромить его, доказав их высочествам полную бессмысленность экспедиции с помощью конкретного, эффектного и убедительного для несведущих в мореплавании аргумента. И, надо сказать, довод святого отца выглядел вполне правдоподобно и производил сильное впечатление. Что ж, не одному Кристобалю сочинять сказочки про индийских и африканских слонов…
Какие же силы стоят за доминиканцем? Во всяком случае, не король с королевой. Если бы ими заранее было принято решение отказать, доминиканец, скорее всего, обрушился бы на саму идею, не предпринимая никаких обходных маневров. Значит, есть еще надежда и надо сражаться до последнего. А как нужно отвечать на такого рода вопросы, Кристобаль знал — у него было немало возможностей научиться этому.
— Святой отец! Я, конечно, разбираюсь в теологии гораздо хуже, чем вы в географии. И то, что я скажу, возможно, покажется вам не заслуживающим внимания. Но неужели вы так низко оцениваете могущество господа нашего, что всерьез полагаете, будто, создавая западный путь в Индию, он не сможет создать обратного пути для благополучного возвращения тех, кого он вдохновил на это опасное путешествие?..
Кристобаль поднял глаза на Изабеллу и увидел, что по ее губам едва заметно промелькнула тень улыбки. Кажется, теперь можно надеяться на ее поддержку…
«Ты очень старался сплести для меня прочную сеть, — подумал Кристобаль о доминиканце, — так вот, голубчик, попробуй теперь выпутаться из нее сам».
Святого отца, без сомнения, ожидало мало приятного: быть уличенным даже в малейшем намеке на отрицание всемогущества бога — где-где, а в Кастилии это кое-что значило!
Королева встала.
— Де Кинтанилья много говорил нам о вас. Он постарался обеспечить вас поддержкой влиятельнейших купцов и банкиров. Но до последнего момента мы колебались в своем решении. И вот сейчас оно созрело. Мы снарядили эту экспедицию. И вы поведете ее в Индию. Но только не сейчас, а позже — как только мы окончательно победим гранадского эмира. А приблизить этот момент поможет ваш друг и благодетель де Кинтанилья, если он сумеет убедить поддержавших вас банкиров предоставить нам для успешного ведения войны необходимые средства…
Аудиенция была закончена.
Кристобаль и верил, и все не мог поверить удаче. Сколько раз, добиваясь приема у лиссабонских вельмож, устраиваясь на ночлег в грязных комнатушках постоялых дворов Кастилии или выклянчивая ссуды в конторах андалузских банкиров, рисовал он в мыслях эту счастливую минуту. И вот она пришла — не в грезах, наяву! Вот она, эта минута — цена многих прожитых лет, раньше времени поседевших волос, растраченного состояния. Но Кристобаль ни о чем не жалел — его экспедиция состоится, и, значит, не напрасно были потрачены и силы, и годы, и деньги. Он поплывет в Новый Свет — а это главное!
Стены залов, через которые шел Кристобаль, раскачивались и подпрыгивали в его глазах, словно баркасы на штормовой волне. Голова кружилась, ноги были будто чужие. Едва не теряя сознания, он вышел из дворца и рухнул без сил у ног стоящих на страже гвардейцев.
В чувство его привел де Кинтанилья.
— Ну вот, — увидев, что Кристобаль приходит в себя, весело сказал он, — самое главное теперь позади. Все остальное уже совсем не так страшно. Поздравляю — ты держался молодцом. Дай бог, чтоб дальше было не хуже. Что говорить — насчет займов — это, конечно, дело тонкое. Но ведь если будет на то воля господня, — он хитро прищурился, — эта проклятая война с Гранадой все равно когда-нибудь да кончится…
И, как всегда, внезапно перейдя от веселого настроения к серьезному, де Кинтанилья совсем другим тоном продолжал:
— У меня, собственно, к тебе вот какое дело. Нужно составить официальный договор с их высочествами. Они считают разумным и справедливым вознаградить тебя за труды. Рекомендую воспользоваться этим как можно быстрее. Ты должен изложить в договоре свои условия.
Условия… Никаких условий не нужно было Кристобалю, кроме одного плыть и плыть по бесконечному Атлантическому океану, пока перед носом корабля не вырастет берег Нового Света. Ради этого мгновения он прожил свою жизнь. Это мгновение — и слава его, и богатство, и почести. Но ведь для Изабеллы и Фердинанда он плывет вовсе не к Новому Свету — он плывет, чтобы найти удобный путь к сокровищам Индии, чтобы обогатить Кастилию и обогатиться самому. А, значит, должен за тот риск, которому подвергается, потребовать плату подороже. И не надо бояться переборщить — чем больше он попросит, тем больше, значит, он уверен в успехе…
— Я готов изложить свои условия.
Тут же, словно из-под земли, вырос слуга с небольшим ларцом в руках, в котором хранились писчие принадлежности и бумага — у предусмотрительного де Кинтанильи в любой момент под руками было абсолютно все.
Кристобаль выбрал перо поострее, обмакнул его в чернильницу. Значит, так. Прежде всего, совершенно обязательно дворянское звание. Ставить во главе такой ответственной экспедиции простолюдина — это же ниже достоинства двора Кастилии и Арагона! Затем какой-нибудь почетный титул. Например, Главного адмирала океанического моря. Что это значило, Кристобаль и сам толком не мог бы объяснить, но звучало внушительно. Второе — обязательно потребовать власть. Это будет, ну, скажем, должность вице-короля всех новооткрываемых земель. Представительно и не слишком хлопотно. Третье и самое основное — богатство. Главное, не продешевить здесь в глазах королевской четы. Если попросить десятую часть всех доходов с новооткрытых земель, достаточно ли будет этого? Пожалуй, для большей солидности надо еще включить пункт о доходах с торговли между Кастилией и новообретенными странами. Ну и, наконец, нужно закончить какой-нибудь малосущественной, но оригинальной пустяковиной. Кристобаль подумал с минуту и приписал последнее условие — золотые шпоры.
Де Кинтанилья из-за плеча Кристобаля внимательно смотрел на то, что он пишет.
— Ты не находишь, друг Кристобаль, что список получился несколько длинноватым? — сказал он, когда тот кончил.
— Длинноватым? Неужели? — представился удивленным Кристобаль. — Гм… Да, пожалуй, вы правы. Сейчас я сделаю его короче.
Он снова взял перо и, подумав немного, вычеркнул пункт последний золотые шпоры.
— Теперь он, по-моему, стал в самый раз. Вы не находите, дон Алонсо?..
…Так закончился тот памятный день четыре с половиной года назад.
И вот Кристобаль снова стоит перед доном Алонсо де Кинтанильей.
— Поздравляю тебя, пробил, наконец, твой час! — Славный старик искренне взволновался. — Что ж, счастливого пути, Кристобаль! Иди и возвратись со славой!
Может быть, Кинтанилье стоило сейчас сказать Кристобалю еще что-нибудь напыщенное и торжественное, приличествующее важности момента. Да только не любил он всей этой министерской официальности. И поэтому, перейдя на хитроватый полушепот, заговорил в обычной своей манере:
— И знаешь, что я тебе по секрету скажу? Плюнь ты на эти сокровища!
(Вот это да! Кристобаль даже оглянулся на дверь — не подслушал ли кто такие крамольные в устах бережливого министра финансов речь).
— Плюнь ты на эти сокровища! Не в них ведь смысл плавания. Ты только достигни Индии с запада. Очень прошу тебя — постарайся. Не мне же тебе доказывать, какое великое открытие ты делаешь!
Нечаянное признание главного эконома растрогало Кристобаля. Выходит, де Кинтанилья с самого начала помогал не потому, что, как все остальные, ждал от этой экспедиции золотых гор. Значит, он стал одним из его главных союзников, привлеченный прежде всего идеей поисков западного пути в Индию. Ай да Кинтанилья! Ну кто бы мог подумать!
— Спасибо вам, дон Алонсо. Вы были так добры ко мне. Не знаю, как смогу вас отблагодарить за всю помощь и заботу, которую я имел от вас. Мне будет очень недоставать вашей поддержки в море. Знаете, я иногда с ужасом думаю — а что если я все-таки не прав, и никакого западного пути в Индию на самом деле не существует. Что тогда?
— Люди добрые! Нет, вы только посмотрите, что делается! — Де Кинтанилья ужасно расстроился. — Да ты в своем уме — держать в голове такие штуки, когда все уже готово! Не смей сомневаться, слышишь! Теперь ты должен быть уверен в своем деле как никто. Не прав! Да чтоб я больше слова такого от тебя не слышал! Запомни, друг Кристобаль — когда бочонок уже пуст, поздно говорить, какое хорошее было в нем вино. Так-то!
V
Три корабля под флагами Кастилии медленно плыли совсем рядом с неведомым берегам. Все, кто был сейчас свободен от вахты, толпились на палубе, всматриваясь в лежащую по левому борту землю, которую ласкали первые лучи восходящего солнца. В его волшебном свете эта земля была маняще прекрасна.
На кораблях палили в воздух из ружей и пушек, били в колокола, кричали, подбрасывали в воздух шляпы… По левому борту лежала земля, а это означало, что пришел конец трудному путешествию, что впереди долгожданный и желанный отдых от тяжелой матросской работы, от корабельной тесноты, от спертого воздуха кубриков, от семидесятидневного шныряния по волнам, во время которого глазу не за что было зацепиться, кроме бескрайнего моря и неба. Твердая земля обещала свежую пресную воду, новые впечатления и удовольствия с туземными подругами. Ждали от нее и другого: ведь не только ради удовольствий и новых впечатлений экипажей плыли сюда из далекой Кастилии корабли. Раз королева потратила свои денежки на эту экспедицию, значит, она надеется, что эти денежки потрачены не зря. Кто из моряков не слышал сотен совершенно невероятных историй о сказочных сокровищах Индии! И вот она, Индия, перед ними. Что греха таить, каждый надеялся возвратиться в Кастилию не с пустыми руками… На высокой корме флагманского корабля у своей рубки стоял, опершись о поручни, Главный адмирал океанического моря дон Кристобаль. Он уже отдал приказ поднять из трюма огромный деревянный крест. Этот крест будет установлен там, где ступят на землю Индии подданные их высочеств Изабеллы и Фердинанда.
На землю Индии… Что ж, пусть все будут уверены, что это именно так. Дон Кристобаль не станет разубеждать их. А то, что думает он сам — разве это имеет какое-нибудь значение?..
Отсюда, со своего места, ему была видна вся палуба, заполненная счастливыми, ликующими людьми, громко славящими своего адмирала, королеву Изабеллу и всемогущего господа бога.
Всего три дня назад эти люди так же толпились на палубе, но тогда голосов, славивших его, что-то не было слышно. Три дня назад толпа была настроена совсем по-другому, так решительно, что исправить положение, пожалуй, уже не могли бы ни бочонки прокисшего вина, ни золотые монеты, ни угрозы и стрельба. «Бунт неизбежен!» — выстукивали тогда с каждым ударом сердца маленькие молоточки в висках адмирала.
Сказать по правде, дон Кристобаль давно ждал этого. Третий месяц уже перекатывал океан с волны на волну суда экспедиции. Третий месяц со всех сторон до самого горизонта простиралась только водная гладь, а корабли все шли и шли вперед. Даже самые опытные в морском деле участники экспедиции никогда в жизни не уходили так далеко от берега. Сплошной голубовато-зеленый волнистый простор без единого клочка суши на протяжении двух с лишним месяцев пути поражал воображение, пугал неизвестностью предстоящего и внушал суеверный ужас.
А ведь сколько раз за время плавания казалось, что земля совсем рядом! На ее близость указывало множество примет. То в воде замечали пучки зеленой травы, по виду которой можно было судить, что она лишь недавно была оторвана от земли. То на небе появлялась большая туча. То шел дождь без ветра. Однажды на корабли прилетели две птицы-глупыша, а вслед за ними и третья — разве это не было надежным свидетельством близости земли?!
Всякий раз приободрившиеся было люди начинали до рези в глазах всматриваться в горизонт — первому, кто увидит землю, была обещана щедрая награда. Но дни шли, и, вопреки самым верным приметам, земля так и не показывалась. Ее словно заколдовали злые духи, превратив в невидимку. И с каждой несбывшейся приметой волнение экипажей росло.
«Никакой земли впереди не существует. Адмирал ведет экспедицию туда, откуда еще никто не возвращался. Пока не поздно, нужно повернуть обратно, иначе все погибнем», — эти мысли, неизвестно у кого возникшие, подобно чуме, облетели корабли и, подобно чуме, поразили всех. Кристобаль чувствовал: приближается час, когда экипажи открыто откажутся повиноваться.
И вот он настал. И кровавая развязка уже казалась неизбежной.
Нет, Кристобаля не страшила смерть. Обидно было вот так нелепо, почти у самой цели, отказываться от дела всей жизни. И тогда адмирал предпринял единственное, что он еще мог предпринять.
Не дожидаясь, пока взбунтовавшиеся матросы сами развернут корабли на обратный курс, он первый объявил им о своем решений возвратиться в Кастилию. Это давало последний шанс достичь Нового Света: в обмен на обещание привести корабли обратно Кристобаль попросил три дня отсрочки только три дня дальнейшего плавания на запад.
И начался томительный отсвет часов и минут. Прошел первый день, миновал второй, закончился третий. Наступила последняя ночь. Со всех сторон по-прежнему была только вода. Кристобаль заперся в своей каюте. Он сидел, не зажигая огня и никого не впуская. Ужин на столе давно остыл, но адмирал и не думал прикасаться к нему.
Все, решительно все было против него. Стольких трудов стоило ему добиться организации этой экспедиции! Но отплытие отложили — пришлось ждать четыре нескончаемых года, пока завершится война с Гранадой. Потом, когда вроде бы все было решено, и даже корабли уже были готовы, судьба экспедиции снова оказалась под угрозой — несмотря на щедрые обещания, слишком мало нашлось желающих участвовать в ней. Но и здесь Кристобаль не отступил — он предложил набрать команду из каторжников. Он понимал, на что идет, отправляясь в плаванье с людьми, привыкшими жить по обычаям воровских притонов и руководствоваться весьма своеобразными представлениями о чести, усвоенными в разбойничьих шайках. К тому же, почти все эти люди не имели никакого понятия о матросском ремесле. Но Кристобаль все же решился выйти с ними в море, потому что без них он не вышел бы вообще.
И вот теперь, можно сказать, на самом пороге открытия — этот нелепейший бунт, перечеркивающий все, достигнутое ценой десяти лет жизни. Через несколько часов корабли повернут в Кастилию, и он, находясь, может быть, всего в нескольких лигах от Нового Света, так и не достигнет его, так и не осуществит дела всей своей жизни.
Что ж, значит, не судьба… Пальцы правой руки крепко сжали рукоять кинжала. Через несколько часов кинжалу предстоит сослужить своему хозяину последнюю службу…
И в этот момент, когда надежды уже почти не оставалось, предутреннюю тишину вдруг прорезал бешеный крик марсового:
— Тьерра! Земля!
Вишибив пинком дверь, Кристобаль выскочил из каюты и в мгновение ока птицей взлетел на мачту. Сердце бешено колотилось. Как ждал он этого момента первой встречи с неведомой землей, с его землей, с Новым Светом, в существование которого он так свято верил и которое теперь доказал!
Он пока еще ничего не знал о материке, который только что открыл. Скорее всего, он почти ничего о нем и не узнает: стоит намекнуть, что это вовсе не Индия, как все может резко измениться.
Пряности, золото, все другие сокровища сказочной страны — вот что понятно и доступно и королю, и купцу, и святому отцу, и последнему пьянчужке-матросу. Именно ради них была снаряжена и отправлена его экспедиция.
А что такое новый материк? Ну что с ним делать? Его не положишь в казну, как золотые слитки, не наденешь на голову, как сверкающую драгоценностями корону, не заложишь у банкира в качестве недвижимого имущества, чтобы получить ссуду для строительства новых дворцов, ведения новых войн, устройства роскошных празднеств. Наоборот, его изучение и освоение потребует огромных средств и огромного труда, которые, к тому же, вряд ли смогут принести немедленную прибыль. А раз так, зачем нужен новый материк королям Кастилии и Арагона? Новый материк — от самих этих слов веет холодом чего-то далекого и неизвестного, что никак не вписывается в реальный и совершенно конкретный план ведения военных кампаний на ближайшие годы и дальнейшего повышения налогов по случаю великих побед над маврами…
Пройдут десятилетия, многие десятилетия. По следам Кристобаля пойдут другие путешественники, которые конечно, откроют истину. Их имена увековечат географы на картах Нового Света, может быть, даже весь Новый Свет назовут в честь кого-то из будущих мореплавателей. Эти прославленные имена будет помнить наизусть каждый школьник и через пятьсот лет, и через тысячу. А какая память, какая слава останется о Кристобале? В лучшем случае какой-нибудь дотошный географ грядущего упомянет об его экспедиции как о забавном курьезе, случайно, в результате счастливой ошибки, давшем толчок к грандиозному открытию. Кристобаль горько усмехнулся: никому и в голову не придет, что ошибка-то была сделана специально, что он просто вынужден был сделать ее.
Пришел час его величайшего торжества, и в этот долгожданный час было особенно больно сознавать, насколько преходящи, смешны и малозначительны все его титулы и привилегии по сравнению с тем фактом, что он открыл неизвестный материк. Мучительней всего, то что теперь Кристобалю до конца жизни придется делать вид, будто он страшно польщен свалившимся на него счастьем быть кастильским дворянином и именоваться Главным адмиралом океанического моря, а также вице-королем новооткрытых земель. Он внезапно вспомнил о золотых шпорах, вычеркнутых из составленного для их высочеств списка. И опять горько усмехнулся: ведь все прочее, что в списке осталось — в сущности, те же золотые шпоры, такие же красивые, но бесполезные побрякушки, совсем не нужные ему. А того единственного, что для него важно, ни в каком списке нет и быть не может.
Но ведь еще ничего не потеряно! Кто запретит ему двинуться вдоль берегов неведомой страны и доказать, что земля эта — вовсе не Индия, а открытый им Новый Свет?
И в третий раз горько усмехнулся Кристобаль: история не любит, когда кто-то питается подтолкнуть ее ход. Жизнь обычно жестоко мстит решившимся на это. Если кому-то открываются истины, которые для него очевидны, но скрыты от современников пеленой предрассудков и предвзятости — горе тому человеку. И если все кончится только тем, что его надежды и стремления будут разбиты и потоплены житейскими бурями океана повседневных дел, можно считать, такому человеку сильно повезло.
Всевозможные невзгоды и тяжелые удары, щедро припасенные судьбой на долю Кристобаля, были хорошими учителями. Среди других непреложных истин жизнь заставила его твердо усвоить и эту: говорить надо только на таком языке, на котором изъясняется большинство. Когда-то Кристобаль выбрал язык золота и пряностей — язык доходов и прибыли. И его поняли. Так можно ли теперь перейти к другому языку, — к языку трудного и рискованного поиска, результаты которого никогда заранее не известны, поиска, предпринимаемого только ради познания неведомого, от которого никак нельзя ждать немедленной выгоды и пользы? Нет, дон Кристобаль не имеет права забывать, что он послан сюда только для того, чтобы проложить кратчайший путь к сокровищам Индии. И вернувшись, он должен с гордостью доложить их высочествам, что экспедиция возложенную на нее задачу полностью выполнила. Доложить хотя бы для того, чтобы можно было добиваться снаряжения еще одной экспедиции…
…В удобной, хорошо защищенной от ветров бухте, корабли бросили якоря. Дон Кристобаль, Главный адмирал океанического моря, вице-король всех новооткрытых земель, в парадном, шитом золотом камзоле, с приличествующей случаю торжественностью стоял у борта, ожидая, пока на воду спустят баркас. Берег был совсем близко — Кристобаль видел, как ветерок шевелит листья невиданных деревьев, как блестят на гальке капельки воды… И вдруг, так и не дождавшись баркаса, он совсем не по-адмиральски прыгнул с высокой кормы и поплыл не в силах больше ни на минуту оттягивать встречу со своей землей. Прибойная волна мягко вынесла адмирала на пологий берег. Он встал, сделал шаг, другой, третий… Жадно вдохнул ароматный воздух неведомой земли. Чувство первооткрывателя, человека, осуществившего главную цель своей жизни, чувство победителя переполняло его. Он был счастлив, и счастью его было тесно, оно, как птица из клетки, рвалось наружу. В душе Кристобаля все пело и ликовало. Хотелось стремительно пробежать по открытой им земле, уйти далеко-далеко, а потом, упав на нее, обнимать эту землю и кричать: «Здравствуй, Новый Свет! Я открыл тебя, я пришел к тебе, здравствуй!»
Но дон Кристобаль, вице-король всех новооткрываемых земель. Главный адмирал океанического моря, не должен был так делать. Он остановился, повернулся лицом к кораблям.
— Матросы! Друзья! Спутники!
На глазах вдруг выступили слезы, а голос задрожал и сорвался: даже эти простые слова дались дону Кристобалю с трудом. Он подумал, что волнение сейчас выдаст его, но на кораблях, кажется, восприняли это как вполне естественное состояние: не каждый же день, в конце концов, открывают западный путь в Индию. Дон Кристобаль с минуту помолчал, справился с волнением и заговорил спокойно, уверенно и громко, чтобы на всех трех кораблях слышали каждое его слово:
— Матросы! Друзья! Спутники! Сегодняшний день — важнейший в нашем долгом и трудном путешествии. Это — день нашей славы, день нашего триумфа. Золотыми буквами будет вписан он в историю Кастилии, в историю великих путешествий. Выполняя волю любимых монархов — их высочеств Изабеллы Кастильской и Фердинанда Арагонского, мы с помощью господа нашего наконец достигли долгожданной цели.
На кораблях прекратились работы, смолкли восторженные крики, все слушали, что говорил их адмирал.
— Перед нами — земля. Это обширная земля, богатая земля. Мы пришли за ее сокровищами. И мы возьмем эти сокровища во славу Кастильской короны и святой церкви. Друзья! Обращаясь к вам с этой земли, я поздравляю всех вас.
Дон Кристобаль снова замолчал. Нужно было сказать еще одну фразу, только одну. Но язык отказывался слушаться. Черт возьми, он не думал, что это будет так трудно! Кристобаль проглотил слюну, глубоко вздохнул…
— Я поздравляю всех вас с прибытием в Индию! Да здравствует открытый нами западный путь в Индию!..
С радостным ревом на землю прыгали с кораблей люди. Они окружили своего адмирала, подняли его на руки и торжественно понесли вдоль берега. На кораблях палили пушки, звенели колокола…
* * *
Автор предчувствует, как, прочитав этот рассказ, кто-нибудь, хорошо знающий историю великих географических открытий, очень удивится — ведь на самом деле было совсем по-другому!
Все правильно. Автор полностью отдает себе отчет, что на самом деле было совсем по-другому. Гораздо более сложные отношения существовали у Христофора Колумба с португальским королем, гораздо более сложные пружины двигали политику Изабеллы и Фердинанда.
А главное — исследователи, кажется, убедительно доказали: Христофор Колумб ни о каком Новом Свете и не помышлял. До конца своих дней он вроде бы был уверен, что открыл западный путь в Индию.
Можно, конечно, надеяться, что в стройных шеренгах аргументов, которые обычно приводят в доказательство этой точки зрения, осталось какая-нибудь узенькая щелочка, сквозь которую просочилось несколько маленьких «а вдруг?»
А вдруг он все-таки знал, что открыл новый материк? А вдруг он именно к этому и стремился? И разве исключено, что изображаемые автором события на самом деле могли быть примерно такими, какими они здесь показаны?
Впрочем, почему, собственно, речь зашла именно о Христофоре Колумбе? Автор нисколько не настаивает, что Кристобаль — это только исторический Христофор Колумб и никто другой.
Ибо разве один только Колумб имел несчастье родиться раньше своего времени? Разве только в Кастилии появлялись люди, которые переросли одежки своей эпохи? И разве только в те давние века людям нужно было, превозмогая себя, учиться приспосабливаться и ловчить лишь для того, чтобы попытаться осуществить свое предназначение?
Мало о ком из них мы сейчас знаем — это правда.
Но то, что анналы, летописи и хроники обычно не хранят память о таких людях, объясняется очень просто: они, как правило, не доживают до тех дней, когда могли бы триумфально войти в историю.
Но, заканчивая свое повествование этими печальными размышлениями, автор отнюдь не спешит причислить себя к числу безысходных пессимистов. Напротив, днем и ночью он беспрерывно слышит размеренные ритмические удары. Это тикают часы истории. Вращаются их колеса, движутся вперед стрелки. И каждый шаг секундной стрелки — это осуществившееся предназначение еще одного из тех, кто приходит к нам, опережая свое время.
Константин Лесовиков
Донор
Семена поздравили сухо. Сослуживцы желали здоровья, счастья, успехов — короче, обычный дежурный набор, да и улыбались наигранно. «Ну и черт с ними!» — подумал Губанов. Своих дней рождения он не любил, как и многие, но все-таки тридцать три! Есть в этом какая-то тешащая душу символика… «Приволок вот полный портфель всяких конфет и печенья, а сядут ли они со мной за стол — неизвестно». Ему стало неприятно, накатила злоба — на себя, на всех. «Тоже мне, мессия хренов!» — выругался. Немного полегчало.
Вдруг Ирочка Бадяева за соседним кульманом вскрикнула, схватила скальпель и с остервенением искромсала почти готовый лист. «Ненавижу! Гадость!» — кричала сквозь стиснутые зубы. Скальпель, звеня, отлетел под батарею, Ира, захлебываясь слезами, медленно села, и только тогда к ней кинулись люди.
«Во, дошла баба!» — Семен перевел дух и, нащупав сигарету, бочком подался в коридор.
А перед глазами все летела из-под блестящего лезвия короткая серая щепка.
Вскоре подошли и отдельские курильщики.
— Ну, ты видал, — обратился ко всем сразу Гарбуш, — чего это с ней?
— Нервы, — пожал плечами Семен, — бывает.
— Но из-за чего? Может, у нее дома нелады? — недоумевал тот.
— Или в личном плане, — глядя на Семена, ляпнул записной пошляк Бобылев, по прозвищу «Кобелев». — Профессор, ты бы подошел, утешил, у тебя получится!
Губанова как ударило: «Намекает, скотина, на незаконченную аспирантуру, да еще и эти слухи кто-то запустил!» И опять злоба залила все — руки сжались в кулаки, но никто и рта открыть не успел, как Игорек, молодой очкастый парень, заорал: «Сволочь, убью!» и неумело, но сильно врезал Кобелеву куда-то за ухо.
Семен растерялся. Да и все замерли — так быстро и неожиданно это случилось. Потом разом загалдели, задвигались, помогали встать скулившему что-то Бобылеву, кричали на растерянного Игоря, в коридор выбегали из отделов, собиралась толпа, обвиняли, шумели, шумели… Но Семена это словно не касалось. Он стоял с потухшей сигаретой и чувствовал, как поток ненависти утихал и только злость шумела тонкой струйкой в огромной трубе, по которой только что неслась страшная, огромная волна ярости. Отшвырнув окурок, Губанов незаметно выбрался из толпы сотрудников…
Все, конечно, были взбудоражены. Роились слухи, плодились мнения. Сплетни, плюя на Эйнштейна, носились быстрее света. Ну разве тут до чаепития в честь чьего-то там дня рождения? Семен подошел к Гарбушу, и тот неожиданно быстро отпустил с перерыва. На его уход, конечно, внимания не обратили: отдел шепотком связывал в любовную интрижку Ирочку и Игоря…
Семен неторопливо — руки в карманах куртки — вышагивал по полупустым в это время улицам: «Ну что, Семен Кириллыч, убедился? Никому ты на фиг не нужен. Подумаешь, еще одному неудачнику тридцать три стукнуло. Неудачнику? Да, конечно. Господи, как все надоело! И главное — все помню: «Молодец, Сеня, ты идешь на золотую медаль!» (золотой не получилось, но и серебряная — это вам не просто так!) — «Губанов, вы один из лучших на факультете». — «Молодой человек, подойдите, пожалуйста, сегодня ко мне на кафедру». — «Сеня, защищаться вы, конечно, будете у нас». — «Да, слыхал, а у Семена застопорилось — и ни в какую». — «Это все понятно, но письмо Сенька зря накатал». — «Знаете, Губанов, это подлость». — «…по собственному» — «Ниче, Сема, не горюй! За ту науку худой был бы и без штанов, а так — еще один сезон яблочки, даст бог, уродят и будешь уже на колесах упакован…» — «Извините, Семен Кириллович, но Славик у вас больше заниматься не будет. Нет, может, вы физику и знаете, но, простите, Славик ее возненавидел…» — «Конструктором на сто тридцать…»
Не могу, не могу больше! Письмо написал, сподличал. А со мной не подличали? Моя тема перекрывала диссертацию «очень уважаемого человека». И другие, тоже уважаемые люди, потихоньку перекрывали мне клапан — ласково так, по-отечески: не торопись, Сеня, не лезь поперед батьки… За что со мной так? Все, даже Светка. Стоп, нельзя об этом! — Семен аж головой замотал. Огляделся — ничего себе забрел, самая окраина! Низкие домики за ветхими заборами уже лет двадцать просились на слом. Во дворах бродили куры — ну село и все тут! И тучи тяжелые, наверное, скоро хлынет, надо бы домой… Он повернулся и пошел, слегка сутулясь, втянув шею в стоячий воротник.
Опять накатывала горечь и злоба. «Светка, Светка, ты ведь не любила никогда, просто молодой, перспективный. А когда полетело все кувырком, поняла — просчиталась. Или нет? Было ведь самое начало, так нельзя притворяться. Но потом становилось все хуже и хуже. А когда ушел из аспирантуры — плохо мне было, очень плохо. А ты ударилась в истерику, ну и я хорош был. Так все и кончилось. Девули яблочно-репетиторского периода все на одно лицо, ко всем только презрение. А ты… Ты добила меня… Я тебя любил. А сейчас… Ненавижу! Господи, как же я вас всех ненавижу!»
И опять ему почудилось, что страшный поток понесся по трубе, он покачнулся… А во дворе бабка перестала сыпать корм, внезапно неловко пнула грязно-белую курицу, схватила какую-то палку и изо всех сил ударила по куче леггорнов, те кинулись врассыпную, а старуха с жутковатой гримасой тяжело побежала за ними. Семен услыхал хриплое, тяжелое старческое дыхание, и его передернуло. И казалось — по громадной трубе вновь течет слабая струйка не то злобы, не то страха. Он резко повернул и почти побежал к центру.
«Неужели это делаю я? — стучало в такт шагам. — Нет, не может быть. Но ведь и раньше бывало, помнишь — вдруг переругаются при тебе друзья или на стадионе драка. Да нет, чепуха! А сегодня на работе? Так что, Семен, ты заразен? Бациллы ненависти. Ха, ты все-таки стал не таким, как все. Не таким — дальше некуда. Что ж, с днем рождения, Сеня… Едина ненависть, и Губанов — пророк ее… С явлением! Высокопарно? Ничего, для внутреннего употребления сойдет! Ладно, надо отметить такой день».
В магазине стояла всегдашняя очередь, он пристроился в хвосте. Тоскливо огляделся и задумался: «Но почему именно я? Вроде жил как жил ну, неприятности, неудачи накапливались, запоминались. Но ведь все люди лучше запоминают именно плохое — обиды, унижения, оскорбления. А из меня вот наружу поперло. Неужели я получил уже столько зла, что больше просто не уменьшается? Я же вправду все до мелочей помню. Даже тогда, в детстве: мяч — огромный, яркий, прекрасный. Я бежал к нему через комнату, но не добежал — споткнулся. Было больно, но главное — я ненавидел этот мяч, он обманул меня… Ненавидел. Ненавижу!»
И снова тот же поток несся, сметая все и вся, и в очереди мужики хватались за грудки, продавщица метнулась в угол и заорала: «Гады!» Вокруг матерились, но до мордобоя дело не дошло. Семену стало противно. «Я даю им свою ненависть, как донор дает кровь. Ладно, какой к черту пророк? Просто донор. Донор дурной крови. Кстати, на меня все чаще накатывает. Кто-то говорил мне, что донор, давая кровь, так привыкает, что уже не может не отдавать. Это как наркомания. И ненависти будет все больше, как крови у донора».
В тот вечер Губанов напился вдрызг. Полувидения, полусны — та же труба (или вена?), полная черной, липкой крови. Она толчками вытекает, заливая все вокруг… А за спиной сосед, хрипя, рвал подушку и захлебывался в ярости.
Проснулся Семен поздно. Голова гудела, есть не мог, только глотал воду из крана. Тяжело ворочались мысли — вялые, жеваные. Вспоминать, что случилось, не пришлось. Все помнил, все. «Так и свихнуться недолго, а, донор? Если сейчас накатит, кому передавать будешь? Надо бы на улицу. Может, на работу? Нет, только не туда. Сил нет смотреть на рожи эти опостылевшие. Да и, чего доброго, в окна друг друга повыбрасывают. Нет, на улицу!» — решил Семен.
Но там стало еще хуже. Все эти спешащие по делам люди, пенсионеры на лавочках, гомонящие дети раздражали его. «Сволочи благополучные! У них все в порядке, даже печень — они ведь не пьют. Всем на меня плевать. Я был талантливый, веселый и самоуверенный, а мне платили ненавистью. Нате, берите ее обратно, подавитесь, залейтесь!»
У дверей ЗАГСа невеста переломила букет гладиолусов, резко швырнула в еще улыбающееся, глуповатое лицо кандидата в благоверные. И, путаясь в белом подоле, кинулась к такси.
Губанов отвернулся. «Зря я это! Женились бы, наплодили благополучных детишек, те стали бы благополучными дядями и тетями. А может, и такими, как я. Злыми неудачниками».
Он медленно брел солнечной улицей, неторопливо глядя по сторонам, и тут увидел женщину с дочкой. Женщина что-то зло выговаривала, девочка смотрела исподлобья, а получив шлепок, заплакала.
«Так, девочка, ты получаешь первые уроки ненависти, потом ты научишься ее копить, беречь, а потом и отдавать. А я тебе помогу, в добрый путь, малыш!» — подумал Семен и напрягся. Девочка вырвалась, неловко, но изо всех сил ударила мать по бедру, отступила на шаг, а потом разревелась еще сильнее и, рванувшись к маме, порывисто, как могут только дети, обняла ее.
Губанов покачнулся — улица вдруг поплыла перед глазами, боль резанула по сердцу. Он сделал несколько неуверенных шагов и почти повалился на лавочку рядом с какой-то старухой.
— Что с тобой, сынок? — опустила она вязание. — Плохо? Может, валидолу дать?
— Спасибо, не стоит, — выдавил Семен.
«Я дал этой девочке столько ярости, а ее не хватило. Может, она еще просто не умеет ненавидеть по-настоящему?» — подумалось ему.
— А я смотрю на тебя — вот и внук у меня такой же. Жалко вас, молодых. Все дела какие-то, бегаете, все в заботах. Где это видано, чтоб молодой за сердце хватался?.. — Бабка все бубнила — о молодых, о внуках, о заботах, о сумасшедшем времени — и боль отпускала.
«Хорошая старушка, — подумал он, — не злая, не кликуша. Просто говорит о любимых, близких людях — тепло, заботливо. Эх, кто бы обо мне так говорил?..»
— Спасибо вам, — неожиданно сказал он.
— Да за что же?
— Спасибо.
И пошел, не оглядываясь. На глаза наворачивались слезы, подступала обида за свою нескладную жизнь. До комка в горле хотелось участия, любви, простого внимания, наконец. «Ну почему так? Все люди как люди — симпатии, привязанности. Вон тот мужик почему-то нужен, а я?»
А толстый лысоватый человек нагнулся, достал из-под куста дрожащего испуганного котенка, растерянно оглядел лохматый комок с когтями и ушами, затем на его лице заиграла дурацкая улыбка, какая бывает только при сюсюканьи с детьми, аккуратно положил котенка на сгиб локтя и, почесывая его за ухом, пошел дальше.
Опять заныло сердце, и Семен поспешил присесть. Оглушенный и растерянный, он сидел на скамейке, тяжело уронив руки на колени.
«Что же это? Неужели моя ненависть кончается? Ну нет, шалишь! У меня ее много, на всех хватит! Корчиться будете, ненавидеть, бить — за меня, за мои провалы и мою тоску!.. Стоп! А кто сказал, что за мою? — вскинулся он. — Почему за меня? Нет, никто за другого ненавидеть не станет — все и за себя глотки перегрызть готовы. И никакой я не донор, ничего им не даю. Просто подталкиваю, помогаю преодолеть здравый смысл, страх, обязанности все то, что держит их на привязи. Теперь понятно, почему на ту девчонку почти не подействовало — нет у нее еще своей злобы. Может, я что-то и отдаю, только мало — ту самую последнюю каплю. Но почему мужик приласкал котенка? Получается, что я могу передавать и еще что-то, кроме ненависти? Мне было так одиноко, тоскливо. И ему тоже захотелось быть нужным немедленно, хотя бы котенку. Я обречен отдавать все — ненависть, любовь, страх, горе, радость. Надолго ли меня хватит?»
Он дрожащими пальцами вытянул сигарету, вдохнул голубой горький дым и вдруг понял!
«Я ведь отдаю то, что дают мне, расплачиваюсь той же монетой! И ответом на ненависть будет злоба, а за добро отплатится любовью. Господи, как мне надоело ненавидеть! Люди, я хочу любви, радости, добра — хоть чуть-чуть!»
Семен Кириллович Губанов откинулся на спинку скамейки, закрыл глаза и вдруг увидел мяч, тот самый яркий огромный мяч из детства. И он бежал к нему — долго, через всю комнату, нет, через всю жизнь — опять, как тогда споткнулся. Но падая, увидел, что мяч подскочил, вырос, вытянулся и мягко, упруго подхватил его.
Сигарета выпала из ослабевших пальцев. Губанов сглотнул, и мокрая дорожка показалась на щеке.
Мимо шли люди.
— Вам плохо? — наклонился над ним какой-то парень.
— Да нет, ничего, все в норме…
И подумал: «Все в норме? Хоть бы это была правда…»
Сергей Павлов, Наталья Шарова
Волшебный локон Ампары
КНИГА ПЕРВАЯ. ТРЕВЕР 1001-Й
Чем опытнее дальнодей, тем рискованнее
каждый его следующий тревер.Мнение опытного дальнодея
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕНЬ СТЕРХА
1. ПОБЕГ
Странную, если не сказать бредовую, мысль выпрыгнуть из экспресса над Финшельскими островами Кир-Кор сразу отнес к разряду очень рискованных. Что, однако, не помешало ему тут же пристроиться к цепочке сламперов – в затылок последнему из двадцати – и вместе с ними спуститься по рифленому настилу пандуса в подпалубное пространство. Маневр удался. Никто, по-видимому, и не заподозрил, что в цепочке образовалось лишнее звено, – ни глядевшие вслед пассажиры, ни сами сламперы, – в компании молодецки скроенных высотников Кир-Кор, втянув голову в плечи, существенно не выделялся ростом. Даже одежда выглядела одинаково: в этом году на Земле утвердились в моде глянцевито-белые рубахи с расширенными в пройме рукавами и брюки с узорчато-серебристым шитьем. Кир-Кор старался не думать о том, что будет, если побег состоится. «Будет МАКОД, – подсказал ему внутренний голос. И тихо добавил: – Первая статья, девятый параграф». «Но все это – завтра, – подумал Кир-Кор. – А сегодня пусть болит голова у функционеров Лавонгайского экзархата».
Лаз кончился трапом, зажатым в стенах металлического колодца. Грохоча по ступенькам, группа ссыпалась вниз. Не было обычных в такой обстановке шуток и разговоров, люди ежились от леденящего сквозняка. На промежуточной площадке Кир-Кор увидел сквозь жалюзи смотровой щели трюм, забитый сектейнерами; нижние рамы грузодвижных платформ были охвачены белыми языками инея, словно белым огнем.
Гул водородотопливных реакторов, холод и близкий уже момент выхода в стратосферу действовали на людей мобилизующе, цепочка шагала в ногу слаженно, молча, торопливо, стараясь быстрее пройти между обындевелыми стенами нижнего коридора, густо валил пар дыхания. Руководитель группы, бритоголовый тяжелоатлет, решил приободрить своих подопечных: стал пропускать их вперед, жизнерадостно шлепая по напряженным от холода спинам. Шлепок, второй, третий, четвертый… После десятого Кир-Кор с легкой грустью подумал о своей неготовности к объяснениям с администрацией экспресса. Если бритоголовый подойдет слишком близко… «Ах, маракас меня побери», – думал Кир-Кор, силясь вспомнить, как называют сламперы своего вожака.
Слишком близко бритоголовый не подошел: ознобливо передернув мощными плечами и утратив вдруг всю свою жизнерадостность, он снова возглавил цепочку. Кир-Кор оценил подарок Фортуны. Наспех задуманная попытка сбежать с небес на грешную поверхность святой планеты теперь могла иметь продолжение. Разумеется, продолжение будет зависеть еще от уймы всяческих обстоятельств. И не в последнюю очередь от того, входит или не входит в комплект снаряжения группы хотя бы один запасной слампсьют.
Холодный длинный коридор перешел в длинную и тоже довольно холодную экипировочную, в глаза Кир-Кору сразу бросилась алая цифра «20» на табло контрольно-счетного пропускника. Он обвел взглядом бортовые щели стоп-гильотин, бесшумно вскочил на гребень борта, и, с проворством канатоходца преодолев всю длину поручня, мягко спрыгнул. Никто из цепочки не оглянулся. Тогда оглянулся Кир-Кор. На табло регистратора по-прежнему сияла цифра «20». Система пропускной автоматики была примитивна, как дубина палеоантропа.
В затуманенной дыханием сламперов перспективе Кир-Кор увидел правосторонний ряд ниш. Судя по «хвостовым» номерам, количество ниш вдвое превосходило число сегодняшних кандидатов в добровольные самоубийцы – лишних слампсьютов было сколько угодно. В каждой нише – красный штатив, а на каждом штативе – желто-зеленый, как недозрелый банан, длинный мешок. «Бху!» – непонятно скомандовал руководитель, и экипировочная опустела. Кир-Кор прыгнул в сторону одновременно со всеми и в нише под номером «21» налетел на жесткий, холодный цилиндр туго скатанного мешка. Быстро огляделся. В боковых зеркалах отразились озабоченное лицо и русоволосый затылок высотника-самозванца.
Надо было срочно извлекать из памяти экипировочные приемы слампера (в остальных нишах люди ведь даром времени не теряли). А вспомнить он мог, увы, только эпизоды фильма «Крылья северного сияния». Был такой – о мастерстве спортсменов-высотников. Года три-четыре назад… Непроизвольно вспомнилось слово «джирг». Кир-Кор надавил ногой педальку штатива: мешок дернулся и лопнул вдоль, как стручок. Джирг на языке сламперов – лидер.
Шелковисто шурша, из мешка полезло оранжевое содержимое. Кир-Кор встал к штативу спиной, сунул ноги в мунбуты и, подражая героям фильма, поднял руки. Лапки манипуляторов сноровисто опутали его тело мягкими фрагментами экипировки, зарастили двухслойные швы. Автомат нахлобучил ему на голову гермошлем, защелкали и зашипели контрольные клапаны баллончиков газового обеспечения. После этого надо было не мешкая придать жесткость спинноплечевым тяжам слампсьюта. Он нашарил включатель на левом плече. Повернул. Почувствовал неприятное шевеление между лопатками… Затем рывок – и шевеление прекратилось. Наверное, все… Теперь в боковых зеркалах отражалось круглоголовое чучело в оранжевом спецкостюме с нелепо оттопыренными по бокам складками. За спиной – нечто вроде торчащих выше головы штыков большого трезубца. «Штыки» заканчивались блестящими шарами величиной с кулак. У сламперов из «Северного сияния» был один штырь с блестящим раструбом. И никаких шаров…
Сзади лязгнуло. Гардеробный штатив куда-то исчез – ниша словно углубилась. Кир-Кор подвигал плечами под тяжами непривычной экипировки. На левом боку вдруг настойчиво и тревожно заныл предупредительный зуммер. Не понимая сигнала, Кир-Кор попытался прощупать звучатель сквозь складки слампсьюта в районе левого подреберья. Зуммер не унимался. Это могло плохо кончиться… Торопливо включая на себе все, что попадало под руки слева, он наткнулся на регулятор мощности проблескового маяка – в зеркалах полыхнула яркая вспышка и вокруг поплыли красные, черные и зеленые пятна. Кир-Кор машинально опустил лицевое стекло.
Когда вернулось нормальное зрение, он увидел перед собой фигуру, похожую на кипу сильно помятых оранжевых покрывал; из глубины гермошлема сверкали глаза руководителя группы. Неуклюже поводя шарами торчащего над головой «трезубца», джирг что-то сказал на жаргоне высотников. Наверное, что-нибудь нехорошее. Кир-Кор молча ожидал приказа поднять лицевое стекло (зеркальный слой солнцезащитного отражателя – вот все, что отделяло лжеслампера от скандала). Джирг показал самозванцу кулак и сорвал с груди его спецкостюма четыре «липучки» – четыре искристо-серых кружка, по неведению принятых самозванцем за люминесцентные катофоты. Зуммер умолк. Самозванец бесцеремонно был повернут лицом к задней стенке, после чего ощутил толчок в спину и удар ниже. Определить свое отношение к этому Кир-Кор не успел: задняя стенка унеслась в потолок перед самым его носом – и он по инерции выскочил в стартовую галерею.
Следом выпрыгнул джирг – и оба примкнули к шеренге стоящих на старте фигур.
До момента разгерметизации оставались секунды – шел обратный отсчет, равномерно мигали цифры вперемежку с красными светосигналами. Ничего, кроме гула реакторов, не было слышно. Кир-Кор ощутил, как сжал его со всех сторон внезапно взбухший слампсьют. Оранжевые фигуры в шеренге тоже набухли. Палуба резко ушла из-под ног, его опрокинуло и, ослепив солнцем, вынесло в глубокое синее-синее, фиолетово-черное, нежно-голубое, сказочной красоты необозримое звездное пространство. Гул сразу стих.
В свободном падении Кир-Кор специальным приемом перевернулся на спину и какое-то время наблюдал, как в фиолетово-черном небе земной стратосферы величественно отплывает к востоку громадный, будто остров, голубовато-серый полумесяц беспосадочного стопятидесятивосьмиреакторного субэкваториального экспресса «Восточный» – всхолмленное водородными секциями суперкрыло. Правосторонняя аппарель этого исполина стряхнула вниз десяток блистающих на солнце капель. «Финшельские авиамодули, – догадался Кир-Кор. – Фестивальный десант, так сказать». Полная коммерческая загрузка одного авиамодуля – двести тридцать пять человек на борту, значит, экспресс «Восточный» покинула одновременно чуть ли не четверть его пассажирского контингента. Плюс двадцать спортсменов-высотников. «Плюс один нарушитель первой статьи», – объективности ради дополнил внутренний голос.
Эскадрилья авиамодулей, расправляя крылья над живописной стайкой высотников, приветствовала группу веерами зеленых сигнальных лучей – сламперы ответно салютовали красными вспышками маяков. Кир-Кор салютовал с гнетущим чувством вины. Знал: все, кто сегодня обслуживает местные рейсы на трассе беспосадочного экспресса, несколько часов спустя будут так или иначе потревожены спецслужбой МАКОДа.
Впрочем, знал и другое: по-настоящему туго придется только ему самому. Спецслужба сделает все, чтобы найти беглеца как можно скорее. Эти парни вывернутся наизнанку, но к утру он должен быть у них в руках – иного варианта они просто не допускают. И чем позже произойдет арест – тем опаснее. Ведь в принципе им ничто не мешает объявить его вне закона. Согласно МАКОДу. Не дожидаясь, когда он успеет (или не успеет) нарушить остальные статьи. Функционерам МАКОДа представится возможность снова пустить в ход оружие, и неизвестно, какие выводы для себя они из всего этого сделают… Эрк Гильом был убит в Куско, Фан-Жой – в Нью-Йорке, Сан-Ли – в Амстердаме, Фаб-Нарт и Куу-Хорт распрощались с жизнью в Тегеране, Олу Фад стал жертвой провокации пейсмейкеров и в конце концов был умерщвлен в Рабате при до сих пор не выясненных обстоятельствах. С МАКОДом шутки плохи. Если это, конечно, «работа» МАКОДа… Ладно, завтра посмотрим. А до завтра еще есть сегодня. Которое, кстати заметить, тоже не безмятежно, поскольку в данный момент приходится падать вниз головой из стратосферы в неоглядную синеву Индийского океана и, как минимум, следует пожелать себе удачного приземления. Приземление будет удачным. После того как джирг сорвал липучки с объективчиков подстраховывающих устройств, сомневаться в удаче уже невозможно. В крайнем случае, можно сесть на воду. Без практических навыков стратосферного прыгуна лучше всего будет сесть на воду. Рядом с каким-нибудь островком. Подальше от джирга. Подальше от сламперов. Иначе возникнет нужда выяснять отношения с ними на финише, чего не хочется делать в силу очень многих причин.
Внутри гермошлема неслышно заработала воздуходувка, повеяло теплом, чтобы предотвратить обмерзание лицевого стекла. Кир-Кор перевернулся лицом вниз и уловил взглядом у верхнего среза стекла бегучую, как муравей, цифру «20». С высоты двадцати километров океан выглядел спокойным. Гладкая неопределенность с мутными краями атмосферной сини. Вместо четкой линии горизонта – нечто вроде пунктирной полосы опалового марева.
Пламенеющие на солнце фигурки высотников обзавелись уродливыми горбами – настал момент формирования крыла. Кир-Кору было известно, что улетевшее на восток водородное суперкрыло берет высоту до тридцати километров. Предстояло узнать, на какой высоте работает спортивное мини-крыло, наполненное гелием.
Скорость падения нарастала с каждой секундой. Пронизывая, словно метеор, разреженный воздух, Кир-Кор мог только догадываться, о чем переговариваются падающие по соседству сламперы. Включить связь он не мог: контрольные мониторы внизу обязательно обнаружат двадцать первого абонента и «наверх» пойдут недоуменные запросы.
Муравьиным аллюром пересекла поле зрения цифра «17». Заверещали мембраны баллончиков высокого давления, зашипели редукторы, Кир-Кор ощутил нагрузку на плечевые тяжи и поясные амортизаторы. Вспухли, раздаваясь вширь, горбы на сламперских спинах: в пространстве поплыли бугристые розовые треуголки. Это было неожиданно и красиво. Он тоже словно поплыл по широкому кругу. Плавный, неторопливый полет изумил и обрадовал его новизной ощущений – свободный полет вольного воздухоплавателя. Кир-Кор рассмеялся. Ему еще не доводилось летать на гибриде пляжного зонтика и надувного матраса. По новастринскому календарю сегодня день стерха. Занятно было отметить его уроком воздухоплавания.
Пунктирная полоса опалового марева вдруг накренилась и стала поворачиваться слева направо. Чтобы остановить вращение, Кир-Кор развел руки и ноги в стороны и заметил, что небо уже сменило фиолетово-черный цвет на густой темно-синий. Армированная блескучими прожилками пухлая розовая оболочка крыла чрезмерно пружинила, скрипела, гулко резонировала. В поиске удобной позы в чувствительных амортизаторах подвески он выгибался, инстинктивно перебирал ногами, пробовал поворачивать регулятор центра тяжести (баллончики из-под гелия кротами сновали вдоль спины туда-обратно). Издавая гулкие скрипы, крыло дрожало в потоке ветра, как испуганный конь, ежесекундно подламывалось то в правом конце, то в левом, охотно кренилось, и надо было учиться укрощать капризную конструкцию буквально на лету. Несколько ободряло то обстоятельство, что первые сламперы начинали с лыжных прыжков в ледяные пропасти Гималаев. Большая все-таки разница…
После долгой борьбы Кир-Кору удалось подчинить себе крыло. Проводив взглядом цифру «12», любезно представленную калькулятором высоты, Кир-Кор отметил, что скорость снижения еще довольно велика. Он обежал глазами окрестности и не увидел ни одной треуголки. Это его поразило. Казалось, недавно высотники реяли поблизости, словно стая фламинго. Озираясь, он неосторожно подломил несущую плоскость почти на треть – чем спровоцировал сильнейший крен – и только после этого высмотрел далеко на востоке две розовые черточки. И тут же их потерял – внимание отвлекла цифра «II».
Крыло не торопилось выпрямить жуткий загиб, угрожающе рыскало, норовило скользнуть вниз левым винтом. Назревал штопор, и самозваному воздухоплавателю нечего было этому противопоставить, кроме новоприобретенного летного опыта (недостаток его Кир-Кор компенсировал отвагой воздушного акробата с поразительно скромными результатами). Наконец загиб выпрямился с гулким треском. Кир-Кор перевел дыхание, но скоро ощутил напор ветра и понял, что угодил на своем летательном аппарате в мощную струю воздушного высотного течения и теперь стремглав несется куда-то в юго-западном направлении. Калькулятор отметил запас высоты цифрой «10». Слампер сказал бы: «Зюйд-вест на десятке». Впрочем, кажется, больше вест, чем зюйд.
В раскрытый гермошлем плеснуло холодом. «Я отстал от группы или она от меня?» – задал себе Кир-Кор чисто риторический вопрос. Его беспокоило направление ураганного ветра. Если его подхватил не тот воздушный поток, куда была нацелена группа, дело осложнялось. Экстравагантный побег грозил обернуться длительным одиночеством среди волн открытого океана. Положение становилось просто опасным… Что ж, никто не принуждал его прыгать, борт экспресса он покинул по своей воле.
А ведь начинался отпуск неплохо. Безмятежно, можно сказать, начинался. Правда, медикологи Лунного экзархата применили непривычную для него высшую степень денатурации. Это развлекло его, и только. Особого значения он этому не придал. Не в последнюю очередь и потому еще, что ясно чувствовал: отношение к нему со стороны функционеров экзархата за последние два года нисколько не изменилось. Все было по-прежнему, отношение к нему оставалось доброжелательным. Даже экзарх Приземелья, разрешая функционерам МАКОДа подписать визу, не задал ни одного вопроса вне регламента, а на прощание довольно естественно улыбнулся и пожелал ему приятного отпуска. И Кир-Кор улыбнулся в ответ. Нетрудно улыбаться на исходе семидневного томления в апартаментах Лунного экзархата, над территорией которого незакатно висел сапфировый фонарь Земли. Чем меньше времени оставалось до отлета на Землю, тем шире и приятнее хотелось улыбаться. И совсем уже невозможно сдерживать нетерпение, когда на кресельных экранах сектейнера пассажирского лихтера планета понемногу вспухает, близится, заслоняя бело-голубой громадой звездную бездну, а потом начинаются перегрузки, технические толчки, внутриатмосферная тряска, и один из толчков завершается плавной обработкой сектейнера захватами причального эллинга в недрах бесконечно летящего на восток экспресса «Восточный». Покидая сектейнер, ощущаешь тесноту в висках, трепет в груди и – маракас возьми! – не знаешь, что с тобой происходит. Ноги будто сами несут тебя вдоль коридора – мимо прибывших, мимо встречающих, минуя салоны, вдоль переходов, по ступенькам прямых и изогнутых эскалаторов стратосферного корабля-левиафана, дальше, вперед, на смотровую палубу в передней кромке суперкрыла, и эта прозрачная палуба – почти поверхность планеты Земля: всего в тридцати километрах от напряженных глаз твоих все красоты, все неимоверное роскошество твоей прародины… И каждый раз так – трепет в груди и что-то мучительно странное происходит у тебя с глазами.
Нет, он никогда серьезно не воспринимал разноголосицу суждений по поводу правомерности или неправомерности системы МАКОДа в статуте экзархатов, праведности или неправедности практики денатурации. Можно сколько угодно судить и спорить, но все это – из пустого в порожнее. Как предусмотрено Марсианской Конвенцией Двух – так и будет. Соглашение это подписано представителями обеих сторон, и теперь имя ему – Незыблемость. Кстати, денатурацию изначально никто никому не навязывал – узаконилась она сама собой, стихийно. Без нее было бы слишком непросто с эмоциями на пороге прародины, и тем, кто спорит, это известно. После денатурации наступало некое состояние опустошенности. За неделю привыкнуть к этому можно. Он привык и уже на борту экспресса «Восточный» мог позволить себе расслабиться (как и положено отпускнику) – любопытствующие взоры томимых рутиной воздушного перелета транзитников ему не мешали. Белые пунктиры пешеходных дорожек, проложенные вдоль смотровой палубы, вывели его к отдельной группе свободных кресел, он занял крайнее и промолчал на вопрос роботрона: «Что намерен эвандр заказать?» Навязчивая автоматика предложила горячий тоник. Теплый. Охлажденный. Ледяной. Он прочел выдавленный на подлокотнике номер и шепотом посоветовал роботронной сервосистеме поменять вход на выход и задохнуться хотя бы на час. Былая уверенность, что на смотровую палубу приходят в основном смотреть, пропала.
А смотреть здесь было на что. Не успели руки лечь в желоба подлокотников – надпалубное пространство волшебно слилось с пространством внепалубным и сразу открылся – словно распахнулся – вид на земную поверхность по пути следования экспресса. Ухищрениями видеотехники обзор был скорректирован по высоте орлиного полета: кресло с изумляющей достоверностью мчалось вперед, ветер овевал лицо, а внизу стремительно, как это бывает во сне, проплывали, сменяя друг друга, детали рельефа субэкваториальной полосы востока Африки – пятнистые извивы речных долин, зеркала озер и водохранилищ, красные плеши саванн, темно-зеленые ковры плантаций, пестрота неровностей нагорных плато с белыми конусами Башен погоды и похожими на этикетки черными прямоугольниками гисолярных реакторов и гелиоустановок. Автоматика объявила расчетное время пролета над вершиной Килиманджаро, и к назначенному сроку в пространстве возник фронтальный ряд видеокресел, «пилотируемых» преимущественно стариками.
«Не помешаю? – осведомился на геялогосе румяный, седоусый видеопилот-сосед, лицо и шея в пигментных пятнах. – Добрый день, ювен». – «День добрый, патрей». – «Выпьем тоника? Нет? Предпочитаете кофе… Тоже нет? Правильно. И не пейте. В чистом виде кофе никогда не пейте. С борта экспресса вершина Килиманджаро выглядит кляксой от мороженого, говорю я вам. До нее отсюда больше ста километров. Но вблизи впечатляет. Я сам два раза взбирался на этот вулкан. Нет, я не альпинист. Пэм Соло, гляциолог. Слышали о таком? Не слышали. Значит, ваша профессия далека от гляциологии. Простите, вы?.. Космофизик. Я так и думал. На вулканах бывали? На каких? Алаид! О, Ключевской!.. Фудзияма?! Когда? Это еще до катастрофического извержения. После бывали? Нет? Побывайте, ювен. Глазам не поверите… В отпуске, значит? Я сразу догадался, что вы в отпуске. И куда направляетесь? Готов держать пари, на Финшелы! Нет?! Странно. Сегодня все летят на Финшелы. Я лечу на Финшелы, и нам с вами было бы по пути. Кстати, ваше лицо кажется мне знакомым. Не приходилось ли нам…» – «Не приходилось, патрей». – «Вы уверены?» – «Да. У меня очень цепкая память. Вот, к примеру, теперь я запомню вас на всю жизнь», – «Не уходите, ювен, прошу вас! Мы не успели толком поговорить».
Чтобы встать и уйти, нужен был повод. Кир-Кор не знал, что сказать. По счастливой случайности именно в этот момент бывшего гляциолога поглотил вертящийся видеококон, наполненный мельтешением красок, образов, строк, – автоматика выдала предусмотрительному заказчику свежий выпуск местных новостей. Заказчик тщетно пытался внушить роботрону свое недовольство (в спешке никак не мог разобрать выдавленный на подлокотнике номер), и видеококон цепко держался вокруг гляциолога. Иллюзию вращения оптического «пузыря» создавала быстрая смена фрагментов информационного коллажа. Новостей было много, можно было встать и спокойно уйти. Он так и сделал. У выхода обернулся – в радужной круговерти видеовыпуска дважды мелькнуло лицо Винаты… И еще Кир-Кор заметил то, чего замечать ему не хотелось: следом шел к выходу молодой человек, который, наверное, не ожидал, что Кир-Кор обернется. У молодого человека были мягкие, неторопливые движения; быстрые глаза и жесткие, непослушные волосы. Быстроглазого он уже трижды видел у себя за спиной, и теперь пришло время делать правильный вывод. Неправильный он успел сделать несколько раньше, в доброжелательной атмосфере Лунного экзархата. Он медлил. Смотрел в лицо соглядатаю и сознавал неотвратимость катастрофы. Двухлетняя мечта о свободном отпуске на Земле вылетает в трубу… Едва соглядатай с ним поравнялся, он тихо, но внятно сказал: «Не ходите за мной, ювен. Отправляйтесь отдыхать в свою каюту. Расслабьтесь. Ваши глаза говорят мне, что вам совсем не мешает поспать». Молодой человек несколько мгновений постоял с застывшим взглядом оледенелых глаз, качнувшись, тронулся с места и, как слепой, осторожно ступая, исчез в коридоре. И больше не появлялся. Впрочем, это уже не имело значения. Сам факт обнаружения слежки, в сущности, перечеркивал все. Перечеркивал ожидания, надежды, планы… решительно все.
Он вошел в кабину малого корабельного информатория, затемнил округлые стены, нашарил в кармане платиновый жетон-вадемекум, в кристаллопамять которого был заложен, кроме всего прочего, индекс заказанной для него каюты. Инфор выдал светящийся цифро-буквенный формуляр: Ц-В-ПС-16-ГК. Центральная палуба, верхний ярус, правая сторона, шестнадцатая каюта класса «гранд-купе». Знакомый ряд. Сто фешенебельных кают, заказывать которые предпочитают романтически настроенные меланхолики и супружеские пары, совершающие экваториально-глобальный круиз. Соседи слева, в пятнадцатой, – супруги Миловидовы из Санкт-Петербурга. Судя по картинке, любезно предоставленной мнемоформом, – симпатичная молодая пара, Дмитрий и Анна, оба – известные, по утверждению инфора, художественные режиссеры популярной в Санкт-Петербурге видеопрограммы «Че-Ча» («Четверговое чаепитие»). Соседи справа, в семнадцатой?.. Никого и ничего. Инфор не выдал даже цифро-буквенного формуляра каюты, словно ее вообще не было на борту. Пустой, так сказать, номер… Владелец восемнадцатой каюты – некий эвандр Буридан (псевдоним, очевидно). Никакой дополнительной информацией о Буридане инфор не располагал. Даже картинки не было. Мнемоформ сумел показать лишь техногенный облик владельца, на который реагирует автоматический «сезам» двери каюты номер восемнадцать. Желтые и красные пятна зональной соляризации на краткий миг сложились на голубом фоне в портретный стоп-кадр – нечто вроде живописного творения старых импрессионистов. Мига было достаточно, чтобы узнать быстроглазого.
В такого рода делах интуиция редко подводит.
Он опустился в кресло и несколько минут провел в задумчивом оцепенении. Похоже, произошло именно то, чего он боялся больше всего: странный сам по себе факт открытия загадочного Планара слишком быстро оброс сенсационными домыслами. Это, естественно, возбудило эвархов и насторожило спецслужбу МАКОДа. Зачем в таком случае они выдали ему визу и пропустили на Землю?.. Опасались, должно быть, что в условиях режима изоляции на территории Лунного экзархата он не стал бы особенно откровенничать. Землянам это ведь свойственно. И от этого не свободны даже эвархи?..
Автоматика информатория, по-видимому сбитая с толку долгим молчанием сидящего в темноте посетителя, высветила в объеме кабины круговой обзор. На правом траверзе еще была видна вершина Килиманджаро. Как и предсказывал Пэм Соло, издалека ледниковая корка Килиманджаро действительно напоминала каплю замерзшего молока.
Выходить за пределы информатория не хотелось. Он дождался момента, когда экспресс прошел над береговыми обрывами восточной оконечности Африканского континента; впереди – залитая солнцем необозримая гладь Индийского океана. Круговой обзор сменился видеовыпуском островных новостей – по причине смены одного географического региона другим. Главная тема: вечерняя программа сегодняшнего открытия на Финшелах нового островного фестиваля с помпезным названием «Гении Большой Луны». Участники – Вината Эспартеро (что за фестиваль без Винаты!) и целый ряд всемирно известных лауреатов других островных фестивалей. Вот почему «все летят на Финшелы»… Он вставил жетон-вадемекум в щель с транспарантом «МАРШРУТ» и ткнул пальцем в желтую надпись «ТРАНЗИТ». Два года назад либеральность транзитной программы позволила ему перед прибытием в Камчатский экзархат задержаться в Джакарте на сутки без малого… Сегодняшняя подорожная состояла всего из двух фраз: «Транзит 1 – пересадка с экспресса „Восточный“ на борт авиамодуля „Кавиенг“. Транзит 1-А – воздухом или морем до острова Лавонгай». Это все. Очень коротко и предельно ясно. Никаких иных вариантов транзита. Дистанцию в четверть земного экватора ему надлежало преодолеть неукоснительно стратосферным путем, переступить порог Лавонгайского экзархата разрешалось по воздуху или морю – на выбор. Жесткость транзитной программы и слежка помогли уяснить ситуацию: он вдруг понял, чем обернется для него Лавонгай. С Винатой надо встретиться не после, а до Лавонгая. Иначе есть риск не встретиться с ней в этот раз вообще… Сжав в кулаке кругляк вадемекума, он покинул информаторий и побрел куда-то вперед, не разбирая дороги. Мысль металась в поиске способа непременно сойти с предначертанной эвархами стратосферной прямой. Свободных мест на финшельские рейсовики не было, он знал это. «Все летят на Финшелы…» Знал и то, что есть обстоятельства, в которые невозможно вносить свои коррективы. Но никакие знания не смогли удержать его в рамках благоразумия – в крови полыхал мятежный огонь, и статьи МАКОДа горели в этом огне синим пламенем. К группе сламперов он примкнул уже законченным авантюристом…
Несомый ветром неизвестно куда, Кир-Кор третий час был занят спортивной работой высотника – вел борьбу с нелепым летательным аппаратом за аэродинамическую устойчивость. Попросту говоря – вертелся ужом. Чтобы лететь преимущественно головой вперед, вертеться ужом надо было весьма энергично. Он отметил, что дымка, занавесившая линию горизонта, стала плотнее и как будто ближе. Особенно на востоке. А внизу – лишь голубая вода. Очень много воды и ничего больше. За все это время он не видел там ни клочка суши, и его томила географическая неопределенность. Солнце, просвечивая сквозь розовую оболочку крыла, стояло над головой, высота и направления дрейфа менялись – лжеслампер не представлял себе, куда его занесло. Кроме солнца вверху и океана внизу – никаких иных ориентиров. Стопроцентно он мог поручиться только за то, что этот океан – Индийский.
После блужданий по всем шестнадцати румбам южного полукруга ветер избрал наконец устойчивое направление на восток. Прямо по курсу Кир-Кор увидел гряду облаков, и она ему не понравилась. До сих пор небо над океаном было чистым.
На уровне облачного слоя воздух потеплел. Появились воздушные «ямы». Крыло сильно вздрагивало, скрипело, тряслось и внезапно проваливалось. Потом стало резко вскидывать нос, дергая плечевые тяжи. Кир-Кор опомниться не успел, как восходящий поток забросил его, словно пушинку, к самой вершине башнеподобного кучевого облака.
Восходящие потоки – настоящее удовольствие для опытных сламперов. Кир-Кор с сомнением и беспокойством оглядел растрепанную верхушку пухлого колосса. Облако было насыщено электричеством, он чувствовал это. И когда из недр белой громадины распространился раскатистый грохот, он почти пожалел, что находится не в каюте экспресса.
Пытаясь выйти из опасной зоны маневром глубокого бокового скольжения, Кир-Кор «подламывал» крыло то справа, то слева. В конце концов трясущийся летательный аппарат пошел на снижение витками наклонного штопора, как сорванный ветром тополиный лист; солнечный свет вдруг померк. Тряска, кружение и болтанка продолжались в удушливо-мутной среде – вытянутая рука тонула в плотном тумане, по лицу струилась, затекая под маску, холодная влага. Вскоре сделалось еще темнее. Вспышка молнии на миг подсветила сизую муть. Раздался оглушительный треск. Запахло не просто озоном, а, можно сказать, серьезной угрозой смертельного электроудара. Кир-Кор оставался спокоен. Привычно спокоен. «Ничего не успеешь почувствовать, – думал он. – Мироздание вычеркнет тебя из своего актива, и все дела…» Он привык к риску. Риск – атрибут профессии дальнодея. Его профессии. Только вот ощущение нехорошее – будто отпуск кончился.
Громыхнуло двумя залпами, но где-то уже в стороне, – глухие, раскатистые удары. Мокрый сумрак сгустился до фиолетовой полутьмы, вспышек молний не было видно. Зато осветились магическим голубоватым сиянием три шара на не видимых в тумане штырях за спиной. Водяную пыль пронзили струи дождя – плотный ливень тяжело ударил в крыло. Разверзлись хляби небесные…
Под напором массы дождевой воды полет (если это еще был полет) проходил в режиме быстрого, неупорядоченного-снижения. Правда, вращение прекратилось – хоть за это ливню спасибо. Внизу стало светлее – из фиолетовой полутьмы выплыло нечто вроде круглого мутно-серого озера с идеально круглым островом посредине. Кир-Кор увидел на светлом фоне темную бахрому дождя, и ему подумалось: «Выпадаю с осадками». Он глядел вниз и никак не мог понять, что же это все-таки проступает сквозь белесую муть, как зрачок страшно выпученного великаньего ока… Муть внезапно рассеялась. При свете дня таинственное око перевоплотилось в серебристо-белую гору с черным кратером на вершине. Вода заливала глаза, и Кир-Кор не сразу сообразил, что шквал несет его вместе с дождем над самой верхушкой островной Башни погоды и что исполинские полукольца импульсных дингеров разведены над кратером и – самое ужасное! – выдвинуты на рабочую высоту!.. И прежде, чем его мозг разнесло магнитным ударом на мириады осколков, Кир-Кор успел увидеть прямо по курсу яркую синеву океана и несколько островов. Последнее, что он слышал, был крик боли, но понять, что это его собственный крик, уже не успел.
2. ВЕРТУНЫ, ФЕРРОНЬЕР, МАТЕЙ И МАРСАНА
Он лежал на неоглядной красной равнине, словно связанный Гулливер. Справа от него была ночь, слева – день. Черными кобрами покачивались вдали смерчи, тускло светило слева багровое солнце. Под завывание ветра по красной равнине катились, подпрыгивая, два темных клубка-вертуна. Равнина была очень гладкая, сухая и жесткая, клубки-вертуны – мягкие, расплывчатые. Утомительно резвы были эти клубки, неудержимы в движении, как ветер. А ветер был душен…
Не размыкая век, новоявленный Гулливер безучастно следил за игрой вертунов, пока не стало его забирать беспокойство непонимания. Откуда-то из запредельной дали птицами прилетели два голоса – мужской и женский, грифами покружили над головой, сели, и в этот момент клубки прекратили верчение, как по команде.
– Быстрее открой футляр стетоскана и нацепи мне экран, – клюнул мужской птицеголос в Гулливерово темя. – И не надо паники, он шевелится.
– Уже? Или еще? – клюнул женский в левое глазное яблоко, в правое. Болезненно ущипнул за ноздрю: – А если парализован дыхательный центр?
От грифов несло аммиаком.
– Спокойнее, Марсана. Главное, он шевелится.
– Но не дышит! Матис… Это ужасно, Матис!
– Посмотрим, – раздумчиво пообещал гриф Матис и вспрыгнул на Гулливерову грудь. Лапы у грифа Матиса были из полированного металла – гладкие и холодные.
Кир-Кор сделал глубокий вдох, поднял веки и увидел двух незнакомцев в белых каскетках. Загорелый мужчина (Матис, надо полагать) водил по его обнаженной груди чем-то блестящим. Вокруг пылал безумно яркий солнечный день. Не менее загорелая женщина (надо полагать, Марсана) держала в руке что-то стеклянное, резко пахнущее аммиаком. Зрачки ее серо-зеленых (цвета морской волны) выразительных глаз смотрели в упор и в основном выражали испуг, из-под каскетки торчали в разные стороны зеленые волосы. Глаз мужчины не было видно за квадратами черных стекол экранных очков. Над их головами парусом уходила в серебристо-лазурное с лиловыми пятнами небо ослепительно белая плоскость, украшенная посредине пылающе-алыми ромбами и геральдическим львом.
«Я спал?» – напряжением мысли вопросил Кир-Кор незнакомцев. Воздух был пропитан негромким (на уровне комариного звона) пением многомиллионоголосого хора. Звякнуло оброненное женщиной стекло. Хор нес какую-то какофоническую околесицу. Кир-Кор усилием воли подавил в себе его звучание. Разжал губы, хрипло осведомился:
– Я, кажется, спал?
Мужчина взглянул на помощницу. Без очков он был похож на нее, как брат на сестру. Во всяком случае, принадлежали они явно к одной этнической группе (хотя почему-то общались на геялогосе – общеземном языке). «Во Вселенной чего не бывает», – подумал Кир-Кор и, приподнявшись на локте, увидел себя полупогребенным под ворохом оранжево-огненных покрывал. Ворох лежал на палубе спортивного катамарана, а вокруг палубы плескались изумительно прозрачные бирюзовые воды круглого озера в бело-сахарных берегах, поросших ядовито-зелеными пальмами. Белая плоскость, которую он в первый миг пробуждения принял за парус, действительно представляла собой элементно-энергетическое полотно жесткого паруса класса «румб-электро». Еще один «румб-электро» торчал в километре отсюда и смахивал на воткнутое в середину озерного зеркала белое гусиное перо, обрызганное кровью. Здесь любой освещенный солнцем белый предмет вместо четкого абриса имел (в зависимости от расстояния) красную, лиловую или радужную кайму. Белая береговая полоса тоже была в радужном окаймлении.
– Как ваше самочувствие? – спросила женщина, сидя возле него на корточках.
Кир-Кор ответил не сразу. Он уже заподозрил, что с памятью у него не все в порядке, и мучительно пытался сосредоточиться, пока длинные, коричневые от загара пальцы мужчины с профессиональной ловкостью укладывали в футляр экранные очки и выблескивающий невыносимо красными бликами датчик.
Разумеется, он понимал: вокруг Земля, пояс тропиков. Но такой Земли – нарядной, как цыганская песня, до аляповатости пестрой и яркой – никогда еще ему не доводилось видеть. Даже в тропической зоне. Это были тропики Гогена. Слишком необычные для земных ландшафтов пылающе-пронзительные краски, слишком кричащие… «Ренатурация, – догадался ошеломленный Кир-Кор. – Бесспорная ренатурация! Но где это со мной произошло? Когда?..»
– Как вы себя чувствуете? – повторила женщина, заглядывая ему в глаза.
– Прошу прощения, эвгина, – спохватился Кир-Кор. – Я словно после тяжелого сна. Голова… м-м-маракас!..
– Головокружение? – тихо спросил мужчина.
– Нет, не то… Извините, эвандр. – Кир-Кор готов был провалиться сквозь палубу. – Не могу объяснить!..
– И не надо, не напрягайтесь. – У мужчины был негромкий голос успокаивающего тембра. – Нам приятно будет узнать ваше имя, ювен. Я – Матей Карайосиоглу. Друзья называют меня гораздо короче: Матис. – Он поднялся с колен, помог подняться женщине и представил ее с легким полупоклоном: – Марсана.
– Очень приятно, Кирилл. Вы, по-видимому, оба медики?
– С дельфиньей точки зрения, – подкорректировала Марсана.
– Значит, биологи?
– Сегодня – спортсмены.
– Вас что-нибудь тревожит? – спросил Матис.
– Не могу вспомнить, как я попал сюда.
Спортсмены-биологи переглянулись.
– По воздуху, – подсказала Марсана, запихивая пряди зеленых волос под каскетку. – Обычным путем бравого слампера.
Кир-Кор повернулся на локте, узнал отброшенный в сторону гермошлем, и в голове кое-что прояснилось. Был прыжок и этот странный полет на гибриде зонта и надувного матраса. Откуда летел? Куда? Почему?.. Высвободив ноги из мунбутов, он стряхнул с себя остатки обесформленного летательного аппарата, поднялся, поправил одежду. У него было такое чувство, будто он нарушил некий запрет. Какой запрет? Чей?.. Сквозь воду виднелось песчаное дно, над которым лениво фланировали скаты и небольшие акулы. Прямо как осетры на выгуле в рыбных прудах! Разминая мышцы, Кир-Кор пружинисто повел плечами. Руки и ноги вели себя безукоризненно, чего нельзя было сказать о голове. Ошеломление не проходило. И даже несколько усугубилось после того, как он заметил, что это круглое озеро вовсе не озеро, потому что над полосой берегового песка за частоколом высоких казуаринов и кокосовых пальм земли не было – там синела поверхность открытого океана.
Куда ни посмотреть – везде океан. Во всех направлениях – сочный ультрамарин с лиловым оттенком. За кольцевой грядой невысокого песчаного барьера мимо спокойных вод внутренней лагуны атолла катились ровные океанические валы. В залитой солнцем перспективе – три островка. Шелковисто-зеленые, словно из малахита, они выстроились друг за дружкой – три идущих одним фарватером корабля… В той стороне, куда катились валы, под свинцово-сизым днищем большого кучевого облака проступали сквозь полосы ливня контуры Башни погоды. Вглядевшись в нее, Кир-Кор испытал прилив недавно пережитого ужаса. Не так уж плохи его дела, если после магнитно-импульсного «поцелуя» дингеров он еще в состоянии осмысленно разглядывать это чудовище. Отсюда Башня была мало похожа на вулканический конус. Уж скорее – на погруженного в океан по уши первослона из первокосмогонического мифа, а над водой – разведенные в стороны богатырские бивни и поднятый к облаку толстый хобот. Слон-атлант. Один из троицы, которая, стоя на черепахе, держит на себе эту Землю. Местные острова. Кстати, как они называются?..
– Значит, я оттуда… и сюда, к вам на палубу? – Кир-Кор «проследил» в небе воображаемую траекторию.
– На излете вы грохнулись в парус и чуть не перевернули катамаран, – ввела поправку Марсана. – Вы что, летаете, не разбирая дороги?
Небольшая вмятина на морде геральдического льва давала представление о жесткости элементно-энергетического полотна «румб-электро».
– Шмах-тревер… – пробормотал пораженный Кир-Кор. Взглянул на Марсану: – Не нахожу слов, чтобы выразить масштабы моего смущения, эвгина. Чем могу загладить свою вину?
– За обедом вы расскажете нам несколько захватывающих историй из жизни слампера.
– Увы, это был мой первый прыжок.
– Минимум одна захватывающая история.
– Но вам известен ее финал, а я, к стыду, забыл начало.
– Лично мне любопытна ее сердцевина…
С борта подошедшего ближе тримарана крикнули:
– Эй, на «Алмазе»! Вам нужна помощь?
– Нужна! – завопила Марсана. – Сервировать обеденный стол!
Экипаж тримарана – трое в белых арабских бурнусах – отреагировал жестами: руки к груди и кверху. Трио белых матрешек – большая, средняя и поменьше. Лиц почти не видно под капюшонами, поверх капюшонов – бурелеты, наголовные обручи из серебристых жгутов. Элементное полотно тримарана, добирая энергию на ходу, почернело с подсолнечной стороны и, низко склонившись к вымпелу на корме, стало напоминать сорочий хвост. Суденышко вдруг сбавило ход и, как сорока, шустро развернулось на месте. Юркая посудина носила название «Адмирал».
– Это семья из Турина, – сказал Матис. Он ушел в каюту и вернулся с каскеткой в руке: – Вот вам, ювен.
– Спасибо, Матис. Вы не держите в секрете свой возраст?
– Мне тридцать девять.
– Мы ровесники, не стоит называть меня ювеном.
– Вы замечательно сохранились, эвандр, – сказала Марсана. – Уж не дигеец ли достался нам на обед? – предположила она. – Матис, а может, он даже близко знаком с кем-нибудь из грагалов? – Она хотела добавить что-то еще, но не успела.
– К берегу и купаться! – отрезал Матис, убивая дигейскую тему в зародыше.
Возле берега состоялось шумное объединение с семьей из Турина. Было купание. Кир-Кору пришлось пережить акустический стресс, когда вся семья в составе эвандра Этторе Тромбетти, эвгины Джинестры Тромбетти и одиннадцатилетнего эвпедона Пио Тромбетти, сбросив бурнусы, прыгнула в воду между судами. Вода была очень прозрачной. Стоя в ней по грудь, Кир-Кор совершенно четко видел на белом песке свои ноги.
Визуально членов семьи из Турина было трое, на слух – впятеро больше. Восторженные визги младшего Тромбетти временами вторгались в область ультразвуковых частот, но совсем заглушить голоса Тромбетти-отца и Тромбетти-матери были не в силах. Этторе шутки ради продемонстрировал, как нападает акула. Талантливая демонстрация взволновала женщин, Матису пришлось бросить на дно универсальный импульсный отпугиватель – уззун, и эта штука в содружестве с голосовыми данными эвпедона быстро вымела из лагуны всю фауну.
Кир-Кор вышел на берег. Обойдя неподвижные под солнцем заросли сцеволы, пересек песчаную полосу и нырнул в воду со стороны океана. Погрузился и четверть часа провел в подводной тени коралловых бастионов Барьерного рифа в обществе морских ежей, голотурий и разноцветных тропических рыбок. Здесь было сравнительно тихо. Гулкие залпы и шипение разбивающихся о рифы волн не могли соперничать с акустической обстановкой в лагуне. Ему этого было достаточно. Застигнутый врасплох нечаянной ренатурацией, здесь он мог наконец свалить с себя стрессовый груз ошеломительного свидания с неузнаваемо пестрой, но такой желанной Землей. Рыбки забавно щекотали его плавниками и все норовили куснуть за голую кожу спины и пальцы ног. Кир-Кор с удовольствием ощущал, как постепенно ослабевает то специфически многослойное напряжение, которое охватило каждую мышцу, едва он пришел в себя На палубе катамарана.
Вдруг он почувствовал: где-то рядом возбужденно раздвигает воду чье-то крупное тело. Это могло быть опасное для человека животное. Кир-Кор выглянул поверх кораллового куста и не мешкая поплыл к берегу на мелководье. Барьерный риф «угостил» его драматическим зрелищем: морскую черепаху со стороны океана настигала акула. Черепаха была большая, акула – громадная. Он отродясь не видывал таких чудовищных рыб. Под мясистым карнизом рыла скалилась полуоткрытая пасть, и было совершенно ясно, что черепаха поместится в ней целиком. Всплывая, услышал, как ему показалось, хруст черепашьего панциря. Он вспомнил о своем намерении сесть на воду в конце полета…
Еще под водой его настиг объединенный хор воплей Этторе, Джинестры, Марсаны. Он поспешил выбраться на песок. Женщины замолчали, и Тромбетти-старший, экспансивно размахивая одеждой и тараща глаза, произнес очень трудную для перевода речь – Кир-Кор уловил всего четыре слова: риф, Ферроньер, акулы, катамаран. Джинестра плакала под капюшоном, у Марсаны было испуганное лицо.
– Что случилось? – встревожился он.
Этторе издал сиплый звук – слов у него уже не было, – и ткнул пальцем в сторону рифа. Кир-Кор обернулся. Гладь воды за кипящими бурунами взрезал черный плавник. Исчез. Появился снова и очертил траекторию-полукружье.
– Атолл, на котором, по счастью, уже стоят ваши ноги, Кирилл, называется Ферроньер, – сказала Марса – на, уводя пловца в тень кокосовой рощи. – Ферроньер – заповедник Финшельского архипелага, и правила купания здесь вам придется все-таки соблюдать.
Название архипелага одним рывком высвободило память из-под гнета магнитной контузии. Будто вспышка озарила мозг: фестиваль на Финшелах, Вината, программа транзита на Лавонгай… Голова слегка закружилась.
– Барьерный риф Ферроньера – табу для туристов, – выговаривал голос Марсаны. – Его акваторию систематически навещают акулы длиной с туристский катамаран.
По-видимому, это был реферативный перевод темпераментной речи Этторе. «Как мне отсюда выбраться? – думал Кир-Кор. – Где Матис?» Навстречу мчался эвпедон, прижимая к груди что-то похожее на авиационную фару, песок летел из-под его ног.
– Пио полон решимости вас защитить, – догадалась Марсана.
– Что это?..
– Самый мощный уззун финшельского флота. – Она взмахнула рукой: – Не надо, Пио, спасибо! Отнеси обратно и передай Матису: пора поднимать обеденный стол!
Пио, разбрасывая песок, припустил обратно. Кир-Кор оглянулся. Чета из Турина, взявшись за руки, бежала в другом направлении. Среди пятен света и тени – на пальмах и белом песке – их странный бег в белых одеждах был похож на полет привидений.
– Матей Карайосифоглу, – вслух подумал Кир-Кор, – вы здесь самый уравновешенный человек.
– А вы, Кирилл, самый неразговорчивый. – Марсана погладила пальмовый ствол с кольчатыми полосами на месте опавшей листвы.
– Эвгина, скажите, пожалуйста, на котором из островов центр фестиваля?
– На Театральном, естественно.
– Далеко это от Ферроньера?
– Что вас заботит, Кирилл?
– Расстояние. По опыту знаю, как трудно бывает выбраться из заповедника. А мне надо выбраться.
– В любом случае нам отсюда не выбраться до начала прилива. Рифы.
– «Мы шли над рифами с креном на левый борт…»
– Киплинг. В принципе есть еще одна возможность.
– Малая авиация?
– Да. За вами должны прислать реалет даже в заповедную зону.
– Нет, эвгина. Пусть лучше будет прилив.
– Прилив будет и без вашего позволения.
– Я могу рассчитывать на ваше судно?
– И на доброжелательность – тоже.
– Спасибо, Марсана. Земной вам поклон.
– А если правильнее – дигейский?
Кир-Кор взглянул на нее.
– Чем дольше я наблюдаю за вами, – пояснила она, – тем больше мне кажется, что вы не землянин.
– Я чем-нибудь выделяюсь среди землян?
– Да. Поведением. У вас размеренные, точные движения, ничего лишнего. Почти ничего. Говорите вы скупо, смотрите необычно. Не смотрите – вглядываетесь, но слишком быстро. Глаза очень ясные, светлые… и как будто с искрой. По поведению вы – аскет, что никак не соотносится с вашей внешностью. Ясноглазый аскет в облике фольклорного королевича.
Марсана понизила голос до шепота:
– Если вы не дигеец, то… то я не знаю, кто вы. О, в ваших глазах появилась загадочная тоска! Почему? Вы испытываете сейчас тревогу и опасение?.. О чем вы думаете?
– Я думаю, мне надо опасаться знатоков фольклора.
– Я ваш друг. Я докажу это при любых обстоятельствах. Говорите со мной откровенно. Вы готовы говорить откровенно?
– Мои откровения не доставят вам удовольствия.
– Не надо решать за меня. В молодости я буквально бредила Дигеей.
Издалека донеслось сдвоенное «бзуг-бзуг». Кир-Кор посмотрел в сторону Башни погоды. Над океаном распространился звук мощного выхлопа. Вершину кучевого облака пронзил и быстро стал набирать высоту прямой, как луч прожектора, столб разреженного пара.
– Вихревой удар дингеров, – сказала Марсана. Упала коленями в песчаный сугроб и, скрестив ноги, села в позе приверженцев гимнастики йогов. – Сядьте рядом. Вы невозможно высокий. На Дигее все такие высокие?
Кир-Кор молча сел на песок.
– Вы еще не забыли наш уговор беседовать откровенно? – спросила Марсана.
– Я уже заслужил ваш упрек?
– Нет, но ваша задача, эвандр, заслужить мою похвалу.
– Не надо щекотать мое воображение.
Она улыбнулась:
– Скажите, Кирилл, вы знакомы с кем-нибудь из грагалов?
– Тема грагалов – самая актуальная на Земле?
– Самая актуальная – тема Дигеи. Грагалы – частность. Но все равно любопытно.
– Да, среди моих знакомых есть и грагалы.
– Вот видите! А среди моих – ни одного…
– Небольшая для тебя потеря, – ввернул подошедший Матис. – Грагалы, как правило, неразговорчивы.
Марсана хлестнула себя по голым коленям, вскочила:
– Матис, прости, виновата! Моя очередь сервировать стол.
– Там все готово. Твоя забота – собрать всех за этим столом.
Приставив ладони к лицу, Марсана извлекла из недр грудной клетки резанувший нервы первобытный крик. Кир-Кор невольно поднялся.
– Мамонт отвоевал у голодного троглодита свой хобот, – одобрил Матис.
В ответ донесся вопль Тромбетти-младшего.
Со стороны океана был слышен только шум прибоя. Тромбетти-старшие предпочли не отвечать.
– Ребенок проголодался, – подытожил Матис результат акустического эксперимента. – Откладывать обед не будем.
Обедали на палубе «Алмаза» в купальных костюмах. Над столом был натянут сетчато-белый тент. Сквозь вентиляционные отверстия скупо сочилась небесная синева. Ели молча. Даже Пио был воспитанно немногословен. Тент закрывал небо над головой, и вскоре Кир-Кор обнаружил, что смотреть ему некуда.
Тромбетти-старшие едва успели к десерту. Молчание за столом приобрело свинцовую тяжесть.
– Опаздывать на обед неприлично, – определил свое отношение к инциденту насытившийся эвпедон.
Марсана прыснула. Извинилась. По лицам поползли улыбки.
Кир-Кор склонился к загорелому уху подростка, шепнул:
– Упрекать взрослых могут только взрослые. Понял?
– Понял, – мгновенно отреагировал Пио.
– В таком вот тревере, парень, – сказал Кир-Кор, очищая банан ему и себе. – Так и держись.
– А можно спросить?
– Можно.
– А можно мне с вами на Дигею? – выпалил Пио, и глаза у него стали круглыми от восторженного ожидания.
– Со мной?.. – Кир-Кор ощутил укол взгляда Марсаны.
– Мне тоже интересно, что вы ответите, – сказала она.
– Отвечу, что на Дигею можно и без меня, – ответил Кир-Кор и, заметив, как вздрогнула мать эвпедона, сделал попытку смягчить негативный эффект: – Дигея, насколько я знаю, была и остается открытой для всех. Добро пожаловать… туда или обратно.
– Ах, как это просто для вас – разрываться между Землей и Дигеей! – вскипела Марсана.
– Помилосердствуйте, я-то при чем?
– Хотя бы при том, что само существование Дигеи создало для моей родной планеты массу проблем.
– Проблемы – категория, увы, непреходящая.
Длинный красный цилиндр в руках у Марсаны распался на множество чашек.
– Пьем тоник, – объявила она. – А-ля Триоле-де-Папайя.
– Пио, – сказал Этторе, – я разрешаю тебе погулять.
Пио нехотя сполз с откидного сиденья.
– Проблема проблеме рознь, – сказала Марсана, разливая по чашкам пряно пахнущий, черный, как битум, напиток. – Одно дело, когда мальчишки возраста Пио мечтали о море. О дальних странах. Или пусть даже о межпланетных полетах. И совсем другое, когда они готовы на все, лишь бы покинуть Землю ради Дигеи.
– Кто-то когда-то сказал: дом – мир женщины, мир – дом мужчины, – напомнил Кир-Кор.
– Земля – это целый мир, Кирилл. И очень не простой.
– Опять же… Земля – колыбель, и… нельзя вечно жить в колыбели.
– А ведь жили, Кирилл. Коротали свой век в «колыбели» и жизненных неудобств при этом отнюдь не испытывали.
– Слово какое-то безысходное – «коротали».
– Предложите другое.
– Зачем? Действительно, многие «коротали», вы правы. Но теперь таких, наверное, меньше?..
– Намек поняла. Дигея, разумеется, гарант всеобщего прогресса. И сейчас вы будете сетовать, что Дигеи не было во времена Фомы Аквинского, Бруно, Галилея, Ломоносова, Фарадея.
Кир-Кор попробовал терпкий, горько-кислый напиток, источавший запахи кофе, жасмина, ванили и цитрусов одновременно.
– Нет, – сказал он, – сетовать я не буду.
– Да? – удивилась Марсана. – А почему?
– Во-первых, чтобы не дать вам повода к разговору о том, что Дигея снимает с Земли один мозговой слой за другим. Я наслышан об этом.
– И пытаетесь это оспорить? – поинтересовался Этторе.
– Нет.
– Нет? – переспросила Джинестра.
– Нет, – повторил Кир-Кор. – Это пьют через соломину? – Он заметил пенал с питьевыми соломинами.
– Да, – сказала Марсана. – А во-вторых?
Детская флейта огласила окрестности неумело-тоскливой руладой с палубы стоящего на мели «Адмирала»: Пио развлекал себя, как умел. Кир-Кор взглянул на родителей эвпедона. Ответил Марсане:
– Уважаемые эвпатриды, Дигея возникла в свой срок, и любые эмоции по этому поводу – ваши или мои – ничего не меняют.
– Разве Дигее не интересно знать, что о ней думают коренные земляне?
– Тут несопоставимость масштабов, эвгина.
– Я имею в виду психоэстетические нюансы, Кирилл.
– Я понял. Но проведем мысленный эксперимент… Окиньте взглядом Евразийский материк.
– Готово. От Гибралтара до Камчатки.
– Теперь вообразите какую-нибудь туристскую базу в бассейне Амазонки.
– «Вера-Круз»! На изумительной реке Шингу.
– Насколько важно для Евразии знать, что о ней думают в замечательной «Вера-Круз» на изумительной Шингу?
Супруги Тромбетти переглянулись. Матис смотрел в свою чашку. Марсана сдвинула каскетку на затылок – пряди зеленых волос вновь получили свободу.
– Значит, Дигея уже отвела Земле роль провинциальной туристской базы!..
– Я этого не говорил, – не согласился Кир-Кор.
– Но это явствует из вашей аналогии.
– Мои аналогии – только для аналогий, эвгина.
– Аналогии нужны для утверждения правоты. Или нет?
– Экс факто оритур юс, – проговорил Матис.
– Что возникает? – не сразу поняла Марсана.
– Из факта возникает право, – перевел Этторе.
– Мы – лишь точка в Галактике, – напомнил Матис. – Дигея – многоточие. Весьма многозначительное многоточие, и это факт. Пора уж привыкнуть к тому, что мы для них – заповедник.
– Кирилл, докажите ему, что он ошибается, – потребовала Марсана. – Чем привлекает к себе коренных дигейцев Земля?
– Ну… прежде всего, Земля – планета их предков.
– Вот, Матис! Земля для дигейцев – это прежде всего мемориальное кладбище!
Марсана снова стала яростно затыкать волосы под каскетку. «С Дигеей у нее натянутые отношения», – подумал Кир-Кор. Угрызений совести он не испытывал. Не он затеял беседу. А уклониться от разговора на таком маленьком острове практически невозможно.
– Дигее, – сказала Марсана, – почему-то ужасно трудно признать, что на Земле до сих пор существует и развивается нормальная – в классическом смысле – цивилизация.
– Нормальная… – раздумчиво повторила Джинестра. – Это то, что было до полета первого космонавта?
– Браво, эвгина! – Матис рассмеялся. – Браво!
– До постройки постоянной базы на Луне, – внес поправку Этторе. – С того момента земная цивилизация стала полиглобальной.
– А теперь она стала полиастральной, – заметил Кир-Кор. И поскольку сотрапезники напряженно замолчали, он спросил: – Или Дигее уже отказано в чести быть астральным звеном в истории развития цивилизации?
– Нашей… земной? – внесла уточняющий элемент Джинестра.
– Об иных звездных сообществах разговор у нас пока не идет.
– Это если закрыть глаза на различие между людьми и грагалами, – осторожно не согласился Этторе.
– Да что грагалы! – подхватила Джинестра. – Даже дигейцы в массе своей – это совершенно новая психораса.
– Но все равно цивилизация у нас одна, – сказал Матис.
– А это как посмотреть, – упорствовал в сомнении Этторе.
– Смотреть удобнее открытыми глазами, – признал Матис.
Кир-Кор опустил в чашку соломинку и сделал попытку хлебнуть, но триоледепапайский напиток застрял на подъеме.
– Возьмите другую и рассудите, кто прав. – Марсана сунула ему питьевую соломину толщиной с карандаш.
– Все правы. Цивилизация у нас действительно одна. Что касается различий между людьми и грагалами, то они бесспорны. Правда, грагалов всего-то около восемнадцати тысяч среди сорокамиллиардного населения космических регионов Дигеи. А из кого состоят миллиарды, пояснять, должно быть, не надо? Вот и Пио, как мне показалось…
По резко изменившемуся выражению лиц родителей эвпедона Кир-Кор понял, что увязывать имя их отпрыска с демографическими особенностями астрального звена цивилизации никак не следовало.
– Вам показалось, – вежливо, но очень холодно произнесла Джинестра. – Всего доброго, эвпатриды, спасибо за компанию, за хлопоты. – Она сложила ладони под подбородком и адресовала каждому (не исключая мужа) благодарственный полупоклон.
Этторе, педантично повторив весь ритуал прощания, неожиданно провозгласил:
– Мой сын не будет там! – И ткнул рукой в полотно тента. Другой рукой он с непонятным ожесточением указал на воду: – Мы сделаем из него малаколога!
Супруги Тромбетти спрыгнули с палубы на мелководье и направились к тримарану.
– Я не хотел их обидеть, – сказал Кир-Кор, глядя, как они бредут по колено в воде – оба в белых, вздувшихся колоколом одеждах – и муж бережно поддерживает жену под руку. Они дошли до своего судна, ни разу не обернувшись.
– Ничего, пусть уходят, – процедила Марсана. И добавила на каком-то латинизированном языке несколько слов, смысл которых Кир-Кор уловил, но фразе в целом не нашел адекватного выражения на геялогосе. По-видимому, это была совершенно непереводимая идиома.
– Я не понял, что Этторе хотел сказать напоследок.
– Малаколог, – объяснил Матис, как будто одно это слово все объясняло.
– Оба они малакологи, – сказала Марсана. – А Пио терпеть не может моллюсков. Пейте тоник.
Кир-Кор хлебнул кисло-горького напитка, и в этот момент палуба едва ощутимо качнулась. Начинался прилив.
Матис выволок из каюты какие-то свертки; на шее у него уже болтался на шнурке судовой корректор управления – спикард.
– Слушай мою команду, – сказал он. – Надеть яхт-жилеты!
Из лагуны они вышли на электромоторах. «Адмирал» тащился в хвосте. Узкие проливы между лагуной и океаном были забиты хлынувшей навстречу пеной.
Рыская на мелководье, «Алмаз» отважно приблизился к ревущей белой полосе бурунов, затем, подхваченный гребнем длинного океанского вала, мягко скользнул над рифами боком и через мгновение погрузил поплавки в кобальт воды мореходных глубин. Здесь было ветрено. Бирюзовое небо, золотисто-розовая марь, лиловый горизонт, синие с лилово-глянцевыми бликами волны. Капитан Карайосифоглу поднес спикард к губам и тихим голосом дал указание автоматике судна повернуть крыло паруса ребром к ветру и подрабатывать электромоторами против течения, – не мог уйти, пока «Адмирал» не перевалит через барьер. Кир-Кор с тоской смотрел на изумрудные острова. Засветло добраться до фестивального центра архипелага на таком маломощном суденышке и при таком низком солнце – дело немыслимое. Эту его уверенность усугубила нерешительность капитана Тромбетти.
– Эй, вы, тюлени! – теряя терпение, закричала Марсана. – Пошевеливайтесь! Птица нас ждать не будет!
Шальная волна перебросила тримаран на глубокую воду – «тюлени» отметили это событие взрывом радостных воплей, и было ясно, что они довольны мастерством капитана. Ярко-оранжевые яхт-жилеты, надетые поверх бурнусов, пылали на палубе «Адмирала» тремя кострами.
Матис негромко отдал команду: «Фордевинд!» – и судно, подставив ветру корму и парус, рванулось вперед. Поплавки с характерным шипением резали воду. Солнце светило в затылок.
«Адмирал», который скромно довольствовался кильватерной струей «Алмаза», вдруг пошел на обгон, и Матис, как ни старался, уже не мог от него оторваться.
– Обгонит – спикард отберу, – пригрозила Марсана.
– Обгонит, – признал Матис и отдал спикард. – У них крыло паруса шире, мотор посерьезнее.
«Адмирал» медленно, но верно выходил на левый траверз. Марсана была в отчаянии – она выкрикивала команды громко, часто. Ветер трепал ее торчащие в разные стороны волосы, каскетка перекатывалась на палубе под ногами; альбатрос, любознательно паривший над катамараном, отвернул в сторону. Кир-Кор видел все ее ошибки – будто следил за действиями малоопытного стажера. Гонка по всхолмленному пологими валами океану напомнила ему курило-сахалинскую регату из прошлого отпуска. Он посоветовал:
– Когда вал проходит под нами, эвгина, и катамаран на подъеме – нажимайте кнопку форсирования моторов.
– Отдать вам спикард?
– С кнопкой справятся даже ваши изящные руки.
– О, первый комплимент! Берите спикард. Нет? Как хотите.
Ему не нужен был спикард. Ему нужно было, чтобы она молчала. И Марсана, занятая манипуляциями с кнопкой, действительно замолчала. Матис неотрывно смотрел на судно соперников. «Раздосадован наш капитан», – отметил Кир-Кор и, позволив зрению углубиться в радиоспектр, стал видеть быстрорасширяющиеся, непрестанно взаимодействующие друг с другом электромагнитные кружева многослойных пространственных «занавесей» выпуклосферического кроя. Каждое нажатие кнопки рукой Марсаны оживляло мировой фон ураганным потоком интенсивно вспухающих «пузырей». Поток, пронизывая сетчатку глаз, привычно ориентировал внимание – не составляло труда перебросить мнемодинамический мост (мнемодим) от силовых очагов сознания до штыря антенны, упрятанного под белым радиопрозрачным колпаком на крыше рубки. Импульсный код управления судном был прост. Кир-Кор послал автоматам мысленную команду освободить заблокированный Марсаной люфт поворотной оси паруса (чувствовал: фиксировать парус имеет смысл только при сильном устойчивом ветре). Ось «задышала», катамаран чуточку прибавил скорости, а обходивший его тримаран зарылся в волну и снова сполз на линию траверза.
– Ноздря в ноздрю! – ликовала Марсана.
– Не забывайте про кнопку, – напомнил Кир-Кор и, ощущая какое-то странное беспокойство, побудил роботронику судна прекратить подпитку маховичков инерционных систем, чтобы обеспечить пиковый энергомаксимум на форсаже.
Роботроника, запрограммированная на оптимальный режим, попыталась было блокировать вмешательство анонимного капитана. Кир-Кор без особых усилий удержал мнемодинамический мост и, за неимением ничего лучшего, перестроил программу с «оптимума» на «пик».
Об этом можно было теперь не думать. И Марсана могла теперь кнопку не нажимать. Он выкинул из головы заботы о мнемодиме, но непонятное беспокойство не покидало его. Он обернулся, чтобы взглянуть за корму. В полукилометре от катамарана в сопровождении армии чаек резали воду двадцать два перископа. За перископами тянулись прямые длинные пенистые следы. «Приготовиться к торпедной атаке! – вспомнилась фраза из какого-то фильма. – Аппараты!.. Пли!»
Яростный выкрик Марсаны «Это нечестно!» заставил его посмотреть на судно соперников. Он рассмеялся. Этторе выиграл гонку: над тримараном победно реял полосатый шар парусного аэростата – «Адмирал» уходил вперед на буксире.
В пределах обозначенной перископами акватории поднялся и, как всплывающий айсберг, стал расти над поверхностью моря белесый от толчеи пенистых водоворотов платформообразный массив – вода скатывалась с него со всех сторон и шумными потоками падала в волны, зажигая над ними полукружья радуг. Кир-Кор с интересом смотрел на это крупное, величиной с футбольное поле, сооружение, о котором пока можно было сказать только то, что оно походило на внезапно вынырнувший из пучины великаний стол. Шум пенистых водопадов сливался с гомоном взбудораженных птиц.
– «Синяя птица»! – фальцетом взвился голос Марсаны. – Скорее, Матис, поправку на курс!
«Птица, которая ждать не будет», – сообразил Кир-Кор, разглядывая голубое днище поднявшейся на высоту своих поплавковых опор платформы круизного судна-ныряльщика типа «Тропикана-Пацифика». Матис не мешкая связался с рейс-диспетчером «Синей птицы» и быстро о чем-то договорился. Кир-Кор не понял о чем, местный морской жаргон был ему незнаком; платформа «Пацифики», подобно туче, заслонила солнце. Крыло паруса, оседая секциями, еще складывалось по вертикали, когда стеклянный откос края платформы навис над катамараном. «Алмаз» втянулся в пространство между широко расставленными опорами – словно между быками моста. Марсана взвизгнула: откуда-то сверху на палубу обрушился дождь крупных соленых капель.
– Держитесь, Кирилл! – предупредила она.
Дуга рессорного паравана, гулко шаркнув о поплавок «Алмаза», отбросила суденышко на транзитную полку задней опоры. Солнце, вынырнув из-под днища платформы с другой стороны, плеснуло светом в глаза. Лязгнул захват, простонали подъемные механизмы, транзитная полка превратилась в перрон. В снастях приподнятого над водой катамарана засвистел ветер – «Синяя птица» набирала скорость. Слева по борту в отдалении маячил среди волн победитель увлекательной гонки; «незаконный» парус был уже убран, фигурки в бурнусах отчаянно размахивали руками. В азарте семья из Турина допустила просчет.
Матис сказал:
– Этторе увел тримаран с маршрутной трассы ныряльщика.
«Солнце скроется через час», – прикинул Кир-Кор. Спросил:
– Как же они тут ночью… в открытом море?
Матис понял вопрос по-своему:
– В любом случае Тромбетти не пропустят самое интересное из фестивальной программы.
– Мы – тоже? – полюбопытствовал Кир-Кор.
– Что «тоже»? – не понял Матис.
– Не пропустим?
– Вы ждете от этого фестиваля чего-нибудь особенного?
Кир-Кор промолчал.
Там, где перрон сложным изгибом полированного металла сливался с опорой, что-то чмокнуло – открылась щель прохода в лифтовый тамбур. Матис потер шею, сказал вожделенно:
– Смоем соль и сменим одежду. – Перелез через палубное ограждение, взглянул на собеседника: – Марсана, веди гостя к лифту. Не надо стоять здесь на крейсерской скорости.
Палуба катамарана содрогалась от шума рассекаемой колоннами опор воды, летели брызги, ветер пузырил одежду. Кир-Кор подал Марсане руку.
– Мерси! – поблагодарила она, улыбаясь глазами (ему показалось – насмешливо). – Кирилл, вы бывали когда-нибудь на островных фестивалях?
– Нет.
– Я так и думала!
– Почему?
– Только неискушенные новички стремятся попасть в центр фестивального действа! – Она выкрикивала слова, полагая, видимо, что иначе он не услышит.
– А вы не хотите туда сегодня попасть? – насторожился он.
– На Театральный? Не хотим! И вам не советуем!
– Шмах-тревер!.. Маракас меня Побери!
– Не слышу. – Она показала на уши. – Вода ревет!
– Дьявол побрал бы мою наивность! – громко сказал Кир-Кор.
Марсана кивнула и прокричала ему снизу вверх:
– Там, понимаете ли, очень людно! На Театральном! Проникнуть в центральный амфитеатр немыслимо! Чувство локтя в толпе вам знакомо? Вы любите ощущать чужие локти на своих ребрах? Знатоки островных фестивалей предпочитают морской вариант! Вы как?..
Он помог ей одолеть палубное ограждение, размышляя, как поступить, если вдруг выяснится, что Театральный лежит в стороне от маршрутной трассы круизного судна. Ведь пассажирами «Синей птицы» вполне могли быть одни знатоки.
Марсана вспрыгнула на высокий порог овального входа, неожиданно обернулась, посмотрела на океан, крикнула треплющему ее волосы ветру:
– Тромбетти сами себя наказали! – И рассмеялась.
Кир-Кор стоял возле нее слишком близко – лицом к лицу – и ясно чувствовал, что смеется она с большим удовольствием. В диковинно запутанном клубке поведенческих побуждений землян более всего удивляло его это странное, темное, как дебри дремучего леса, пугающе перенасыщенное эмоциями состояние – мстительность. Чтобы Марсана не прочла его мысль, он сделал попытку спрятать глаза – перевел взгляд на ее подбородок, шею, ключицу. И как-то так вышло… нет, он совсем не хотел этого (а сегодня – в особенности), но как-то так само собой вышло, что взгляд его углубился и нашел на первом ребре след недавнего, видимо, перелома – продолговатый костный нарост. Неосознанная реакция ясночувствия опередила запретительный приказ ума, и реактивная вспышка за миллионную долю секунды высветила в чужом мозгу спиральку болевого образа, мгновенно ее развернула – Кир-Кор увидел в дымчатой глубине двуглавую голубоватую гору, узнав в ней заснеженный Эльбрус, и, прежде чем спиралоимпульс угас, успел взрыхлить головой снег на склоне Старого кругозора. Пронизывающая боль в груди…
Марсана за рукав втащила его в удушливо-узкий сырой коридор:
– Не пугайте меня! У вас такой взгляд, Кирилл, будто вместо меня вы видите… Что вы там видите?
– Я видел вас на склоне Старого кругозора.
– Не может быть. – Она внимательно смотрела на него. Покачав головой, повторила: – Не может быть.
– Вам не доводилось… в Приэльбрусье?..
– Доводилось. Чегет, Донгуз, Юсенга. Ну и, конечно, Старый кругозор, недоброй памяти… Но вы нигде там не попадались мне на глаза. Я глазастая и не заметить вас никак не могла!
«Ренатурация полная», – сделал вывод Кир-Кор. Пробормотал:
– Извините.
Марсана смотрела на него с любопытством. С потолка срывалась капель.
– Лифт ждет, – деликатно напомнил из тамбура Матис.
3. МОРСКОЙ ВАРИАНТ
Возможность ополоснуться пресной водой обрадовала Кир-Кора. Он быстро разделся и рассовал одежду по секциям освежителя согласно рисованным указателям.
– Тип обработки? – осведомился проглотивший брюки лючок. – Алетон? Контраст? Прима? Фистель?
– Пусть будет прима, – осторожно выбрал Кир-Кор.
Лючок, проглотивший рубаху, стал сыпать скороговоркой:
– Олеастрон? Бунтуз? Коррект? Лиазон? Луминарт?
– О… луминарт, маракас меня побери! – Кир-Кор шагнул в душевую. Всего за два года сленг бытовых автоматов Земли изменился настолько, что требовался специальный перевод.
– Руки вверх, – скомандовала душевая. Это было понятно без перевода. Он поднял руки, оглядел сферическую кабинку. – Выше! – строго добавила душевая. – Плотнее закройте глаза. Еще плотнее! Берегите зрение!!!
Со всех сторон ударил яркий свет, хлынули потоки ультрафиолета, и Кир-Кор инстинктивно возбудил подкожную защиту. И вспомнил, что кратковременное облучение ультрафиолетом на Земле – традиционная бактерицидная полумера.
Опустив руки, он приказал автоматике дать воду.
Вода слишком сильно пахла календулой – приторно-горький запах, и купание не доставляло удовольствия. На просьбу дать обыкновенную воду – обыкновенную пресную неароматизированную воду любой температуры – автомат-гидрораспределитель ответил, что в подведомственной ему гидросистеме заказанным параметрам соответствует лишь кипяток. Кир-Кор поморщился. Напряг до шума в ушах противотемпературный нерв в районе затылка, закрыл глаза, произнес:
– Ладно, давай.
Без вреда для себя он мог выстоять под струями кипятка секунд тридцать – сорок. Выстоял сорок пять. Для тренировки.
– Достаточно! – процедил он сквозь зубы, вышел вон и, освободившись от сильного напряжения заушно-затылочных мышц, потребовал одежду обратно. Пока одевался, из душевой валил пар.
Обработка брюк методом «прима» имела, видимо, целью резко снизить коэффициент трения. Зачем – неизвестно. Брюки скользили, как намыленные, и это казалось чреватым всякими неожиданностями. Рубаха, к счастью, сохранила девственную белизну, освященную целомудрием сервиса Лунного экзархата. Правда, слегка угасла яркость ее шелковистого блеска, но с этим можно было мириться. С потолка падали крупные капли сконденсированной влаги. Кир-Кор поспешил покинуть отсек.
Он поднялся на второй ярус и, как было условлено с Матисом, направился в носовой кафе-салон. По пути завернул в кабинку информатория. Опасение оправдалось: маршрутная программа ныряльщика не во всем совпадала с маршрутными устремлениями случайного пассажира…
Вдоль широченной плоскости стеклянной лобовой брони кафе-салона – три десятка фигурных столиков в два ряда, и половина заняты. Здесь, как и на борту стратосферного корабля, обращал на себя внимание контингент путешествующих: старики в основном. «Демографическая симптоматика планеты», – подумал Кир-Кор, занимая столик в переднем ряду. Глядя на багряно-лиловую поверхность вечернего океана, он старался представить себе ту заведомо захватывающую картину, которую наблюдают туристы во время подводного плавания. Представилось бездонье сгущающейся синевы… А между тем багрянец таял, лиловые отсветы на воде там, дальше, у горизонта, сливались с фиолетовым обрамлением прозрачного неба; пирамидальные некрупные островки (явно верхушки затопленных океаном гор) уже искрились цветными острыми огоньками. Он ощущал на себе взгляды туристов. Это было мучительно. Потом ощутил появление своего нового друга Матея Карайосифоглу и, не оборачиваясь, взмахом руки показал ему, где сидит.
– Должен вас огорчить, Кирилл, – сказал Матис, насыщая застолье ароматом календулы. – К Театральному «Синяя птица» сегодня не подойдет.
– К моему сожалению.
– Подойдет завтра в полдень.
– Для меня, увы, поздновато.
– Сегодня она ляжет в дрейф в проливе между двумя ближайшими к Театральному островами.
– Туристы будут наблюдать открытие фестиваля с верхней палубы… знаю.
– Тогда выбирайте: палуба «Синей птицы» или палуба нашего катамарана.
В кафе включился нижний пояс светильников – почти на уровне пола.
– Выбрать последнее – злоупотребить вашим гостеприимством. Спасибо, Матис, придумаю что-нибудь сам.
– В принципе нам ничто не мешает высадить вас на Театральном. Сразу после вечерней программы.
– Заманчиво… Вы искуситель, дорогой.
– Вовсе нет. Просто иначе вам до завтра отсюда не выбраться.
Матис приподнял подлокотник, потыкал в желоб коричневым от загара пальцем. После утробного «пу-уувх…» столик выдавил из себя зеркальный цилиндр. Крышка подпрыгнула на пружинном штыре – из сосуда выдвинулись лотки, обросшие заиндевелыми колючками.
– Угощайтесь, – предложил Матис, выдернул и сунул в рот одну из колючек. На ее конце было что-то вроде красного пузырька. Может быть, ягода.
Кир-Кор соблазнился попробовать. Пунцовая ягода, лопнув на языке, обожгла рот ледяной кислотой – от неожиданности свело скулы. Потом сделалось вдруг ароматно и сладко. Собеседник остановил на нем взгляд:
– Хотите совет? Никогда не давайте согласия на луминарт.
Чуя неладное, Кир-Кор скосил глаза на рубаху. И обмер. Рубаха пылала, как витрина палеонтологического парка. Хвощи, стегозавры, диплодоки, рамфоринхи. Мезозой, одним словом. Где-то на рубеже верхней юры и нижнего мела.
Голос Марсаны:
– Все в сборе? Суши якоря!
Кир-Кор обернулся и чуть не проглотил колючку. Н-ну-у!.. Да-а-а!.. Он поднялся навстречу нимфе предфестивального архипелага.
– Вы хорошо воспитаны, эвандр, – проворковала она и протянула увитую блескучей нитью руку. Для поцелуя. Он ошалело ткнулся губами в пахнущие календулой тонкие пальцы, не понимая, как за такое короткое время зеленоголовое пугало в мужской каскетке смогло превратиться в превосходно изваянное и весьма экономно обернутое темной драгоценной тканью златоволосое существо.
– Дора, – сказала она, мимоходом употребив ледяную колючку. Словно втянула розовыми губами каплю крови. – Вы с нами, Кирилл?
– Если позволите.
Посторонившись, чтобы дать ей пройти вперед, он благовоспитанно улыбнулся. В ответной улыбке блеснули два ряда жемчужин. Он подумал, что это ему, наверное, показалось – мог бы поклясться: каких-нибудь полчаса назад у Марсаны были обыкновенные зубы. Но когда на пути к стоянке катамарана их троица сошлась у лифта с компанией броско одетых в белое, одинаково пернатоголовых (как белые цапли) девиц и одна из пернатоголовых стала вызывающе улыбаться ему, он убедился, что дентожемчужный эффект существует на самом деле. В искусно уложенных «перышко к перышку» волосах алмазно вспыхивали крохотные искры. Девиц было пятеро. При некотором различии в одежде и внешности на них лежала печать одинаковости: одинаковые прически, прямые носы, лиловые губы, слишком светлая для тропиков кожа, до странности одинаковое выражение мутно-маренговых глаз. У всех пятерых. Такое впечатление, будто они чем-то одурманены.
За время в пути никто не проронил ни слова. Так и спустились они все вместе в лифте, восемь разделенных молчанием человек. Гуськом прошли сырой, с морскими запахами коридор, ступили на подсвеченный, мокрый от брызг перрон. Из-под каблуков серебристо-черных туфель Марсаны при ходьбе вылетали длинные искры-змейки, растекались по мокрому полу, а затем их словно задувало ветром. «Зря я не сменил рубаху», – с опозданием пожалел Кир-Кор.
На ветру среди вымерших представителей верхней юры возникло заметное оживление.
Борт о борт с «Алмазом» был пришвартован гоночный тримаран, экипаж которого и составляли пернатоголовые. Тримаран назывался «Амхара».
– Поддержите меня, Кирилл. – Опершись на руку спутника, Марсана сняла искрометные туфли. При искусственном освещении ее длинные ноги казались еще длиннее, чем днем. Океан был залит мерцанием лунного серебра. Луну закрывало собой широкое днище «Пацифики». Сверху все еще капало.
Помогая Марсане подняться на палубу катамарана, Кир-Кор неожиданно осознал, что близость этой женщины, легкое прикосновение ее рук волнуют его. Он удивился своим ощущениям, но разбираться в этом не стал. Вероятно, ему просто нравился ее вечерний наряд, вот и все. Короткое искристо-черное платье временами отсвечивало синим и фиолетовым, и возникал эффект «павлиньего глаза». Марсана выглядела задумчивой, от ее недавней порывистости не осталось и следа. Задумчивость и «павлиньи глаза» на одежде были ей очень к лицу. Кир-Кор смотрел на нее, и его одолевало чувство какой-то неясной тревоги.
«Синяя птица» сбавила скорость – перрон зачерпнул воду сразу всей плоскостью.
– Внимание! – запоздало выкрикнул Матис.
Поток смыл оба суденышка – тримаран ударился о борт «Алмаза», Марсана взмахнула руками, Кир-Кор успел поймать ее над канатами релинга. И в этот момент Кир-Кор ощутил свет луны на лице. «Синяя птица» ускользала летучим призраком – дальше и дальше габаритные огни. Наверху – два золотисто-желтых, как глаза тигра.
– Кирилл, вы забыли поставить меня на палубу, – сказала Марсана. – Благодарю, у вас замечательная реакция. Матис, где мои хайступс? – Очевидно, спросила про туфли.
Туфель на палубе не было.
– Проклятье, – сказал Матис и посмотрел за борт.
Пернатоголовые мореходы о чем-то громко переговаривались, их голоса напоминали голоса чаек. Кир-Кор не мог разобрать ни слова – язык был совершенно ему не знаком. Ветра не было. Пологие длинные волны мягко приподнимали и опускали катамаран, и, после того как экипаж тримарана умолк, над океаном распространилось удивительное лунное спокойствие.
Низкий остров (туда стремила бег оконтуренная светосигналами тень «Синей птицы») казался подножием другого, отделенного проливом высокого острова, обернутого золотисто-огненной лентой: пирсы, береговые причалы, яхт-эллинги. Жилой ярус угадывался по приглушенно-мягкому сиянию линий, точек, пунктирных штрихов на террасах. Севернее возвышался над лунным зеркалом третий остров, и не нужно было ничьих подсказок, чтобы понять: Театральный. Эта округлая гора, укрытая одеялом зелени, напоминала густую крону платана, опоясанную гирляндами разнообразных огней. Вершину венчала невыразимо прелестная хрустально-голубая диадема. Еще выше плавно колыхался в воздухе, подобно занавесям полярного сияния, бело-розово-голубой шедевр светопластики. Нечто вроде двух полусвернутых, обнимающих друг друга крыльев.
– Эй, на «Амхаре»! – выкрикнул Матис. – Дистанцию!
«Амхара» быстро и грозно сближалась с катамараном – будто собиралась брать судно на абордаж. Вдоль борта «Амхары» – словно вдоль аллеи – пять мраморных статуй. Та, что замыкала шеренгу, шевельнула рукой – к ногам Марсаны упала, брызнув искрами, серебристо-черная туфля. Одна, без пары. Туфля с левой ноги. «Амхара» промчалась мимо буквально впритирку. Кто-то из оперенных девиц рассмеялся. Гортанный смех странно прозвучал над лунной водой.
– Расорги, – процедила Марсана.
– Расорги? – переспросил Кир-Кор.
– Расовый камуфляж, – объяснил Матис. – У них искусственно изменена форма носа, губ…
– Изменена вся пластика лицевых мышц, – сказала Марсана. – Это чтобы замаскировать характерную особенность негроидной расы – прогнатизм.
– Выступающие вперед челюсти, – расшифровал Матис. – А знаете, что самое трудное для специалиста-пластолога? Замаскировать выпуклость глаз. Поэтому взгляд у псевдоевропеоида кажется не совсем нормальным. Вы заметили?
– Да.
– И слишком белая кожа. Иначе трудно избавиться от остаточной желтизны.
«Слишком громко, – вдруг понял Кир-Кор, наблюдая плавный разворот тримарана. – Расоргов здесь, видать, не жалуют и не щадят».
– Зачем это им? – полюбопытствовал он.
– В общем-то… незачем. – Матис развел руками.
– Хотите сказать, камуфляж без причин?
Марсана улыбнулась:
– А вам уже вообразилось невесть что! Драма идей? Стремление к расовой конвергенции? Увы, увы… Когда в небесах стал превалировать дигейский фактор, на Земле многое, к сожалению, обмельчало. Интересы, поступки, намерения. И даже страсти.
Кир-Кор не стал возражать. С дигейским фактором у них действительно было не все просто.
Развернувшись, «Амхара» взяла курс прямо на Театральный.
– Ну и… – продолжала Марсана, – как-то так повелось, что править нами стала глуповато-капризная, но очень изобретательная особа по имени Мода. В последние годы, к примеру, модно выглядеть европеоидом.
– Среди темнокожих юнцов это приобрело характер пандемии, – добавил Матис. – У монголоидов, впрочем, те же симптомы.
– Европеоидная раса на Земле катастрофически убывает, Кирилл. Отсюда и мода. Мне кажется, нам уже не выровнять беспрецедентный расовый крен. А вы что думаете на этот счет?
«Что я думаю? – про себя ответил Кир-Кор. – Наверное, расовый крен – результат политики абсурда. Исторически это прямо связано с генезисом нравственных перекосов. Как только самые оборотистые берут верх и начинают теснить, унижать, физически уничтожать самых совестливых и самых талантливых – считай, дан старт угасанию. Считай – под ватерлинией пробоина и цивилизация тонет с дифферентом на нос. Как знаменитый „Титаник“. На палубах, которые ближе к корме, долго еще поют и танцуют… И пусть планетарная катастрофа растянута на столетия, все равно ведь у нее полностью сохраняется значимость катастрофы». Вслух сказал:
– Думаю, у меня практически не было шансов угодить в компанию европеоидов. Мне повезло.
– И это все, о чем вы думаете? – удивилась Марсана.
Он взглянул на нее:
– Мне кажется, нетрудно догадаться, о чем я думаю.
– А на Дигее? Там с вопросом естественного равновесия рас все в порядке?
– По-моему, для Дигеи это вообще не вопрос.
– Слышал, Матис? Хотелось бы знать, почему на Земле не прижилась модель дигейского благополучия.
Запрокинув голову, Матис смотрел на Луну. Эскапада Марсаны вызвала на его лице ухмылку. Вернее, гримасу.
– На Дигее сложилась своя система нравственных отношений, – заметил он осторожно.
– Расовых, ты хотел сказать.
– И расовых тоже, – мягко добавил Матис. – Все это – ветви одного древа, не забывай.
– Ну и что?
– А то, что системы общественных отношений на Дигее совершеннее наших. Тех по крайней мере, которые мы с тобой унаследовали на этой благословенной планете.
– До сих пор я считала себя богатой наследницей.
– И потому так болезненно переносишь все то, что шокирует коренных дигейцев у нас на Земле? – Матис горестно покивал.
– По-твоему, это обязывает меня считать население Дигеи нравственнее обитателей Земли?!
– Никто ничего не обязан. Но пора наконец признать за дигейцами их основное достоинство: они ушли от обезьян дальше, чем мы.
Довод Матиса лишил Марсану дара речи. Кир-Кор смотрел на уплывающие к Театральному светосигналы «Амхары». В воде искрились их отражения. Он прислушался, и, пока Марсана выходила из состояния артикулярного ступора, ему удалось различить далекие всплески разнохарактерных музыкальных шумов. Девять локальных источников. Все девять – на Театральном. Залитая лунным сиянием водная гладь перед островом была усыпана сотнями огоньков. Знатоки брали остров в кольцо.
– А как по-вашему, Кирилл?
– Простите, эвгина, я немного отвлекся…
– Вы тоже считаете, что дигейцы дальше от обезьян, чем коренные земляне?
– Меня принимают здесь за спеца по вопросам сравнительной антропологии?
– Не знаю, за кого вам хотелось бы здесь сойти, но лично мне достаточно будет услышать мнение честного человека.
Кир-Кор оглядел Марсану сверху донизу – от синевато сверкающих в свете луны алмазных блесток в прическе до голых ступней.
– Это как спуск в пропасть, эвгина, – сказал он.
– Опять аналогия?
– Притча. На Дигее те, кто спускается в пропасть, всегда уверены в тех, кто держит канат. По-другому там не бывает.
– И это вся ваша притча? Или только ее дигейская половина?
– А у нас на Земле, – вставил Матис, – чаще всего по-другому. Те, кто держит канат, считают вполне допустимым по ходу дела бороться друг с другом за власть. И это даже не притча.
– О небо! – ужаснулась Марсана. – Неужели в глазах дигейцев мы выглядим такими идиотами!..
– Если взглянуть на земную историю непредвзято, – нехотя обронил Матис, – именно так мы и выглядим.
В каюте вспыхнул розовый свет. Матис вынес на палубу пляжные сандалии. По размеру – мужские. Это была имитация обезьяньих ладоней с красными ремешками.
– Лучше, чем ничего, – пробормотал Матис.
«Если она их наденет – я прыгну за борт», – дал себе клятву Кир-Кор.
– Спасибо, Матис, – ровным голосом сказала Марсана. – Спасибо, мой благодетель… Модель под девизом «Назад, к обезьяне»! – Она принялась хохотать.
Благодетель беспомощно развел руками и зашвырнул кошмарное творение обувного дизайна обратно в каюту.
– Победил девиз «Вперед, к совершенствам Дигеи»! – Марсана развеселилась окончательно. – А под каким девизом предпочитает плыть сегодня наш уважаемый гость?
– Под девизом «Я в отпуске», – ответил Кир-Кор, неотрывно глядя в сторону острова.
Смех оборвался. Нависло молчание.
– Виноват… Разве это предосудительно – быть в отпуске?
– О небо! – проговорила она. – Сколько угодно.
Акватория Театрального вдруг осветилась – оттуда поплыло в открытое море, расширяясь неудержимо, голубое кольцо. За ним – второе, третье, четвертое, пятое, словно это был не остров, а вздрагивающий на воде поплавок.
– Началось, смотрите, началось! – предупредил Матис.
Первая кольцевая волна голубого сияния достигла катамарана, отразившись блеском воды за бортом. Кир-Кор ощутил теменем колкий импульс упорядоченного излучения и посмотрел на Луну: в районе северной окраины Моря Дождей (вероятно, в Заливе Радуг) вспыхивала и гасла яркая, острая, как игла, голубая точка.
С той стороны, где на рейде плоского острова бросила якорь «Синяя птица», долетел ликующий многоголосый вопль. Мгновением позже ликующий, вопль долетел со стороны Театрального – от флотилии знатоков.
– Всегда почему-то кричат, – прокомментировала Марсана. – У вас, Кирилл, нет желания покричать? Если есть – не стесняйтесь, я подхвачу. Иногда полезно разрядить неутоленные страсти.
– Если можно, эвгина, я воздержусь.
– Не смею настаивать. – Она обернулась. – А чего вы хотите? Чего вы хотели бы в этом своем отпуске?
– Как можно ближе взглянуть на островной фестиваль.
– Сколько угодно! Сейчас все увидите. Представление начинается! Первым номером – Вината Эспартеро. Прекрасный, кстати, образец расорга.
Кир-Кор не поверил ушам.
– Вината – расорг? – переспросил он. – Не может быть!..
– Почему это вас взволновало?
Он не ответил.
Пока от Театрального разбегались светлые кольца, Марсана поделилась местным секретом:
– Голубоглазая, беловолосая девица скандинавского происхождения Биргитта Эдельстам. Обладая сильным, «атакующим» голосом, она… Понимаете ли, ей просто необходим был облик гордой испанки. Бывает, расоргами становятся из любви к искусству.
Он молча смотрел, как над верхушкой острова развертывается голубое крыло. Грани архитектурной диадемы вспыхивали лучами холодного света.
– Помню, Биргитта пела и танцевала фанданго, встряхивая беленькими волосенками, – продолжала Марсана. – Это было смешно, ее никто не принимал всерьез. А теперь Вината Эспартеро вполне могла бы соперничать с легендарной Кармен. Властная, порывистая, резкая… Изменился даже характер.
– Эспартеро очень талантлива, – вставил Матис.
– Эспартеро безумно талантлива, – уточнила Марсана.
«Это я, увы, уже испытал на себе», – подумал Кир-Кор.
Луна окатила остров ливнем фиолетовых лучей. Розовое крыло декоративной светопластической скульптуры с внезапностью взрыва развернулось во весь небосвод. Посветлело над морем, ясно обозначилась граница между воздухом и водой. Свечение длилось недолго, и, пока оно длилось, Кир-Кор чувствовал на своем лице взгляд Марсаны. Зарево угасло. Под куполом ночного неба возникло пурпурное сияние, вода отразила густой и протяжный, сразу проникший в грудь колокольный удар.
Производителем красочных фантасмагорий такого масштаба была, конечно, Луна. Кир-Кор с прищуром взглянул на многоцветный букет колких точек, пылающих в Заливе Радуг. Батарея дальнобойных динаклазеров работала в «мягком», конечно, режиме, но плавать под ее прицелом – удовольствие сомнительное. Это как прогулка в тени деревьев, под одним из которых дремлет лев. Кстати, по новастринскому календарю после дня стерха наступает ночь тигра. На Финшелах ночь тигра обещала быть ночью разочарований…
Театральный – словно дымчато-сизая с красными сколами глыба стекла. Синей зарницей полыхнула его роскошная диадема – и над сценическим центром главного фестивального действа возник на большой высоте зеркальный мираж: атмосферное зеркало отразило внутренность многолюдного амфитеатра.
Отлакированное пурпуром море стало наполняться химерами светопластики. В бушующей пене декоративно-зеленых волн с трубным ревом мчалась на рыбохвостных конях яркая, сумасшедше-крикливая кавалькада Нептуна. Кир-Кор опять посмотрел на зеркало миража. Знатоки правы, амфитеатр забит людьми до отказа.
– Пора, – непонятно кому сказала Марсана.
Третий удар невидимого колокола – и в красном пространстве подлунного мира устрашающе вспухло облако черных и пепельно-серых дымов. Как вулканический выброс. В дымных локонах тонули светляки Приземелья – орбитальные станции, космодромы, терминалы, зеркала орбитальных платформ, – и Кир-Кор уж было решил, что устроители спецэффектов в чем-то здорово промахнулись. Облако громоздко поворачивалось под аккомпанемент какого-то невнятного дребезжания с очень слабой претензией на музыкальность (источником звука была, несомненно, вода). И чем дальше, тем больше оно, это странное облако, походило на колоссальный парик из темных волос. Кир-Кор осознал вдруг, что видит перед собой сотворенное в атмосферном объеме изображение головы. Профиль Винаты… Черные дуги бровей, идеально прямой нос расорга, приоткрытые пухлые губы. В завершающей стадии поворота – знакомый колдовской взгляд сумеречно-глубоких карих глаз. Тех самых, которые, говорят, отливали когда-то голубизной…
Как пену, смахнул с водного зеркала невнятное дребезжание мощный поток органоподобных созвучий, и на поверхности моря восстали мириады фонтанных струй. Начиналось не представление, а наваждение пополам с наводнением. Высокие струи участками размывали голову атмосферного колосса – «выедали» большие проталины, – и наконец сквозь арочную готику его стеклянистого остатка опустилась на поле фонтанов фигура женщины в белом. Темноволосая голова, обнаженные плечи… Фигура увеличивалась в размерах, вспененный шлейф концертного платья сеял в фонтанных аллеях электрическое сверкание.
– Теперь пора, – сказал Матис и с помощью спикарда направил судно вперед.
Казалось, катамаран приближался к айсбергу. Суденышко шло на белую стену, как на таран…
Но вместо таранного удара был удар по глазам плеснувшей в лицо белизны. И опять – фонтанное поле, но уже с иным рисунком танцующих струй. И женщина в красном. За ее спиной – спокойный свет декоративно увеличенного Сатурна с контрастно-угольной тенью Кольца. Кир-Кор, неподвижно стоя со скрещенными на груди руками, смотрел на Винату. Вернее – на смуглую ипостась Биргитты Эдельстам… В красном Биргитта очень напоминала Винату фестиваля в Созополе. Ту, с которой он два года назад целовался на теплом песке у опрокинутой вверх дном лодки. Ночь любви случилась безлунная, звездная, фонтанирующий весельем Созополь светил огнями через залив, пахло морем, фиалками, спелой вишней и дымом догорающего на холме костра, и этот смешанный аромат долго потом снился ему в Россоше на Новастре. Снился даже чаще, чем сама Вината. Наверное, это к лучшему. Слишком часто видеть Винату во сне – верный шанс сойти в конце концов с ума от желания и тоски. Возможно, ему было бы легче, если б он знал, что внешность Винаты – мираж, сценический образ…
Музыка набирала немыслимую для открытого пространства глубину и мощь. Звучали волны, звучала вода. Незнакомая ритмика резких, но красивых созвучий. Фигура Винаты умножилась: семь разновеликих фигур в одеждах семи цветов спектрального ряда. Самая крупная, та, которая в фиолетовом, тонула в объединенном сатурново-лунном сиянии. Которая в голубом, купалась в лучах «диадемы» потускневшего острова. А та, что в красном, напрямую скользнула к катамарану, дьявольски правдоподобно возникнув у самого борта перед канатами релинга, и неулыбчиво, мельком взглянула на палубу с высоты своего четырехметрового роста. Кир-Кор, холодея, почувствовал, что это ему неприятно.
Тряхнув головой, многофигурная Вината вскинула подбородок – и запела. Ее голос ошеломлял реализмом присутствия. Больше, впрочем, ошеломляла фигура певицы у борта. Мучительно было видеть ее напряженное горло.
За спинами новых своих друзей Кир-Кор сел на упругий канат релинга и, не глядя на Винату-Биргитту и не вникая в смысл слов ее песни (текст был глуп и не стоил созданной для него мелодии), печально задумался, не понимая, откуда взялась эта печаль. Переливался красками просторный мировой аквариум, где плавали рыбы-образы, рыбы-сны, рыбы-фантомы, на которые Кир-Кор тоже почти не глядел, – и над всем этим реял, все это заполнял, насыщал невыразимо прекрасный голос. И не нужна была особая проницательность, чтоб догадаться: обладательница этого голоса счастлива. По крайней мере – сегодня. «А завтра я ее не увижу», – думал Кир-Кор. Он твердо знал, что завтра он ее не увидит. Об этом кое-кто позаботится. Еще до того, как она проснется, утомленная суетой фестивального вечера. К тому же, если женщина счастлива, вряд ли ей будет приятна незапланированная внезапность в образе позапрошлогоднего любовника.
Сейчас его занимало, как будет происходить его расставание с этой роскошной планетой. И когда? Вряд ли завтра. Если без выстрелов, то скорее всего послезавтра. Эх, месяц хотя бы… месяц-другой. Побродить по просторам северного захолустья, потрещать ледком остекленных утренним морозцем луж, послушать крики улетающих в теплые края гусей…
Голос Винаты пел песню неизбежного расставания. Пел бодро и почти весело.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОЧЬ ТИГРА
1. ТЕАТРАЛЬНЫЙ
Луна опустилась в тучу на западе. Кир-Кор взглянул на многоцветные гроздья алмазных звезд, кое-где обведенные серебристо-бело-голубой каймой, и стал следить за приближением береговых утесов. Прибойные волны с шумом разбивались о круто уходящие в ночное море скалы, и, если б у берега не обнаружился вдруг матово-белый, как фосфоресцирующая льдина, мыс аванпорта для малотоннажных судов, шкиперское бесстрашие Матея Карайосифоглу выглядело бы здесь неуместным. За пять секунд до лобового удара «льдина» лопнула, разошлась, и катамаран сбросил скорость на полосе глянцево-темной воды между двумя перронами.
– Приехали, – сказала Марсана. Обхватила плечи руками, словно в ознобе: – Ощущаете, парни, какая здесь первозданность?..
Будто в ответ – звонкий шелест очередного старта с невидимой отсюда авиатеррасы. По верхушкам пальм над высоким склоном скользнули золотисто-желтые лучи фар. Кир-Кор проводил взглядом эскадрилью эрейбусов – двадцать седьмую по счету – вот такая здесь первозданность. Впрочем, теперь, когда отзвенели голоса певцов и отполыхала фантасмагория гигантских светопластических декораций, на островах стало спокойнее, несмотря даже на старты флаинг-машин. Юркие реалеты, мигая светосигналами, взмывали над склоном и разлетались кто куда, а синевато-прозрачные, как мыльные пузыри, грузные, с полной выкладкой габаритных огней эрейбусы тянулись все в одном направлении – строго на северо-запад.
– Это в столицу, – сказал Матис. – Остров Столичный.
– Кирилл, – сказала Марсана, – вы, должно быть, не знаете… На Театральном нет гостиничного комплекса.
– Но что-то ведь есть? «Пристанищ тут вокруг немало, – заметил опытный хитрец, – шале, фаре, отель, бунгало. Изба туриста, наконец».
– Есть «Бунгало дель сиело» – фешенебельный катаготий для певцов и актеров. Вас, понятно, туда не пропустят.
– Не волнуйтесь за меня, эвгина.
– Я не волнуюсь – я предупреждаю.
– Я не собираюсь там надолго задерживаться, – объяснил Кир-Кор. – Мне гостиница не нужна.
– Может, нам подождать у причала? – спросил Матис.
– Нет. Я и так в долгу у вас за дивный вечер. Благодарен безмерно.
– Правда? – Марсана все еще потирала плечи руками. – Вам и вправду понравилось? Что понравилось больше всего?
– Совместное наше плавание. Вот… возьмите на память. – Он помог Марсане разнять половинки феррованадиевого пенальчика. – Подставьте ладонь.
– Что это?.. Какая прелесть! – Она уставилась на точечные огоньки, непостижимо хитро и волшебно парящие над продолговатым на ощупь кристаллом. Их было три – два голубых и один синий.
Стоило дрогнуть руке – огоньки мгновенно перемещались в пространстве. Но между собой эти искроподобные точки сохраняли четко фиксированную дистанцию: две голубые – тесной парой, синяя – чуть в стороне.
Перешагнув через канаты релинга, Кир-Кор обернулся. Трехточечный самоцвет Планара, бесспорно, произвел на Марсану сильное впечатление.
– Откуда это? – настаивала она.
– Издалека.
– Точнее вы не могли бы ответить?
– Точнее… очень издалека. На всякий случай не подносите кристалл слишком близко к глазам при солнечном свете.
– Не буду. У него есть какое-нибудь имя?
– Общепринятого названия минерал пока не имеет.
– Все эффектные драгоценные камни имеют личные имена.
– Действительно… «Синяя птица». Как? Подойдет?
– Желаете мне удачи?.. Спасибо, Кирилл. Вдруг захотите свидеться с нами – добро пожаловать на остров Контур. На тот, где сегодня на рейде «Синяя птица». У вас развито чувство пространственной ориентировки?
– Надеюсь.
– Тогда легко найдете наш Центр. Немногим труднее найти претора директории Центра – это Матей Карайосифоглу. Как правило, всегда на месте эксперт по морской акустике Марсана Гай – это я.
– Центр зонального резервирования популяции бутылконосых дельфинов, – уточнил Матис.
– Запомнили, Кирилл? Нет? Повторить?
– Как правило, запоминаю с первого раза.
– Не делайте сегодня исключений. До свидания. Вижу, торопитесь уйти. Ну что ж, идите… Всего вам самого доброго.
– Прощайте, эвгина. Прощайте, Матис. – У Кир-Кора не повернулся язык произнести «до свидания».
– До свидания, – сказал Матис.
«Это если мне исключительно повезет», – подумал Кир-Кор.
– Да, – спохватилась Марсана, – а куда нам девать высотную амуницию?
– Куда угодно, способ утилизации выбирайте сами.
– Я сделаю из вашего гермошлема кубок. Буду пить из него ледяное кокосовое молоко, охлаждая жгучее чувство своего тропического одиночества… Поцелуйте меня, Кирилл.
«Ну конечно, – подумал Кир-Кор, – ради этого я так сюда торопился».
– Не хотите поцеловать меня на прощание? Почему?
– У меня есть причина не делать этого.
– Я сама сделаю это. Почти без причин. Обратите внимание на слово «почти».
Со спортивной сноровкой Марсана, опершись бедром о канат, перебросила свои длинные босые ноги с палубы на перрон. Ярко блеснули «павлиньи глаза» ее платья, голые руки неторопливо и нежно обвили окаменевшую от напряжения шею Кир-Кора. Он сразу вспомнил руки Винаты, и нехорошее предчувствие, так некстати охватившее его во время пения Винаты-Биргитты, вернулось и стало похожим на приступ внутренней боли.
Поцелуй Марсаны был ошеломительно жарким. Наверное, для нее это был откровенный, желанный, живой поцелуй. Для него – пытка мучительным раздвоением. Марсане пришлось тянуться кверху, привстать на носки – он поневоле обнял ее упругое, все еще окутанное флером неистребимого аромата календулы гибкое тело. Рядом витал призрак Винаты…
Перрон был длинный. Кир-Кор шел не оглядываясь. Аура Марсаны так хорошо ощущалась на расстоянии, что он наконец обратил на это внимание. Ауру Матиса он просто не замечал. Ошеломление от поцелуя не проходило. «Сквозь тихое журчанье струй… сквозь тайну женственной улыбки к устам просился поцелуй», – припомнил он, пытаясь перевести свое ошеломление в плоскость иронии. Не получилось. Недовольство собой – вот все, чего он достиг. Потому что сам во всем виноват, неправильно повел себя в общении с чуточку эксцентричной, привлекательной женщиной. Да? А как правильно было себя вести? Маневрировать, прикрываясь словоблудием коммуникабельного шута? Мерзко. Ставить психоблокаду? Прямое посягательство на третью статью МАКОДа, параграф восьмой. Блокировать эротосферу эмоций? А произвела бы эмоблокада нужный эффект? Сомнительно. Более чем. Женщине с такой аурической мощью любая степень щадящей эмоблокады – как слону одуванчик.
Линейки перронов заканчивались перед вырубленной в скальном массиве щелью прохода. Кир-Кор, вспомнив фильм о Финшелах, узнал это место. В фильме щель имела название… То ли Ворота Аркадии, то ли Путь Атланта. Строителей заботили, видимо, прежде всего размеры прохода по вертикали. Словно проход предназначался для шествий с высоко поднятыми знаменами. Плита опасно нависшего над проходом гранитного архитрава покоилась на плечах какого-то трудно опознаваемого мифического полубога. Полубог был молод и гол.
По законам нормальной архитектурной симметрии архитраву удобнее опираться на плечи титанов слева и справа. Но правый титан, когда-то отколотый от массива землетрясением или ударом огромной волны, упал навзничь. Задранный кверху локоть могучей руки грозил небесам, а бородатая голова странно и жутко была приподнята над гранитными валунами. Поверженный исполин был зрелого возраста. Изнемогающий под тяжестью архитрава титан помоложе, казалось, смотрел на бездействующего напарника с изумлением и упреком.
Кир-Кор мимоходом оглядел панораму крушения. Бородатый рухнул у кромки воды так удачно, что служил теперь хорошей защитой от захлестов прибоя. Слишком удачно… Его диспозиция выдавала архитектурную ложь. Не было тут ни обвального землетрясения, ни цунами. Камуфляж. Имитация естественной катастрофы. Ансамбль грандиозного разрушения был задуман архитекторами изначально.
Внутри массива проход расширялся, и недалеко от входной щели начиналась лабиринтная путаница вырубленных в скале ниш, гротов и крупногабаритных полостей, связанных между собой системой сквозных проемов и расширяющихся (наподобие раструбов) произвольно изогнутых переходов. Подвешенные на цепях старинные светильники с хрустальными украшениями не слишком уверенно освещали вогнутые потолки сквозь решетки щедро вызолоченного помпезного обрамления декоративных консолей. Куда ни повернись – стрелочные указатели. Великое множество стрелочных указателей, ярко пылающих, но неизвестно на что указующих. Кир-Кор шагал наугад. Забредая в тупиковые гроты, он неизменно обнаруживал там постамент из гранита, увенчанный базальтовой головой слона с короткими бивнями. Гроты эти можно было принять за некие катакомбные захоронения особо отличившихся чем-то перед людьми представителей рода Elephas. Если бы не надпись на постаментах. На всех постаментах она была одинакова: «МАРАКАС». Буквальное совпадение с популярным дигейским ругательством развеселило Кир-Кора.
Встречались и постаменты без надписей. Шеренгу из десяти таких постаментов Кир-Кор обнаружил в широком, сплошь остекленном коридоре, и каждый из них был увенчан головой матерого гиппопотама. Это не было десятикратным повторением скульптурного «портрета» одной и той же особи Hippopotamus amphibius, однако и существенных различий в окаменелых чертах изваянии Кир-Кор не заметил. Кстати, вопрос о вероятии экзотических захоронений здесь отпадал сам собой, поскольку своеобразная конструкция пола позволяла смотреть сквозь плиты прочного, как алмаз, и прозрачного, как молодой лед, керамлита. Под плитами – ничего, кроме ажурных опор и подсвеченного снизу потока воды. Поток подчинялся ритму берегового прибоя: вода толчками увлекала вдоль коридорного канала медуз, креветок, нити водорослей, рыбью мелочь; кувыркаясь, как сорванный с дерева лист, пронеслась пурпурная морская звезда.
Коридор-канал «впадал» в большую пещеру, освещенную, как показалось Кир-Кору издалека, жарко пылающими кострами. Освещение впечатляло.
Ступая по керамлитовой почве над глубью подземного озера (и не испытывая при этом ни малейшего удовольствия), он видел на далеком дне подсвеченные скалы.
Языки рубиново-красного, желтого и розового пламени, стекая по стенам, создавали во всех направлениях неуютно обширного пещерного интерьера своеобразные световые эффекты, сильно искажающие перспективу; в сочетании с высокими потолками и слишком прозрачным полом это странным образом порождало иллюзию грандиозного всепланетного пожара: все четыре стороны света представлялись охваченными огненной бурей – север, запад, юг и восток…
Центральный участок прозрачного пола (над самой большой глубиной) был занят строгим каре красновато-коричневых кресел. Кир-Кор остановился. Каре покоилось на цилиндрическом, словно выросшем из подводных скал основании и содержало в себе ровно сто шестьдесят девять мягких красно-коричневых единиц. Каждое сиденье украшал искусно выполненный рисунок – предметное изображение рога изобилия. Изображения самого рога были стандартными, а вот через край сыпалось разное: корнеплоды и клубнеплоды, монеты и ордена, кирпичи и лопаты… На сиденьях ближайших кресел – рыбное изобилие, плодово-ягодное, злаковое, журнально-книжное. Над спинками кресел по обе стороны изголовья торчали большие черные наушники. Это выглядело как приглашение сесть и послушать. Почему-то вдруг вспомнился кресельный подъемник в Мировом музее сословных революций. Вспомнился, видимо, кстати. Секунду поколебавшись, Кир-Кор придавил своим телом журнально-книжный поток. Грандиозное зарево всемирного пожара сразу погасло, вспыхнуло множество указателей, повернутых стрелками кверху. Подлокотники, звонко щелкнув, сомкнулись полукольцом страховочного захвата, кресло приподнялось, выдвинулось из ряда себе подобных, плавно повернуло против часовой стрелки и устремилось к потолочному своду, где уже раздвигались одна за другой красные и желтые диафрагмы конического входа в шахту подъемника. В наушниках звучала нежная сентиментальная мелодия, ностальгически-сладкая, трогательная до слез. В шахте свирепствовали сквозняки, пахло пылью, и Кир-Кор ощутил себя запоздалым туристом.
Наверху – утопающая в цветах обширная смотровая площадка. Ветерок над обрывом, шум кипящего внизу прибоя. Запоздалый турист даже не видел, как провалился в свою красно-желтую преисподнюю красно-коричневый дефинитор печатного изобилия. Привыкая к головокружительным запахам местных растений, Кир-Кор смотрел с высоты гранитного выступа на огоньки в проливе между пирамидальным островом Контур и плоским его соседом. Пролив был виден отсюда как на ладони: туристская флотилия рекой искрящихся самоцветов обтекала застывшую на рейде скромно иллюминированную «Пацифику». Огни «Алмаза» покачивались в открытом море. Суденышко успело выполнить маневр под парусом и взять курс в нужном направлении. Наблюдая за ходом катамарана, Кир-Кор обнаружил, что все еще продолжает ощущать ауру Марсаны. Свет звезд переливался на гладких спинах ленивых волн ртутным блеском, из глубины пробивались наверх пятна таинственной люминесценции – вид ночного моря завораживал. Способность к аурическому дальнодействию природной пси-эманации Марсаны интриговала. Слишком редкая среди землян способность…
Он перевел зрительное восприятие в область пиктургии инфракрасного диапазона. Море сразу стало другим. Не море – пустынная переливчато-коричневая плоскость. Такое море не могло завораживать, зато теперь он легко разглядел на фоне пустынного однообразия уходящее судно, вертикальную красную черточку на борту, угадал в ней фигуру Марсаны и адресовал ей ментальный оклик. На ответ он почти не рассчитывал. И напрасно. Ответом был дикий всплеск совершенно неорганизованного ментаполя. Он ничего не понял (кроме разве того обстоятельства, что управлять своим ментаполем Марсана решительно не умеет), однако успел зафиксировать особенности ее ауро-модуляционной стихии. Другими словами, успел настроиться на чужой камертон (так пламя свечи, вспыхнув, избирает своим камертоном фитиль). Теперь он должен был попытаться использовать камертонный эффект для импринтинга. Для запечатлевания. Для аурического запечатлевания. Коль скоро она ответила на оклик, имелось вероятие того, что импринтинг может состояться. Вероятие мизерное и вдобавок напрямую связанное с происхождением. Имеется в виду дигейская ветвь генеалогического древа… А вдруг.
Внимание случайного прохожего наверняка привлек бы застывший у парапета рослый человек в рубахе, украшенной светящимся биоценозом верхней юры. Человек очень сосредоточенно (как и подобает внимательному наблюдателю) вглядывался в темноту открытого моря… закрытыми глазами. Что видит он сквозь плотно Сомкнутые веки? «Да, – спросил себя Кир-Кор, – что же я вижу?..» Он никак не мог определиться в пространстве зрительного поля Марсаны. В темной, овальной (подобно очертанию глаза) вселенной виделось нечто округлое, еще более темное, кое-где пронизанное лучистыми звездочками проблесков… Аура Марсаны, увы, не обладала поисковой реактивностью – дикая и потому беспомощная, как младенец, аура, и наивно было бы ждать от нее осмысленной пиктургии. Даже в ответ. С другой стороны, чтобы младенец мог развиваться нормально, с ним надо общаться. Бережно, не пугая. Для начала, к примеру, совместить спектры зрительных восприятии в инфракрасном диапазоне. (Чем длиннее «фитиль» – тем ярче охватное «пламя», избравшее своим камертоном «фитиль» чужой ауры.)
Кир-Кор, не зная еще, что из этого выйдет, мягко задействовал пиктургический резонанс и тут же вызвал в себе специфическое состояние, грубой аналогией которого можно считать физическое состояние брошенной в воду сухой губки.
В овальной вселенной зрения Марсаны что-то произошло. Что-то сдвинулось, словно сошла пелена, округлая темнота приобрела коричневатый оттенок, а верхняя часть овала заметно побагровела. Кир-Кор чуть усилил резонансный нажим и резко расширил спектры основных восприятии. С внезапной ясностью он увидел вверху подсвеченную багрянцем палубу катамарана и на несколько мгновений потерял ориентировку в пространстве. То ли палуба оказалась над головой, то ли сам завис над палубой вверх ногами… Подрабатывать пиктургический ракурс он не решился – оставил как есть.
Из каюты вышла вверх ногами вишнево-красная фигура с каким-то свертком в руке. Послышалось шипение баллончика – сверток уродливо вспух, прилип к перевернутой Палубе вогнутой глыбой. «Пневмокресло», – понял Кир-Кор.
Возглас Марсаны:
– Матис!..
– Что случилось?
– С тобой! Посмотри на себя! О небо!.. Взгляни на свои руки!
Матис, помедлив, спросил:
– Что я должен видеть на них в темноте?
– Ты светишься, как раскаленный идол из металла!
– Да?.. Как Молох?
– Смотри, и с морем что-то случилось!.. Неужели не видишь? Красновато-коричневое и кое-где прозрачное в глубине… И звезды какие-то странные…
– Позволь… а с тобой ничего такого?.. – обеспокоился вишнево-красный Матис-Молох. Действительно, непривычное и, наверное, жутковатое зрелище для Марсаны. – Ты сядь, пожалуйста, сядь.
– Мне надо сесть, – согласилась Марсана. (Пневмокресло дернулось, исчезло, и вместо него Кир-Кор увидел у себя над головой протянутые к бортовому канату длинные, налитые пурпурным свечением ноги.) – О, смотри, и я с огоньком! – Она растерянно рассмеялась. И тут же оборвала смех.
– Перегрелась на солнце? – предположил озадаченный капитан.
– Ничего подобного. А вот если… Может, внушение?
– Откуда?
– Мне кажется, все это – результат общения с Кириллом. Есть в нем что-то такое… магическое.
– Ты это как-нибудь ощутила? – с тревогой спросил светящийся Матис. Присел на корточки (словно приклеился к перевернутой палубе головой вниз, как летучая мышь), положил рядом спикард. На багровом лице – рубиновые яблоки глаз.
– Перед тем как все вокруг покраснело, я очень явственно слышала свое имя. Будто голос Кирилла… И после этого… так странно… Может, я сошла с ума?.. Чувствуешь? Умопомрачительно пахнет левкоями… Нет, аромат пуэрарии.
– Пуэрарии!.. – протянул Матис. – П-понятно…
– Что «понятно»? Ох, ну и вид у тебя!
– Это тебе, кузина, привет с Театрального.
– Какой еще привет?
– Аурический. Псиманация…
– Чуточку бы яснее, кузен!..
Матис молчал.
– Взялся говорить – договаривай!
Матис молчал.
– Помнится, ты осмотрел его стетосканом. И что же?..
Матис упорно молчал.
– Что? – настаивала Марсана. – Два сердца? Ганглии кислородной абсорбции? Сателлитовый надселезеночный суперганглий? Что?!
– Ничего, – сказал Матис. – Кирилл был непроницаем.
– А стетоскан твой в порядке?..
– Думаю, да.
– Поворачивай на Театральный, – тихо распорядилась Марсана. – Почему ты мне ничего не сказал?
Матис молчал.
– Я сказала, поворачивай! Или хочешь, чтобы я самостоятельно, вплавь?
– Нет, – выдохнул Матис. – Не надо. Не заводись. Даже если он действительно грагал…
– О, я безмозглая водоросль! – простонала Марсана. – С первого взгляда было заметно, что он не просто дигеец!..
– На твоем месте я сперва поразмыслил бы, зачем он так стремился на Театральный.
– Знаю зачем. Догадалась. Не настолько же я водоросль! Увы, там его ждет мощное разочарование.
– Это его забота, – сказал Матис. – Его. Понимаешь?
Теперь помолчала Марсана.
– Обезоружил ты меня своей правотой, – наконец признала она.
– Ты умная женщина, – с грустью в голосе резюмировал Матис.
– Я талантливая. Так талантливо усложнять себе жизнь…
– Поэтому я обязан рассказать тебе одну вещь, которая… либо излечит тебя…
– Продолжай. Либо?..
– Либо усложнит твою жизнь еще больше.
– Я слушаю.
– Слушать легко, а вот говорить… Я обещал твоей матери не говорить тебе этого. По крайней мере, еще три года.
– Матис, ты меня ужасно заинтриговал.
– Ей хотелось, чтобы ты не знала этого вообще.
– По крайней мере – до своего тридцатилетия?
– Да.
– При чем здесь мой будущий юбилей?
– А позже эта сокрытая информация не будет иметь для тебя прикладного значения.
– О, мой интерес вырос втрое! Ты решился нарушить табу самой обожаемой из своих многочисленных теток!..
– Не осуждай ее, в пользу табу есть веские доводы. Вернее – были. Она «виновата» в одном: хотела видеть свою дочь счастливой.
– И вдруг сегодня этому помешало некое обстоятельство?
– Еще нет, но… Я не слепой, Марсана.
– Приятно это знать.
– Я тебя хорошо понимаю. Конечно – молодой, эффектный грагал. Если он и в самом деле грагал. Море ясноглазого обаяния… Они чрезмерно обаятельны здесь, у нас, на Земле. Но там… Может быть, там, у себя, они не совсем такие или совсем не такие, кто знает. Может, недаром их пытаются отгородить от нас запретительными параграфами Конвенции Двух.
– И соответственно – нас от них? – выпалила Марсана.
Матис пропустил ее реплику мимо ушей:
– Лично я ничего не имею против грагалов. Даже немного завидую им – меня как биолога восхищают результаты их специфической эволюции. Но они другие люди, Марсана. Они живут иной жизнью, и вряд ли она пришлась бы тебе по вкусу.
– Милый мой кузен, меня одолевает недоумение. Похоже, вместо обещанной информации ты, не моргнув своим ужасным глазом, предлагаешь мне делать выбор.
– Оставайся на Земле, Марсана. Здесь тебя любят. Будут ли тебя любить там?.. Подумай.
– Ты говоришь так серьезно, будто я уже собралась в иные миры!
– Один опрометчивый шаг с твоей стороны – и у тебя не будет выбора.
– Не понимаю… Тебя насторожил мой поцелуй?..
Матис молча поднялся, подобрал спикард.
– Один опрометчивый шаг еще ничего не значит, – сказала Марсана. – К сожалению… Впрочем, ты знаешь про все это не хуже меня.
– Есть особые обстоятельства, – сказал Матис. – Опрометчивый шаг – назовем это так – будет стоить тебе земного гражданства.
– Бредишь?!
– Нет.
Нависло молчание. Матис выдержал длинную паузу.
– Импринтинг, – вдруг сказал он. – Кажется, так это у них называется… Импринтинг, будь оно проклято! Похоже, Кирилл тебя разбудил.
– В каком смысле?..
– У тебя не совсем обычная судьба, Марсана. Дело в том… Дело, видишь ли, в том… Короче говоря, ты – дочь грагала.
Бурный финал: резкие, как вспышки молний, проявления ее ауро-поисковой реактивности. Совершенно самостоятельной, кстати. «Ну вот и все», – подумал Кир-Кор и оборвал пиктургию. Повернувшись к морю спиной, начал подъем по ступеням громоздкой каменной лестницы. Подальше от обрыва. Подальше от чужих проблем, которые он усугубил своим вмешательством.
Главное сделано – импринтинг состоялся. Теперь она хотя бы сможет по мере надобности пользоваться своей врожденной способностью видеть в более широком, чем это доступно землянам, диапазоне. Это существеннее самоцвета с Планара. Она разовьет в себе и другие способности. Если, конечно, захочет. И если ей не будут мешать, отговаривать. Родня Марсаны поступила с ней некорректно. Чем позже дочь грагала узнает, кто она, тем больше адаптивных проблем ее ждет. Вопреки мнению тетушек Матея Карайосифоглу за гранью тридцатилетнего возраста проблемы эти бесследно не исчезают. Проблемы тут же возникнут, как только Марсана захочет взглянуть на отца… А она захочет, можно не сомневаться. Хорошо хоть, ее замороченный тетками кузен взял в толк наконец, что будет лучше предоставить право выбора ей самой. Ей, Марсане Панкратии Гай… Кажется, назревает крупный сюрприз для Пан-Гая из Эпидавра…
Плети пуэрарии густо, цепко и ароматно оплели каменные перила по всей длине лестницы. Мало того – расползлись в обе стороны по откосу живыми коврами, захватили плацдарм наверху: ее побеги опутали колоннаду ротонды, перекинулись на кусты и деревья и образовали над тротуаром неширокой аллеи низко свисающий полог.
Аллея уводила вправо с заметным подъемом – огибала, видимо, склон. Под сенью пышных кустов камелии и кокосовых пальм Кир-Кор ощутил себя так, будто ночь застала его в нескончаемом, сильно заросшем листвой и цветами тоннеле. Он плохо видел зелень во мраке: мутно-оливковый цвет, силуэты листьев, как бы подернутые несуществующим флером… А вот цветы излучали интенсивное голубое свечение.
Сквозь просветы в кустах заглядывали яркие звезды и морские огни, под ногами змеились фосфоресцирующие узоры тротуарной мозаики. В поисках катаготия ему пришлось идти наугад.
В глубине мутно-оливкового «тоннеля» забрезжило сияние. Вернее, забрезжили тусклые пятна от весьма экономной подсветки. Постепенно пятна оформились в подсвеченный снизу каменный лик какого-то демона и в его же могучий, идеально круглый, как глобус, живот. Театральный буквально утыкан множеством разнообразных изваянии, Кир-Кор знал это и прошел мимо, не останавливаясь. Современную имитацию тотемов древних культур он ценил не слишком высоко. Что-то, однако, заставило его оглянуться. Демон, повернув клыкастую голову на короткой, но, судя по всему, исключительно подвижной шее, смотрел ему вслед огненными зрачками.
Аллея вывела на виадук, и запоздалый турист снова получил возможность обозреть панораму ночного моря. Центр панорамы – высокий остров Контур и его меньший сосед, похожий на стол, тесно заставленный приготовленными к сортировке большими кристаллами самоцветов. Иллюминации там поубавилось, но все также пронзительно вспыхивал проблесковый маяк, посылая призывные светосигналы одиноким судам. Кир-Кор оглядел нависшие над океаническим горизонтом звезды и остро, как никогда раньше на этой планете, ощутил одиночество. Мысленно пропел под неумолчный аккомпанемент цикад:
И в голове моей проходят роем думы:
Прародина? Ужели это сны?
Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далекой стороны…
Настроение автора песни ему не нравилось. Собственное – тоже. Он ускорил шаги.
За виадуком – подъем, поворот. И еще добрых два километра пышных кустов и деревьев вдоль переливающегося приглушенным свечением тротуара. Потом кусты кончились. Справа и слева – нагромождения гранитных глыб. Без кустов тротуар выглядел голым, хотя над ним шелестели на легком ветру султаны пальмовых вееров. Крутизна склона здесь была меньше, из чего Кир-Кор заключил, что выбрался наконец на «арктические широты» островного купола. «Где-то в этом районе должен быть катаготий», – прикинул он, обнаружив, что большинство останцев гранитной твердыни пали жертвами современных ваятелей. На каждом шагу – рисуночные псевдохараппские письмена, барельефы, скульптурные ниши. Уровень мастерства подражания оставлял желать лучшего. Приятным исключением здесь можно было считать горельефы и резные колонны фасада монолитного «скального храма». Особенно колонны. Они и в самом деле напоминали другую эпоху. Оттого, может быть, что были обвиты молодыми лианами.
«Храм» вполне мог оказаться декорированным входом в подземные ярусы катаготия. Кир-Кор переступил порог. Громкое шипение всколыхнуло воздух – будто спустили пар из котлов старинной машины. С непереносимым скрежетом повернулась сзади каменная плита, заполнив собой весь дверной проем без остатка, в мутно-желтом сумраке вспыхнули и поплыли вдоль карнизов красные фонари. Возникла заунывная мелодия, лязгнул металл – посреди помещения ритмично задергалась, подражая переборам лап паука, многорукая бронзовая фигура, обвитая кобрами. Шива Натараджа собственной персоной… Танцуя, Натараджа звонко топтал беспомощно распростертого на полу гуманоида. Топтал с улыбкой. В руках у него кувыркались два факела и какие-то сверкающие предметы непонятного назначения. Орудия не то труда, не то – убийства. Игра красных бликов на мускулах Натараджи, перестук снизанных в ожерелье человеческих черепов и неприятная улыбка на трехглазом лице вызывали сильное желание поскорее выйти отсюда. Противиться желаниям сегодня было необязательно, Кир-Кор свернул в неведомо куда ведущий боковой проход – каменный коридор с грубо обработанными стенами.
Пологий подъем. Впереди – усеянный звездами прямоугольник выхода. И никаких признаков катаготия. В спину ударил прожекторный луч – в прямоугольнике звездного неба отпечаталась тень ночного туриста…
Необыкновенная иллюзия объяснялась просто: тень проецировалась на воздвигнутую против выхода статую из темного камня.
Статуя изображала четырехрукого человека с нечеловеческой головой. Знакомые бивни, хобот, широкие уши. При свете звезд Кир-Кор поискал надпись на постаменте. Как и следовало ожидать, надпись тоже была знакомой. Он потрогал хобот МАРАКАСА. Это был честный каменный истукан, за его полную неподвижность можно было ручаться. МАРАКАС…
Пробираясь сквозь заросли дикой корицы, Кир-Кор тщетно пытался выкинуть из головы навязчивое имя (если это, конечно, имя, а не словесная формула какого-то иного понятия, не связанного с ономастикой). До сих пор он уверенно полагал, что слоноголовый сын Шивы, бог хитроумия и толпы низших божеств дорийского пантеона, назывался Ганеша. Видимо, устроители Театрального в отношении слоноголовых имели сугубо свои представления.
Узкая тропа собиралась, похоже, исчезнуть совсем, то и дело приходилось защищать лицо от ветвей локтями. Какие-то насекомые выделяли здесь невыносимый мускусный запах…
Заросли кончились, тропа нырнула в промежуток между двумя вертикально установленными каменными плитами доисторической наружности. Дохнувшие на путника дремучестью тысячелетий менгиры были увенчаны гранитным блоком грубой обтески. Пройдя через это подобие узких ворот, Кир-Кор ступил на лужайку, окруженную мегалитами. Сквозь подошву кедов почувствовал: трава газона искусственная. Периодически где-то шипела пневматика, на лужайке перекатывались, плавно подпрыгивали и невесомо парили в воздухе розово-голубые шары метрового диаметра. Время от времени какой-нибудь шар начинал «постреливать» – с фейерверочным треском извергать из себя поток информации: слепящие надписи, цифры, символы. Местный вариант дизайна мировых часов. Дизайн отличался оригинальностью. Комплекс мегалитических сооружений оригинальностью не отличался, ибо наличествовал здесь архитектурный плагиат – копия знаменитого Стоунхенджа. Кир-Кор поднял взгляд к вершине соседствующего с мегалитами утеса. И замер. Там, под звездным куполом неба, высилось колоссальное белое изваяние женщины с крыльями. Крылья опущены, руки прижаты к груди, созерцательно-вдохновенный дивный лик обращен на восток. Поза ожидания и надежды…
Яркий «выстрел» – прямо в глаза. Кир-Кор пнул мягкий шар и направился в обход подножия утеса. Кстати, «выстрел» напомнил, что в столице Финшельского архипелага истекло уже полтора часа после полуночи. Этот факт недвусмысленно осложнял идею свидания на Театральном.
…Он стоял посреди эспланады недалеко от остекленного входа в холл катаготия. Над головой расходящимся веером нависали горизонтальные корпуса спальных секций. Ниже эспланады, на пологом склоне, благоухал тропическими ароматами парк с бассейном и цветниками. Горизонтальные корпуса, точно длинные пальцы, тянулись к верхушкам парковых пальм. Корпусов всего пять, и при некотором воображении их можно было сравнить с растопыренной пятерней погребенного в скалах робота-исполина. «Большой палец» (метрически равный, кстати, всем остальным) указывал в сторону далеких источников красных искр, мерцающих где-то на уровне океанского горизонта. Наверное – маяки скрытого за горизонтом столичного острова. «Указательный» указывал прямо на Полярную звезду.
Итак, вход. Которым в принципе можно воспользоваться. Но лучше повременить. Сквозь стекло было видно, как в холле у ночного кинематического светофонтана оживленно беседовали мужчина в ярко-голубом, перепоясанный чем-то вроде зеркально-блещущей портупеи, и три женщины – в золотистом, белом и ярко-оранжевом. У каждого из собеседников язычком огня пылало в прическе карминно-красное перышко (у эвандра – длинное щегольское перо, точно у Мефистофеля). Судя по интенсивной жестикуляции, беседа проходила в атмосфере полного взаимонепонимания. Портупееносец, теснимый троицей к раковине светофонтана, вдруг вскинул руки над головой и, закатывая глаза, стал торопливо, взволнованно говорить о чем-то, призывая, должно быть, в свидетели необъятное небо или, как минимум, верхние яруса катаготия.
Апелляция к небу вызвала особенную ярость у темноволосой эвгины в ярко-оранжевом: свое перышко она выдернула и от избытка негодования растоптала. Кир-Кор перевел взгляд на искусно иллюминированную скульптурную группу за спиной эвандра, вплотную прижатого к парапету раковины. Светофонтан был нимфоэротического типа, и Кир-Кор мимолетно подумал о скульпторах и мастерах светопластики, сумевших с такой весьма экспрессивной чувственностью передать свои представления о красоте женского тела. И только успел он об этом подумать – эвгина в ярко-оранжевом с размаху влепила эвандру пощечину левой рукой. Портупееносец остолбенел. Кир-Кор тоже замер от неожиданности. Воинственная левша обняла за талию светловолосую подругу в белом, и обе, излучая скорбь, канули в лабиринт декоративной зелени интерьера. Сбитое на пол «мефистофельское» перо подобрала та, которая в золотистом. Сперва она воткнула его в свои охристо-рыжие волосы, затем пристроила на прежнем месте – на голове потерпевшего – и успокоительно-нежно погладила оскорбленную щеку. На этом инцидент, увы, не был исчерпан: внезапно вернулась та, которая в белом, и влепила эвандру пощечину правой рукой. И тут же получила пощечину от рыжеволосой. Блондинка в гневе оттолкнула подругу – или соперницу – и направилась к выходу. Подруга (или соперница) в попытке сохранить равновесие после толчка зацепила эвандра – оба взмахнули руками и очень синхронно перевернулись через парапет в фонтанную раковину. Мощный всплеск. Мельтешение голубых и золотисто-охристых ореолов, неприятно обесцвеченные фигуры нимф, утративших естественность в движениях, – полная дисгармония в работе водяных струй, светопластики и скульптурной кинетики… Суровая мстительница даже не обернулась. А зря. Финальный результат группового взаимонепонимания всегда достоин того, чтобы его хотя бы увидеть.
Стеклянная плоскость выхода полыхнула синим огнем и пропустила блондинку на эспланаду. Кир-Кор проводил ее взглядом. Она слепо и быстро прошагала мимо, спустилась с эспланады в парк, цокая каблучками по ступеням изогнутой лестницы. Красное перо, которое она отшвырнула в сторону, Кир-Кор поймал на лету, повертел между пальцами и зачем-то сунул в карман. Мимоходом светловолосая окатила эспланаду такой мощной волной ментально трансформированной ненависти, что он задохнулся от ощущения жути и снова посмотрел на тех, кто сумел подобную ненависть возбудить. Оба они – охристо-рыжая и тот… в голубом – стояли в фонтанной раковине по колено в воде. Рыжая раздевалась. Детали одежды швыряла нимфам на головы (одну из последних пыталась надеть на голову злополучного партнера, но остановлена была пощечиной). Расплескивая воду, портупееносец выбрался из раковины, поскользнулся на мокром полу, упал. Поднялся, снова упал. На четвереньках доковылял до безопасного сухого места и, не задержавшись в холле ни единой лишней секунды, исчез. Кир-Кор вздохнул с облегчением. Ему представлялось, что цикл обмена оплеухами наконец завершен. Однако эксцентричные выходки охристо-рыжей, видимо, не достигли еще апогея: в костюме Евы она прошла сквозь струйки воды и взобралась на пьедестал для скульптур с явным намерением увеличить собой число участниц эротического действа. И в этот момент вновь появилась темноволосая в ярко-оранжевом. Сбросив обувь, она с решительным видом полезла в фонтан. Кир-Кор отвернулся.
Диковинные события, происходящие за полночь в холлах местных гостиниц, лично его не касались. Но это была скверная прелюдия перед свиданием с Винатой. Выкинуть из головы и побыстрее забыть жуткий накал чужой ненависти невероятно трудно. Он представил себе оскорбленную женщину в темноте ночного парка и подосадовал, что не может дать ей в сопровождающие хотя бы нейтрального дьякола. Не имеет права. Здесь, на этой планете, он гость и турист и, согласно десятому параграфу МАКОДа, не имеет права продуцировать дьяколов даже для собственных нужд. Ему скорее простят его дерзкий побег, чем безобидного дьякола… Нет, побег не простят тоже. Такие дела…
Каждый из нависающих над головой корпусов-«пальцев» имел по пять «фаланг» – пять спальных секций. На каждой «фаланге» с обеих сторон темнели широкие боковые вырезы для аэрации. Спящим артистам весьма показан морской воздух, насыщенный ароматами ночных цветов. Ночному туристу морской воздух тоже показан. Но без сильного запаха. «Ночному туристу почти не мешает ночной аромат, – подумал Кир-Кор, настраивая себя на восприятие источников ментальных полей. – Ночные драмы тоже почти не мешают».
Непросто настраиваться на ясночувствие, превозмогая при этом вязкость разлитых в воздухе ароматов. Ментальный пульс уснувшего человека слаб и прерывист, нащупать его нелегко. Даже в благоприятных одорационных условиях. Еще труднее будет нащупать достаточно близкое сходство сегодняшнего ментапульса (если вообще удастся его обнаружить) с сохранившимся в памяти ментапортретом спящей Винаты. Уверенно отождествить «сонный» оригинал и «сонную» матрицу-воспоминание по силам лишь яснодею. Да и то – яснодею высокого профессионального уровня. Что ж, за отсутствием таковых…
Запрокинув голову, Кир-Кор чутко фиксировал мерцания источников.
Первая секция первого корпуса… Не то. Вторая, третья… Тоже не то. В четвертой вообще никого нет. Пятая… В пятой – два источника ментальных полей повышенной интенсивности. Итак, в корпусе «большого пальца» – ничего похожего на ментапортрет Винаты. Теперь «указательный»…
Картина повторилась. С той только разницей, что никого не было в концевой секции – пятой.
По какому-то наитию Кир-Кор сосредоточил внимание на «безымянном». Первая секция. Не то. Вторая. Третья. Четвертая… Не то, не то, не то! Пятая. Внимание… Стоп!.. Запах мешает. Проклятые ароматы, м-маракас!..
Минуту он колебался. Меньше всего ему сейчас хотелось ошибиться. Он еще раз проверил свои ощущения и вынужден был признать, что смущает и дразнит его только источник на «безымянном».
Пятая секция. Десяток метров по прямой. А если использовать ограждение эспланады как трамплин – и того ближе. «На Россоши я прыгнул бы и без трамплина», – подумал Кир-Кор, проверяя сегодняшнюю свою способность мобилизовать энергию мышц для десятиметрового прыжка. «Здесь Россошь, здесь прыгай», – съязвил внутренний голос. Кир-Кор прикинул, где пройдет траектория взлета. И траектория падения (на случай, если ренатурация была не полной). Наметил цель – скобу для крепления аварийно-демпферного тросика, перевел дыхание и резко взял с места. Короткий разбег с выходом на трамплин, толчок обеими ногами, взлет в прыжке.
Кир-Кор повисел на скобе неподвижно, прислушиваясь. Подтянулся на одной руке, другой ощупал кромку подоконника аэрационного проема. Подтянулся выше и увидел Винату. С трудом подавил в себе желание окликнуть ее, разбудить. Бесшумно взобрался на подоконник, сел – прилив безмерной нежности вскружил ему голову. Усилием воли заставил себя отрезветь. Будить Винату – насильственно менять режим певицы в период ответственных состязаний. Дело совершенно непозволительное. Что остается? Остается ждать. Сидеть и терпеливо ждать ее пробуждения.
Он сидел и смотрел на обнаженное тело Винаты, достойное кисти Веласкеса. Или Джорджоне. «Истинно говорю, – произнес внутренний голос, – женщина – лучшее творение Галактики!» – «Вселенной?» – попробовал уточнить Кир-Кор. «Вселенную ты не знаешь», – не согласился внутренний голос. «Галактику, в сущности, тоже, – подумал Кир-Кор. – Один Планар чего стоит!..» – «Да ничего он не стоит!» – «Ну, не скажи…» – «По сравнению с красотой обнаженной Винаты Планар не стоит ровным счетом ничего!» – «Ну, если только для ровного счета…»
Вината спала беспокойно. Черные волосы разметаны по изголовью, простыня на овальном ложе кое-где была сорвана с «липучек» постельной подложки и обмотана вокруг ноги. В конце концов красавица ощутила полуночного гостя и, пробиваясь сквозь зыбкий кокон чутких своих сновидений, пролепетала:
– Самул, открой… это я…
– Я не Самул, – машинально ответил Кир-Кор. И уловил внезапную перегруппировку активных зон ее ментаполя. Аритмия пульсаций в активных зонах ему не понравилась. Похоже на приступ сильного страха…
Противоливневый козырек над аэрационным проемом заслонял почти все небо, но сияния даже одной яркой звезды было довольно неурочному посетителю, чтобы заметить, как взволнованно стали вздыматься налитые круглые груди спящей Винаты.
– Самул!.. – простонала она и тяжело задышала. Заметалась, точно в бреду. – Самул! Не надо, Кирилл!.. А-а-а! Кирилл, уходи! Самул!.. – Голос ее был неузнаваем. Не голос – жалобный стон смертельно напуганного человека.
«Я – кошмар ее сновидений!..» – внезапно понял Кир-Кор, сжимая ладонями немеющее лицо.
Огнем по нервам:
– Самул!..
Надрывные всхлипы. И снова:
– Самул!..
Кир-Кор бессильно опустил руки. Вспомнился «прогноз» Марсаны. Не захотел верить молве, затеял игру в прятки с самим собой.
– Успокойся, Вината, – проговорил он тихо, мягко, проникновенно. – Сейчас я уйду, и все образуется. Самул, должно быть, вернется.
Все рушилось. Все, о чем намечталось в разлуке. Пустые прожекты. Ну что ж… Самулу Самулово, а выбираться отсюда каким-то образом надо. Кириллу Кириллово… Можно, к примеру, покинуть этот не очень гостеприимный альков в режиме аварийно-спасательной эвакуации.
В подоконном боксе он нашарил круглую коробку демпферного тросика с ременной петлей и карабином защелки. Посмотрел на Винату и оставил коробку в покое. Случись что-нибудь – Вината здесь будет в ловушке. В катаготиях Театрального чего не случается… Он покатал в ладони собственноручно ограненный им для Винаты крупный кроваво-красный рубин, бросил на пол. Привстал на подоконнике и ухватился за край козырька. Вот уж не думал, что выбираться отсюда придется по крышам.
Пятая секция «безымянного» нависала над парапетом примыкающего к эспланаде бассейна. Отряхивая ладони, Кир-Кор взглянул на отраженные в спокойном зеркале воды лучистые бриллианты звезд. И пожалел, что глубокая часть бассейна, судя по вышкам с трамплинами, находится в противоположной стороне, да еще вдобавок отделена от мелководного «лягушатника» островком, всю площадь которого занимал гигантский баньян. А впрочем, баньян рос там не зря… Ближе других к баньяну был нависающий над водой торец среднего корпуса. Кир-Кор обернулся. Вверх по крутому склону террасами шли остекленные ярусы катаготия, испещренные шестиугольными дырами лоджий. На самом верху росли пальмы, и сквозь их частокол едва просматривался край хрустальной чаши амфитеатра. А еще выше сияло созвездие Козерога.
Беззвучно ступая по залитой пластиком крыше, Кир-Кор направился к стеклянному «барабану», откуда гигантскими пушками торчали тридцатиметровые цилиндры спальных корпусов. Ни одна из лоджий катаготия уже не светилась, умеренно были освещены только фойе, эскалаторы, холлы, кабины подъемников, и лишь в отдельных местах мерцали видеококоны. Фантазия о замурованном в скалах роботе-исполине поблекла. Теперь все это больше напоминало фрагмент антикварного фильма о космических войнах: таинственный броненосец-колосс, готовый к стрельбе планетарными бомбами из пяти пушек чудовищного калибра. Бух-ба-бах – планетка средних размеров вспухает аккуратным облачком пыли, а затем возвращаются бывшие почему-то в отсутствии хозяева загубленного мирка, и начинается жуткая круговерть межзвездной вендетты… «Колосс носит гордое имя „Самул“, – на ходу придумал Кир-Кор. – Или „Маракас“. Эх, Вината, Вината… Или Биргитта?..»
Начертанные на крыше огромные буквы сложились под ногами в веселое слово: И ПЕСНИ. Веселое слово было с союзом – очевидно, фрагмент девиза или приветствия для участников фестиваля. Вспрыгнув на «барабан» и перебравшись оттуда на цилиндр среднего корпуса, он еще раз взглянул на И ПЕСНИ. Веселое слово причиняло боль. «Песенный период в моей жизни решительно миновал», – подумал Кир-Кор, начиная разбег вдоль корпуса, на крыше которого было начертано: ТАНЦЫ.
Молниеносный толчок и, как всегда в прыжках на длинные дистанции, ощущение полета. Кир-Кор приближался к баньяну с неотвратимостью брошенного в цель томагавка. Перед тем как врезаться в крону, он увидел отраженную в воде «лягушатника» фигуру в светлом, летящую среди звезд.
Он вытянул руки вперед для защиты лица, свел вместе локти и со свистящим шелестом вспорол пышный слой жесткой листвы – упругие ветви гасили скорость. Даже способность видеть во мраке не сразу позволила ему безошибочно сориентироваться во встречном хлестком хаосе и правильно выбирать ветви, удобные для тормозных полузахватов. Один полузахват, второй, третий… Попытка захвата опасно не удалась: хруст, переворот через голову, сильный рывок за штанину. И финиш: изумительно мягкая остановка в каком-то заполненном листьями углублении с колышущимися стенками. Иона в чреве кита… Уф, сколько здесь мусора! Хворост, листья, пух, перья. И самое неприятное – паутина и пыль.
Он ощупал стенки западни – каждое движение вызывало серию колыханий. Сеть. Мелкоячеистая сеть из фторолакса. Такие сети натягивают под кронами крупных деревьев, если внизу есть «зеленые» бары, кафе. Разорвать такую сеть руками – проблема. А в карманах – ничего похожего на лезвие… Из металла – только жетон-вадемекум.
Простейший выход – испортить жетон. Придется испортить. Он зажал платиновый диск между ладонями, сосредоточился на его разогреве. Скоро жетон стал слишком горячим для кожи. Увеличивая зазор между ладонями, он удерживал этот круглый кусок раскалившейся платины в бесконтактном статическом равновесии в воздухе и чувствовал, как наливается кровью лицо, деревенеют руки. Жетон засветился.
Проплавить прореху в сети ребром раскаленного кругляка – минутное дело. Жетон канул вниз рубиновым светлячком, и что-то там звякнуло. «Надо будет его подобрать», – подумал Кир-Кор, выбираясь наружу.
Между стволами баньяна был аккуратно расстелен ковер искусственного газона. Столиков не было. Ни столиков, ни обычных возле воды надувных кресел, ни «пиратских» (тоже довольно обычных возле воды) гамаков. Вдоль береговой кромки были установлены… нет, даже не лежаки, а широкие, почти квадратные ложа. Деревянные, резные. Но главной для ночного туриста была другая достопримечательность островка: большой стеклянный колпак противоливневого заслона. Под колпаком светился облицованный мрамором спуск в подземный коридор. Кир-Кор подобрал бесполезный теперь жетон (лишь бы вернуть в хозяйство МАКОДа благородный металлолом) и направился в подземелье с надеждой, что коридор ведет в подсобные помещения для посетителей бассейна.
2. ОТКОС
Подземный дворец, крышей которого были мелководная часть бассейна и островок с баньяном, удивил Кир-Кора своей неимоверной роскошью. Нефритовые, обсидиановые и агатовые орнаменты в коридорах, инкрустированные перламутром двери, зеркальные простенки, лабрадоровые полы. Яшмовая отделка гардеробной, розоватые зеркала на золотой амальгаме. Круглый холл с великолепными узорчато-синими витражами и поистине дивной лазурито-бирюзовой мозаикой. Тяжеловесные украшения из чистого серебра на отделанных родонитом стенах кафе. Облицованная сандаловым деревом сауна. Золоченое корыто небольшого бассейна с ледяной водой. И только душевые коконы были из современных монтажно-облицовочных материалов: стекло текуче-слоистой фактуры с дендровидными «капиллярами» подсветки и металлизированный пластик.
После душа он окунулся в ледяную воду и, распространяя вокруг себя какой-то очень сложный аромат цветочного происхождения, вернулся в гардеробную через тамбур сушилки. Отражаясь сразу во всех золотых зеркалах, учинил своей одежде ревизию. То, что было в руках, не годилось даже для утилизаторов. «Чего это тебе приспичило сигануть на баньян?» – забрюзжал было внутренний голос. «Заткнись», – угрюмо приказал Кир-Кор. Надел брюки, обулся, бросил в лючок утилизатора изодранную в клочья рубаху и, подметая полуоторванной штаниной роскошные плиты мадагаскарского Лабрадора, вышел на поиски.
Перламутровые двери в коридорах нервно распахивались, стоило к ним приблизиться, – вспыхивал свет, а внутри что-то разнообразно и разноцветно лоснилось, блестело в потоках сияния и умопомрачительно пахло. Парикмахерские, массажные, педикюрные, процедурные… В процедурной Кир-Кор залепил прореху на брюках лейкопластырем.
Дверь салона одежды оказалась в два раза больше других по высоте и в три раза шире. Створки ее вальяжно раздвинулись в замедленном темпе. Помещение, куда дверь соизволила пропустить полуголого оборванца, представляло собой круглую, как цирковой манеж, цветочную витрину. Цветы красивые, рода орхидей, но оборванцу, грешным делом, нужно было нечто иное. Из витринных глубин выплыла дуга огненной надписи: ЛАБИРИНТ ОТ КУТЮР МОДЕРН-МОД. Надпись внушила уверенность, что обновить одежду в здешних апартаментах – дело не сложное, хотя слово «модерн» несколько настораживало. Дуга сменила огневой цвет на малиновый: МОДЕРН-МОД А-ЛЯ МАРКИЗ ДЕ КАРВЕН. Никаких других предложений, кроме «а-ля», не последовало. Альтернативные варианты, видимо, не предусматривались.
– Я согласен, – сказал Кир-Кор. И ощутил, как среагировали изменением потенциалов чуткие рецепторы роботронной бытавтоматики. Витрина «лопнула» по вертикали.
Проход вел в большой павильон, разделенный на отсеки щитами разной высоты из полированной карельской березы…
– Добро пожаловать, – с достоинством произнес представительский баритон. – Вы слышите голос своего кутюрье. Прошу сесть в диагностическое кресло.
Кресло удобное, из упругого прозрачного стекла, такие в быту называют «дрожалками». Ничего «диагностического» в нем Кир-Кор не заметил.
– Расслабьтесь, ювен, – посоветовал бытавтомат.
– Эвандр, – поправил Кир-Кор. Удобно откинулся. В пассивном отдыхе он еще не нуждался, но расслабиться на минуту-другую в «дрожалке» было приятно.
– Расслабьтесь, эвандр, – повторил автобыткутюрье, – и вслух помечтайте, в каком наряде вам хотелось бы встретить сегодняшний вечер.
– Утро, – поправил Кир-Кор. Вспомнив портупееносца, он на всякий случай добавил: – Меня интересует дневная одежда.
– Хорошо – утро и день. Помечтайте. Пусть это будет проект вашего будущего костюма.
– Нельзя ли без творческих сложностей?
– Вы очень торопитесь?
– Дело не в этом. Просто я не привык мечтать в салонах одежды.
Упрятанный где-то в недрах отеля роботронный мозг понял клиента по-своему:
– Если затрудняетесь моделировать интуитивно, к вашим услугам видеот тождественной вам комплекции и соответственного роста.
В двух шагах от кресла возникло объемное изображение манекена. Фигурой видеот, вероятно, соответствовал, однако условно намеченная светопластическим набалдашником голова ничего, кроме ушей, на себе не имела, и это вызывало непередаваемое ощущение физиологической несовместимости. Вдобавок манекен был гол как сокол.
– Думайте вслух, эвандр, – напомнил автобыткутюрье. – Фигуру видеота нам предстоит эстетизировать вместе.
– Я думаю, на него следовало бы надеть плавки, – высказал соображение Кир-Кор.
– Цвет изделия?
– Белый.
– Белый цвет условен, эвандр. К цвету присовокупляйте оттенок. Заметный или малозаметный?
– Голубой, – присовокупил Кир-Кор. – Малозаметный.
– Пояс с эластиком?
– Да.
– Одноцветный с изделием?
– Да.
– Сплошной?
– А какой еще может быть?
– По бокам – на липучках.
– Пусть будут липучки.
– Ваш проект принят.
Манекен, приседая и поворачиваясь, продемонстрировал обтянутый белоснежными плавками торс. Вид спереди. Вид сбоку. Вид сзади.
– Хорошо, хорошо, – одобрил Кир-Кор.
– Не совсем, – уклончиво оценил автобыткутюрье набедренный результат совместных с клиентом проектировочных усилий. – Неброская бледно-голубая окраска пояса, лампасов и нижней окантовки, эвандр, намного подняла бы эстетический уровень изделия. Предлагаю взглянуть.
Вид сбоку. Вид сзади. Вид спереди.
– Пожалуй, так лучше.
– Но это не все, эвандр.
– Что еще?
– Очень важный пустяк. Шитая серебром эмблема умеренного размера – совершенно необходимая деталь эстетизирующего назначения в районе тазобедренного сустава.
– Гм… – задумчиво произнес Кир-Кор, осознавая, что автобыткутюрье замкнуло на эстетизме и в связи с этим есть риск провести остаток скоротечного отпуска в кресле салона «а-ля маркиз де Карвен». Он спросил: – Другие салоны здесь есть?
– Да. «Гламур», «Сен-Лоран», «Шевалье д’Артаньян», «Маркиз де Пижон»…
– Я имел в виду салон готовой одежды.
– Ближайший салон готовой одежды – на острове Контур.
Кир-Кор решительно встал:
– Видеота убрать. Срочно изготовить обыкновенную рубаху моего размера. Белую, с любым малозаметным оттенком. Обыкновенные брюки любого неброского цвета. Желательно – светлые. Прием заказа подтвердить.
– Ваш проект принят. Желаете сменить обувь, эвандр?
– Да, если это входит в компетенцию салона. Легкие, светлые полукеды. И повторяю: все – самое обыкновенное, в рамках популярной моды, ничего экстравагантного.
– Самое обыкновенное в нашем салоне – дневной костюм под девизом «Маркиз де Карвен».
– Я, пожалуй, рискну довериться вкусу маркиза.
– Ни малейшего риска, эвандр! Пройдите в зеркальный отсек лабиринта, разденьтесь.
В трубе пневмопочты зашелестело – Кир-Кор подхватил на лету прозрачный пакет с обещанными плавками. Натянув на себя рожденное в творческих муках изделие, он убедился, что все условия заказа выполнены. Даже эмблема на месте – в районе тазобедренного сустава…
– Это что за эмблема? – спросил он, разглядывая в зеркале шитого серебром двуглавого орла, держащего в когтях сексагональный щит с начертанной в центре пентаграммой.
– Товарный знак нашей фирмы, – ответил автобыткутюрье. – Пройдите, пожалуйста, дальше по лабиринту.
Дальше были узкие отсеки с люмокомплексами упрятанных за полированной карельской березой измерительных систем. Колкие разноцветные лучики били в упор из стыков между щитами, выблескивали крохотные, с мышиный глазок, объективчики мониторов. И тоненькие голоса… Забавно так. Будто компашка невидимых гномиков, хихикая, ахая, чмокая, болтая и бормоча, смакует какое-то лакомство: «Рост… хи-хи-ах-чмок-плюм-плюм… двести пять! Средний шаг… ах-ох-буль-буль… семьдесят два о-лю-лю!.. Подъем бедра… ох-хи-хи-ах!.. Угол подъема… плюм-плюм!.. Шея высокая! Буль-плюм… Осанка… плюм-чмок… правильная… их-хи-ах… спокойная, прямая! Объем груди… ой-ля-ля!..»
Центральное «помещение лабиринта – нечто вроде небольшого спортзала. По просьбе автобыткутюрье Кир-Кор подбросил и поймал мяч, покрутил педали велотренажера, пробежался по движущейся дорожке, попрыгал, показал несколько фехтовальных приемов. Без просьбы сделал угол на кольцах и мах на коне. Лучики и гномики неистовствовали.
Последним орудием испытания на выходе из лабиринта была тесная капсула из темно-зеленого стекла. Стоя внутри, Кир-Кор едва не касался стенок голыми плечами. Коротко полыхнуло, капсула развалилась на две равные части.
– Благодарю вас, эвандр, это все, – проворковал автобыткутюрье. – Теперь салон гарантирует вам шестимесячный срок пользования нашим банком заказа без дополнительных обмеров. В любое время вы сможете заказать у нас любую модель и получить ее в течение суток. На любых расстояниях.
– Ах, маракас его подери, – восхитился Кир-Кор, – много он знает о расстояниях! – Спросил: – А за какое время я получу одежду, если вдруг у меня возникнет фантазия быть одетым прямо здесь и сейчас?
Ответа не было долго. Слишком длинная пауза. Наконец – женский голос контральтового регистра:
– Будьте любезны, эвандр, излагайте свои желания в доступной для бытавтоматики форме.
– Тысяча извинений!.. – пробормотал Кир-Кор. – Кто говорит? Я беседую не с автоматом?
– Дежурная второго поста службы улаживания ночных конфликтов. Ваши претензии?..
– Ни единой!
– Вы не находите, что для шуток час слишком поздний? Даже в абрисе этого катаготия.
– Вы абсолютно правы, но, поверьте, я не пытаюсь шутить. И в мыслях не было!
– Но что-то все-таки было?
– Я выразил желание быстрее получить свой заказ, только и всего.
– Торопитесь? – вкрадчиво осведомилось контральто.
– Мне надоело чувствовать себя неодетым, – пояснил Кир-Кор.
Блеснула крохотная искра. Кир-Кор понял: блеснул глазок монитора. Служба улаживания ночных конфликтов разглядывала неодетого клиента в упор.
– Удовлетворены осмотром? – спросил он.
– О да!.. Теперь мне понятно, ювен, почему автоматика не смогла идентифицировать вас среди обитателей катаготия.
– А какая надобность меня… идентифицировать?
Вместо ответа контральто раздумчиво вопросило:
– Интересно, откуда в салон залетела эта крупная юная птица приятной наружности?..
– Спасибо. Но приглядитесь, я совершенно не пернат.
Контральто самоуверенно рассмеялось.
– Веселая служба, – заметил Кир-Кор. – Ваш голос мне нравится. Могу я увидеть ваше лицо?
– Да, мой герой. Сегодня в семнадцать. Первый уровень третьего яруса, апартамент девятнадцать девяносто один.
– Но ведь я даже в лицо вас не знаю! – удивился Кир-Кор.
– Ничего. Я буду в розовом пеньюаре.
– М-маракас!..
– Отключаюсь, мой принц. До свидания! Девятнадцать девяносто один. Не опаздывай. Ровно в семнадцать!
«Ровно в семнадцать, плюм-чмок! – обрадованно защебетали тоненькие голоса. – Будьте любезны, о-хихи-ах! Первый уровень, буль-плюм, чмок, оп-ля-ля! В розовом пеньюаре!»
– Добро пожаловать, – с достоинством произнес представительский баритон. – Вы слышите голос своего кутюрье.
– Не знаю, кого из вас слушать, – проговорил Кир-Кор.
– Вам мешают голоса шнайдеров? – осведомился автобыткутюрье.
– Нет, но… Зачем они?
– Для вашего удовольствия.
– А, значит, для моего?
– Вас развлекают, ювен.
– Эвандр, – поправил Кир-Кор. – Значит, здесь меня еще развлекают, но уже не узнают?
– Эвандр, не откажите в любезности прояснить предмет затруднений.
– За вашим салоном должок, кутюрье. Летний костюм под девизом «Маркиз де Карвен». Или я ошибаюсь?
– Легко проверить. Один момент!.. О, на это изделие вы уже получили все наши гарантии!
– Было бы неплохо получить в придачу и само изделие. Или я желаю чего-то совершенно невозможного?
– Здесь нет проблемы, эвандр, – ответствовал автобыткутюрье. – Рекомендую вам зайти в кафе-примерочную «Ожидание зилота». Вправо по коридору, левосторонняя дверь.
– Ждать долго?
– Несколько минут.
«Несколько минут – это улыбка Кроноса, – подумал Кир-Кор. – Золотое, так сказать, сечение времени».
– И вот еще что, – добавил он вслух, обернувшись с порога. – На одежде не должно быть никаких эмблем или товарных знаков. Никаких.
– Желание клиента – закон для салона.
Правила «золотых сечений» в рекомендованном кафе, по-видимому, игнорировались. Двукратная попытка получить бокал охлажденного сока – любого: лимонного, виноградного, манго, атемойи, капустного, наконец! – не имела успеха. Сервобытавтомат, высвечивая ассортимент напитков, посоветовал коктейль со странным названием «Барма духа». Клиент совету не внял и, поколебавшись, заказал напиток «Пролетайский». Со льдом. После четвертьчасового ожидания неизвестно чего – не то вожделенной обновы, не то напитка с авиационным названием (не говоря уже о зилоте) – удрученный клиент посредством ментакинеза «достал» искусственный мозг в гостиничных недрах и открытым текстом пообещал ему полную амнезию на все оставшееся время существования Вселенной.
Первым признаком того, что угроза подействовала, было появление бокала с прозрачной жидкостью и чаши со льдом. Кир-Кор удивился до чрезвычайности: судя по запаху, жидкость представляла собой беспорядочную смесь органических соединений алифатического ряда.
– Эт-т-то что такое?!
– Это ваш заказ, эвандр, – кротко ответил сервобытавтомат. – Напиток «Пролетайский».
Кир-Кор отодвинул бокал:
– Ты опасно ошибся, приятель. И тяжело оскорбил авиацию.
– В вашем бокале, эвандр, то, что вы заказали, – упорствовал сервобытавтомат.
– В моем бокале – ветхозаветная сивуха. Абсолютно точное название. Можешь внести поправку в ассортименты сразу всех ваших трактиров.
– Поправка внесена, эвандр. Назовите себя.
– Зачем? – Кир-Кор бросил в рот шарик желто-зеленого льда.
– Я обязан фиксировать интеллектуальную собственность.
– Для чего?
– Для защиты авторских прав. Вы – автор названия.
Лед растаял, на языке обозначился специфический вкус маринованного огурца.
Сервобытавтомат не унимался:
– Будьте любезны, эвандр, назовите себя.
– Маркиз де Карвен. Действительный член Академии фантомных наук, кавалер орденов Святого Духа, Двойного Дракона, близкий друг Франсуа Пьера Гийома и Владимира Федоровича Одоевского.
– Род занятий на Театральном?
Кир-Кор посмотрел в проход между ширмами, откуда должна была появиться одежда.
– Я это… солист.
– Певец?
– При соответствующем настроении…
– Костюм под девизом «Маркиз де Карвен»! – торжественно провозгласил представительский баритон автобыткутюрье.
В проходе между ширмами плыла, покачиваясь в воздухе, прозрачная капсула овальной формы. «Боюсь, поздновато, – подумал Кир-Кор. – Боюсь, мои авторские права уже взяты здесь под защиту».
Он быстро оделся. К его удовлетворению, новая одежда мало чем отличалась от той, в которой он имел честь предстать перед аборигенами архипелага. Можно сказать, не отличалась ничем. Белая рубаха из тонкой, струящейся ткани. Брюки, расшитые серебром, – точная копия прежних. «Каким ты здесь объявился, таким ты отсюда уйдешь», – продекламировал внутренний голос. «Нет, – подумал Кир-Кор, – не таким. Отсюда я ухожу без Винаты. Надо уйти без нее…»
Выбираясь подбассейновым коридором в нижнюю часть парка, он ощупал карманы и не нашел вадемекум-жетона. Остальные карманные вещицы были в наличии. Возвращаться на поиски не хотелось. Ладно… семь бед – один ответ.
Потеря была неприятной. Лучше бы исчезло что-нибудь другое. Технически непригодный после недавнего разогрева платиновый кругляк тем не менее продолжал играть роль особой метки МАКОДа. Нечто вроде удостоверения личности постороннего для этой планеты субъекта. Утрата жетона осложнит де-юре даже саму процедуру ареста… «Не надо нервничать, – успокоил внутренний голос, – уж как-нибудь тебя арестуют».
Нижняя часть парка состояла из двух обширных террасовидных куртин, разделенных гранитным откосом. Ни единого лучика не пробивалось со стороны катаготия сквозь зеленые гигантские шапки высокоствольных ирвингий. Над откосом, источая неприятно резкое голубое свечение, мерно вращал Колесо Времени бородатый Кронос. Кир-Кор отметил, что это первая встреченная им на острове стандартно-городская скульптура – матричная комбинация светопластики и стекла. Мышцы обнаженных серо-голубых рук длиннобородого скорбного труженика Вечности мерно вздувались и опадали в голубом мареве мультиоптических блоков стеклянной болванки, серо-голубое Колесо мерно перемалывало цифирь. За мулътиоптической плоскостью Колеса кто-то плакал. Кир-Кор подошел к пылающему голубизной трехметровому диску. Он сразу понял, кто плачет по ту сторону Колеса, – ментапортрет оскорбленной блондинки надолго, видно, врезался в память. По ту сторону Колеса – между скульптурой и откосом – не было ничего, кроме бордюра шириной с ладонь. Один неверный шаг… Ему стало очень не по себе. Он проворно обогнул светящийся монолит стеклянного диска и увидел профиль ее запрокинутого лица (не иначе – последний взгляд в звездное небо). Она еще стояла на бордюре, но ее падение уже началось – центр тяжести напряженно выпрямленного тела невозвратно сместился к откосу, и запоздалый рефлекторно-судорожный взмах руками уже не мог вернуть ей вертикальную устойчивость. Сдавленный вскрик. Даже не вскрик – смертный стон измученного существа. Кир-Кор схватил ее за запястье. Тело несчастной, вдруг утратив мышечную упругость, безвольно обвисло, и было слышно, как падает вниз, шаркая и колотясь о гранитные глыбы откоса, ускользнувшая туфелька.
Держа блондинку за руки на весу, точно ребенка, он перебрался с бордюра на ковротуарные плиты, перешагнув через кусты зеленого ограждения. Огляделся. Уложить ее здесь было негде. Ближайшая парковая скамья светила катофотами далеко за пределами голубых владений Повелителя Времени. Как быть?..
Молодая полуобутая женщина, беспомощно обвисшая в его поднятых руках, напоминала распятие. Он посмотрел ей в лицо. Настроился на ясночувствие, нащупал и «развернул» спиральки остаточного напряжения аффектации. Спазм сосудов головного мозга, по-видимому, прекратился – ультрамариновые ресницы на припухших от слез серебристо-фиолетовых веках затрепетали. Нельзя было позволить ей открыть глаза прежде, чем удастся погасить пылающие костры двух воспаленных точек гипоталамуса. Какой по счету будет нарушен сейчас параграф МАКОДа?..
– Тяжелы веки твои, ангел мой, тяжелы неподъемно, – заговорил Кир-Кор, используя самые мягкие фонемы геялогоса. – Прекрасным глазам твоим не нужен пока яркий свет. Тебе не нужно пока ничего, кроме легкого сна. Сон… умиротворительный сон-мечта владеет тобой. Твои сновидения птицами реют среди серебряных лун и синих цветов…
Она подняла голову, обнажив незагорелую, бледную шею, лицо ожило – озарилось потаенным смыслом, глаза (как и было задумано) остались закрытыми. «Классический вариант лечебно-гипнотического транса, – отметил внутренний голос. – Поздравляю, медиум-дилетант, но лечение словом у тебя на этом кончается». Внутренний голос был прав: психоанастезией быстро и действенно гипоталамусу не поможешь, здесь нужна ментакинетическая (страшно сказать) хирургия. Или хотя бы волновые уколы в структурную область, ответственную за жизнекачество инстинкта самосохранения. Иначе инстинкт может опять не сработать… «Не помнишь, чего там положено за „особо дерзкие“ нарушения?» – подумал медиум-дилетант. «Плевать», – сказал внутренний голос. «Плевать», – согласился профессионал-волновик, готовясь к «особо дерзкому злоупотреблению кинетикой биоэнергетического воздействия». Медиум (на всякий случай) продолжил:
– Грудь твоя в полете за нежными птицами снов невесома, дышит легко. Светла и легка голова, невесомы руки и плечи…
Сухой щелчок под ногами чуть не испортил все дело. К счастью, медиум мгновенно сообразил, что это мог быть звук падения на тротуар второй туфельки. Хирург-волновик попросил медиума не отвлекаться.
Точки-костры гипоталамуса потускнели, утратив опасную яркость…
Кир-Кор позволил себе расслабиться и осторожно опустил спящую так, чтобы ступни ее коснулись ковротуара.
– Бедра твои наливаются тяжестью, – объяснил он ей утрату псевдоневесомости, – ноги прочно стоят на земле. Я за тебя спокоен. Через минуту руки твои лягут на бедра, ты проснешься и забудешь мой голос. – Разжав пальцы, он освободил запястья своего неожиданного пациента, мельком взглянул на часовые цифры Колеса Времени и не замедлил отойти к изгибу ковротуара, откуда начинался отмеченный двумя гранитными орлами спуск с откоса.
Было тихо. Даже цикады умолкли. Он обернулся. Она продолжала стоять неподвижно и прямо. Чуть запрокинутая голова и поднятые к небу руки создавали странную и несколько романтическую иллюзию ночной молитвы. И рядом – серо-голубой неутомимый бог с ужасным своим Колесом… Руки ее медленно опустились. Кир-Кор посмотрел в звездное небо и зашагал по каменным ступеням вниз. До рассвета оставалось немного – час с небольшим. Будет лучше, если арест состоится на берегу. Под рокот прибоя. Подальше от посторонних глаз.
У подножия откоса его нагнал и заставил остановиться диковинный звук. Вернее – созвучие. Гортанный зов колдуна первобытного племени. Каменный век… Созвучие слетело откуда-то сверху. Было бы только логично, если бы за такого рода созвучием последовали рев и прыжок махайрода – ах какая была бы игра на финише ночи тигра! Но вместо рева последовало… пение.
Кир-Кор замер, застыл под откосом. Замерло все – парк, остров, прибой, океан, сама ночь – все затаило дыхание. Нет, подобного пения ему еще никогда – решительно никогда! – не доводилось слышать. Редкостной чистоты женский голос естественно, без особых усилий и, как говорится, в свое удовольствие воспроизводил диковатую, языческую мелодию в диапазоне четырех октав. Словно бы в дебрях дремучих лесов нарождалось что-то живое, огромное, доброе, заполняло просторы степей, перекликалось с эхом глубоких пещерных провалов, звенело в струях тугой студеной воды ледниковых озер, широченным разливом впадало в моря, гулко распространялось в горах и победно кричало где-то за облаками…
Пение кончилось. Кир-Кор стоял и смотрел на неровные глыбы откоса, почему-то боясь шевельнуться.
Он не был большим знатоком эстрадного песнопения, однако сейчас ему представлялось необъяснимым то обстоятельство, что до сих пор он не знал никого из певцов-уникумов (кроме, конечно, Винаты), обладающих такими возможностями вокальной экспрессии… Уму непостижимо, до чего же богата мать-Природа! Надо думать, эта блондинка станет открытием фестиваля. У Винаты, видать, появился очень серьезный соперник.
И еще неизвестно, кто победит… «Нагнись, – посоветовал внутренний голос, – и подбери сувенир – туфельку с правой ноги будущей знаменитости». Кир-Кор подобрал. Непонятно зачем. «Сувенир можешь взять с собой на Дигею». Он повертел в руке полупрозрачную туфельку Золушки этого бестолкового, жестокого острова и поставил на каменный выступ. Из-под стеклянного каблучка брызнули искры. Как тогда у Марсаны…
Шустрая хозяйка катамарана, по всей вероятности, еще не спит. И вряд ли сегодня уснет. Сегодня он многих бесполезно обеспокоил. И более всех – функционеров МАКОДа. Ну что за ночь такая, трижды маракас!
3. МАЯТНИК ПЛАНАРА
Он не заметил, как оказался на берегу. Ноги вязли в песке – он едва обратил на это внимание. Остановился у самой границы пляжа, куда доползали белесые языки пенистых волн.
Вдали, над морем, висели посеребренные излучениями звезд тончайшие занавеси морских испарений, время от времени их румянили отсветы вспышек скрытых за горизонтом маяков столичного острова. «Пейзаж под занавес», – подумал Кир-Кор. Ни остров Столичный, ни сама столица не интересовали его. И с Театральным покончено.
Его больше интересовало, кто нагрянет сюда для исполнения процедуры ареста. Скорее всего – камчадалы. Кстати, это упростило бы юридическую сторону дела – многих людей Ледогорова он знал в лицо.
Искушала возможность прознать о себе что-нибудь из «эфирных источников». Кир-Кор сместил слуховое и зрительное восприятие в радиодиапазон – и распахнутое в космос мирное небо, украшенное скоплениями золотой мошкары орбитальных объектов, молниеносно сменилось цветной круговертью стремительно расширяющихся сферических, сеточных и спиральных структур, пронзающих друг друга треском, пением, воем и болтовней. Ошеломленный, он уклонился от какофонического цунами, сразу смирившись пред ураганным напором объединенной радиостихии Земли-Приземелья, и предпочел вернуть себя в прежнее состояние зрительно-звукового покоя. Лишь на миг небо сделалось верхним зеркалом огромной и вдобавок перенаселенной технической цивилизации шестого уровня, но и мига дерзости было довольно. В последние часы отпуска любая дерзость представляется особенно неуместной.
Странно было вот так, без цели, стоять на твердом, мокром песке, дышать соленым воздухом моря. Уже не терпелось покинуть остров. Пешком ушел бы отсюда прямо по волнам. Куда глаза глядят… Уйти пешком он, конечно, не мог, но пробежать по воде полсотни метров от острова – это вполне по силам. В счастливую пору своего резвоногого детства он, бывало, одолевал дистанции чуть ли не в два раза большие. Правда, в бассейне. И, разумеется, на спокойной воде. У них, новастринских сорванцов, бег на воде считался одним из самых престижных видов мальчишеского соперничества, и победителю-виртуозу доставались почести, адекватные славе олимпийского чемпиона. На первый взгляд, все просто: чтобы удержаться на поверхности, надо сучить ногами сильно и быстро – с эффективностью хвостового дельфиньего плавника. Но для того чтобы безостановочно сучить ногами, требуется специфическое умение заставить безошибочно работать мышцы и нервы в энергетически выгодном режиме (кто не умел – тут же терял равновесие). На дистанции возникало особое состояние необыкновенной наэлектризованности – до неприятного покалывания в черепной коробке. Вот почти как сейчас…
Кир-Кор прислушался к покалыванию в лобных долях, в затылке. Мышцы буквально звенели от напряжения. «Одно из двух, – думал он, – либо проклюнулась жажда спортивного подвига, либо впал в детство». Мышцы требовали движения, силовой нагрузки. Мозг, в свою очередь, требовал, чтобы нагрузка имела хотя бы игровой смысл. Не перетаскивать же, в самом деле, камни с места на место!..
Спасаясь от наката внезапной волны, он вложил в прыжок всю свою силу и через заднее сальто в пять оборотов забросил себя по широкой дуге чуть ли не в середину окруженного скальными грядами пляжа. Приземлился возле торчащего из песка одинокого и гладкого, как череп, валуна, сел на гранитную плешь, задумался.
Ночь тигра была на исходе. Ночь соперничества и опасной борьбы. Н-да… Не получилось борьбы. Не было здесь даже возможности для соперничества и честной борьбы…
Он попробовал вывернуть из песка свое гранитное сиденье. Валун даже не шевельнулся – увяз в песке основательно. Хоть бы какой-нибудь соперник случился поблизости! Пусть даже осатаневший от ярости махайрод. Два махайрода. И тигр полосатый в придачу. «Подойти бы и нагло дернуть за хвост», – подлил масла в огонь досады внутренний голос. Кир-Кор представил себе, как рычит, изгибаясь и поднимая передние лапы, взбешенный фамильярностью хищник. Вообразил настолько отчетливо, ясно, будто наяву стоял перед тигром глаза в глаза на арене новастринского гладиатория. Глаза в глаза…
Одна за другой истекали секунды – картинка галлюцинаторного миража не исчезала. Хищник отвел взгляд, Кир-Кор еще отчетливее увидел полосатый бок зверя. Тигр зевнул, грузно лег полосатым мешком, повернул голову, накрыл морду лапой. Кир-Кор отчетливо все это видел. И ясновидчески сознавал, что происходит все это в вольере столичного зоопарка – отсюда довольно-таки далеко, на юго-западном берегу невидимого за горизонтом острова.
Сказать, что он был сейчас удивлен, – ничего не сказать. Мозг лихорадочно искал объяснений. Ведь такого варианта ясновидческой пиктургии в принципе быть не должно. Кир-Кор знал это твердо. Пиктургировать на большом расстоянии он мог, лишь опираясь на ментаполе достаточно знакомого субъекта, который в данный момент где-то там разглядывал тигра. И никак не иначе… Одного желания встретить здесь опасного зверя – пусть даже очень сильного желания – мало. «Чудес не быва…» – успел подумать Кир-Кор, и мимо него с огромной скоростью незримо пронеслась мегатонная масса – у-упф!..
От внезапности перехватило дыхание. Он отвел для упора ногу назад, ожидая ветрового удара. Но воздух остался недвижен. Воздух в этом стремительном действе загадочно не участвовал. Воздух был сам по себе, мегатонная масса-невидимка – сама по себе. Она вынырнула на миг из какого-то иного пространства (Кир-Кор моментально сообразил из какого) и туда же канула. Холодок под коленями, необъяснимый трепет в груди – вот все, что она оставила после себя…
Потрясенный, он сел на песок. Уставился в посветлевшее небо, застыл в ожидании, хотя уже знал, что больше ничего не произойдет. Во всяком случае, в тот раз, когда незримая масса пронеслась мимо там, на Планаре, он тоже ждал – и ничего не дождался. И тогда же, помнится, почему-то решил, что поразившее его стремительное событие похоже на пролет грандиозного маятника, амплитуда качаний которого имеет звездный масштаб, и потому ждать возвращения таинственной массы из ее безмерно глубоких, вычерненных неизвестностью пространств придется бесконечно долго. Миллион, может быть, лет. А может быть, и того дольше. Прошло всего шесть недель… Следственно, амплитуда «звездного маятника» – сущий пустяк? Похоже. Но отнюдь не пустяк его весьма ощутимая масса… Р-раз – и мимо. И в этот раз мимо, но уже ближе, чем в прошлый. А если в следующий не мимо? Если прямым попаданием?..
Он вскочил, вцепился в гранитный валун, неимоверным усилием вывернул его на поверхность. Валун опрокинулся. Это была слоновья голова с отбитым хоботом и обломанными бивнями. Толчком ноги Кир-Кор сбросил ее обратно в воронку и стал вытряхивать песок из обуви.
Ему не давало покоя чувство некоторого неудобства. Как будто на пустынном пляже он был не один. Кир-Кор обернулся. И очарованно замер. Переступив границу разлива накатных волн и по-кошачьи вытянув шею, полосатый зверь пытался обнюхивать языки периодически подступающей пены. «Мегатонная штука оставила после себя кое-что посерьезнее легкого трепета», – поделился догадкой внутренний голос.
Тигр отпрянул от захлеста волны, брезгливо отряхнул с подмоченных лап налипший песок. Кир-Кор обвел взглядом ямки тигриных следов, нахмурился. Он впервые подумал, что земляне, мало надеясь на защитные функции экзархатов, боятся, по-видимому, не зря. «Их МАКОД, – думал он, – жалкая дырявая плотина». «А не проделал ли ты сегодня в этой плотине еще одну большую дыру?» – обеспокоился внутренний голос. «Очень возможно, – подумал Кир-Кор, сжав зубы. – И может быть – самую большую…»
Море еще оставалось пасмурно-серым, а в зоне пляжа неестественно быстро светало: откуда-то струился золотисто-розовый свет. Он поднял голову – узнать откуда. Румянец зари ярко выкрасил вознесенную над островом фигуру крылатой женщины; огромные золотые крылья развертывались вширь, отражая свет вниз, в ущелья, а руки, прежде печально дремавшие на груди, были протянуты в этот час навстречу верхним лучам скрытого пока за горизонтом солнца. Ночь кончилась… Легкий бриз нарушил тяжкую недвижность воздуха. Вдохнув полной грудью, Кир-Кор направился к зверю. Тигр порычал для порядка и отступил под защиту камней затененной гряды. Совершенно не осторожничая, Кир-Кор приблизился к нему на расстояние, которое тигр мог одолеть коротким прыжком, и остановился.
– Уж слишком ты, приятель, матерый…
Готовности прыгнуть хищник не проявлял. Лег на брюхо, вытянул передние лапы. Зеленоватые зрачки рыжих глаз внимательно следили за действиями незнакомого человека. Правда, свой хвост полосатый субъект держал пока в напряжении. И совершенно напрасно. Кир-Кор уже понял, что зверь не опасен. Это был крупный старый самец, вконец обленившийся за решеткой вольера, избалованный вниманием людей. Боец из него, разумеется, никакой. Правда, утренний голод все же причинял ему известное беспокойство (сытый зверь не стал бы вынюхивать в пене прибоя мелкую живность). Кир-Кор сел на корточки и, глядя в рыжие глаза, спросил вполголоса:
– Ну что, усатая морда? Что мне теперь с тобой делать, а?..
Хвост зверя обмяк, зеленоватые зрачки шевельнулись: влево, вниз, вправо. Тигры не выдерживают прямого взгляда человека.
– И откуда ты свалился на мою голову? Вернее – зачем?.. Ведь ты здесь функционеров МАКОДа заиками сделаешь.
Зверь с тихим стоном приоткрыл пасть, окантованную белой шерстью, и было видно, как он старается подавить неуместный в этой ситуации зевок.
– Еще до того, как ты успеешь открыть пасть пошире, бойцы МАКОДа – маракас! – продырявят твою драгоценную шкуру в очень многих местах.
Тигр выпустил и спрятал когти.
– Не поможет. – Кир-Кор покачал головой. – Вот что, приятель… Давай-ка на всякий случай я тебя усыплю. Согласен?
Тигр уткнул морду в передние лапы. Очень мощные лапы. Одним ударом корову можно свалить.
– Молодчина, – похвалил Кир-Кор. – Быстро соображаешь. Это совсем не больно, – успокаивал он зверя, сосредоточиваясь. – Даже наоборот. Голод терзать не будет. Глубокий покой до самого вечера…
Усыпляя не очень-то склонного спать натощак пациента, он поглядывал в сторону моря. Ему казалось, будто время от времени он ощущает ослабленный аурический зов…
Зверь уснул. Кир-Кор вышел на мокрый песок, остановился у самой границы прибоя и минуту спустя увидел, как первые лучи солнца алым золотом воспламенили, точно свечу, верхушку спортивного паруса: чье-то судно огибало восточные буруны короткими галсами. Он сразу понял, чье это судно, еще до того, как успел определить его тип и разглядеть на палубе стройную фигурку в матросском костюме.
– Клянусь Театральным и прочими островами всех земных океанов, это «Алмаз»!!!
– Кири-и-илл! – звала рассветная даль. – Кири-иилл!
Катамаран приближался к берегу, не снижая скорости.
– Эй, шкипер, побереги кили! – крикнул Кир-Кор, предупредительно вскинув над головой скрещенные руки.
Ни крик, ни тревожные жесты не отрезвили беспечного шкипера. «Что она делает?!» – изумился Кир-Кор.
– Право руля! – рявкнул он в последний момент.
Сдвоенный корпус «Алмаза» круто взял вправо. Но было уже поздно: суденышко на повороте с ходу врезалось в донный песок. И прежде чем над канатами релинга замелькали, кувыркаясь в воздухе, фигура в белой матроске, белые туфли и спикард в белом чехле, Кир-Кор ощутил ногами сопротивление воды, не успевающей раздвигаться под его двигающимися в бешеном темпе ступнями. Сквозь шум в голове он уловил сдавленный вопль.
На месте аварии глубина была не больше метра, однако накаты волн вносили свои коррективы – вода подступала к груди.
– Кирилл… прости меня, Кирилл, – шептала Марсана, задыхаясь в его мокром объятии, – иначе я не могла… Я должна была попытаться увидеть тебя!..
Он вынес ее на берег. Марсана машинальными движениями рук пригладила свои намокшие волосы и смахнула капли с лица. Она смотрела ему в глаза очень внимательно и откровенно.
Поцелуй был глубокий, медленный, жаркий.
Все вокруг поплыло куда-то. Заботы, огорчения, сроки теряли значение. Реальность мира грозила иссякнуть.
– Кир…
– Молчи.
– Люблю тебя.
– Молчи. Не говори ничего.
– Я с ума сойду!..
– Мы с тобой уже обезумели.
– Больше ни слова. О небо…
Они опомнились, когда над их головами закричали первые чайки.
– Это что за планета? – спросила она, проминая затылком ямку в песке.
– Планета любви.
– Да?.. – Марсана перевернулась на живот, взяла горсть песка, просыпал» сквозь пальцы. – Во мне сейчас такое ощущение… ну такое, будто я… будто нет у меня моей планеты. Кто-то ее у меня отобрал. Не ты ли?..
Теперь уже он внимательно посмотрел на нее. И краем глаза уловил какое-то движение в тени под «тигровой» грядой. «Маракас, я ведь совсем забыл про усатого!..»
Тигр сменил позу: вытянув лапы, распластался на левом боку. Светлое брюхо стало почти незаметным на светлом песке.
Надеясь, что взгляд Марсаны скользнет мимо зверя, Кир-Кор ребром ладони выдавил в песке буквы «М» и «К».
– Мама моя!.. – Рука ее дрогнула. – Неужели там тигр?!
– Не надо бояться, он спит. И спит очень крепко. Разбудить его невозможно. Разве что к вечеру.
– А откуда… зачем он спит здесь?!
– Так вышло. Бедняга… В этом он абсолютно не виноват. Дырявые тут зоопарки.
– Впервые слышу о зоопарке на Театральном. Хотя… все может быть. Как давно я тут не была!.. – Она рассмеялась. Тихо и, ему показалось, с опаской.
– Смейся и говори в полный голос. Разбудить зверя тебе не удастся. Даже если ты станешь таскать его по всему пляжу за хвост.
– Не стану, – тихо сказала она. – Поцелуй меня…
Пронзительно кричали чайки.
Шалая волна тяжко бухнула в плотный от влаги песок. Накат принес Марсане упакованный в белую пену презент – белую туфлю с левой ноги.
– Дар Нептуна, – отметил Кир-Кор.
– Дар бесполезный… А может, вторая на палубе?
– Вряд ли. Я видел ее свободный полет над канатами релинга.
Он взглянул на суденышко и пружинно поднялся. Не разуваясь (теперь все равно), поспешил в воду. Неуправляемый катамаран, снятый с мели волнами и напором бриза, отваливал в море. Самое время воспрепятствовать его вероломному дрейфу…
Мощная вспышка синего пламени остановила спасателя на полдороге. Тонкий, прямой, как струна, невыносимо яркий плазменный шнур быстро, с неприятным шипением скользил сверху вниз вдоль плоскости «румб-электро», пожирая элементное полотно, оставляя после себя трескучий фейерверк осколков несущей конструкции. Все было кончено за три секунды: вместо паруса, поворотной трубы и мачтовой арматуры на палубе торчал, дымясь, жалкий обглодыш.
– Эй, остряки! – обратился Кир-Кор к рифленому днищу зависшего над суденышком поискового дисколета с надписью на борту: «ЛАВОНГАЙ». – Неужели вам могло прийти в голову, будто под вашим прицелом можно удрать на парусной лодке? Никогда не поверю.
Борт «искателя» не отвечал. Рифленое днище жужжало по-шмелиному густо и ровно; никакой иной звуковой информации оттуда не поступало. В воздухе распространилось зловоние горелого пластика. Поглядывая на изуродованный катамаран, на Марсану, недвижно сидящую на песке в странной и, должно быть, неудобной позе, Кир-Кор не спеша выбирался на берег. Молчание вооруженного монстра не удивило его. Экипаж промолчал, потому что им нечего было сказать. На его упрек им просто-напросто нечем ответить. А ему и не надо ответа. Ему достаточно знать, что на борту дисколета превосходно слышали каждое его слово.
– Что случилось? – с тревогой спросила Марсана.
– Ты видела. – Он выхватил из пены вторую белую туфлю: – Вот!.. Стихия взяла – стихия вернула.
– Зачем они так?
– Правила у них, понимаешь, такие.
– Правила?
– Ну обычай такой. Раньше гостей хлебом-солью встречали…
– А если б они случайно попали в тебя?!
– Не подавай им идею.
– Что?..
– Да так… ничего. На борту слышат нас. Это большой поисковый «блин» спецназначения. Там фиксируют наш разговор. Каждое слово.
– Недоумки! – сказала Марсана в сторону дисколета и повертела пальцем у лба. – Вот вам мое слово.
– Не надо, Марсана. Экипаж ни при чем. Они обязаны были исполнить приказ.
– Приказ расстрелять безобидный прогулочный катамаран мирной контурской общины?!
– Ну… не буквально. Просто они решили подстраховаться.
– От чего страховаться?
– От непредсказуемых действий нарушителя. Мало ли что…
– Кто нарушитель?
– Я. Но ты не волнуйся. Тебе незачем волноваться. – Он смотрел на утес, где ослепительно, жарко светилась под солнцем фигура крылатой богини.
– Кирилл!.. Если не секрет… что ты нарушил?
– А вот это они мне сейчас объяснят.
Над утесом стремительно выходило из разворота звено синих спецреалетов серии «финист». «Армада, – подумал Кир-Кор. – Верный признак того, что меня уважают».
Со стонущим звоном три флаинг-машины в тесном строю промчались над пляжем и резко ушли на «свечу», унося в зенит двойные отражения солнца на сдвоенных блистерах. Вверху строй элегантно распался, подобно струям фонтана, и какое-то время каждый «финист» действовал самостоятельно: два из них завертели вокруг «искателя» какую-то сложную воздушную карусель с бочками, восьмерками и полупетлями, демонстрируя эффектные маневры расхождения на встречных курсах, а третий, совершив с инспекционной, видимо, целью несколько челночных и круговых облетов подбитого катамарана, «свечой» устремился в зенит, где вновь собрал сотоварищей. В строе звена тройка «финистов» вернулась в пространство над территорией пляжа, вдруг зависла на небольшой высоте и, заметая песком глыбу слоновьей башки, быстро села.
«Имеем дело с профессионалами», – подумал Кир-Кор. Подал руку Марсане, помог ей подняться и мельком взглянул на спящего тигра. Марсана стряхнула со ступней налипший песок, молча обулась. Крышки люков флаинг-машины-лидера отошли от корпуса наподобие чуть приподнятых крыльев орла и скользнули назад. Открылись люки ведомых. Несколько секунд томительного ожидания. Кир-Кор ощутил, как Марсана прижалась к нему плечом.
– Что они собираются делать? – спросила она напряженно.
– Меня арестуют. Волноваться не надо. Слишком, маракас, не вовремя…
Из кабины лидера вышли двое парней. Блондин и брюнет. Одинаковые форменные костюмы – белые, с черными перетяжками в тех местах, где у людей под одеждой скрыты суставы. Перетяжки придавали фигурам макодовцев некоторую полосатость. Короткие легкие куртки были расстегнуты, но, похоже, оружия у этих парней не было. Оно могло быть у тех, кто не вышел.
Кир-Кор ощущал накопление стрессового возбуждения Марсаны. Деликатность ситуации визитерам надо бы иметь в виду…
– Остановитесь, – спокойно обронил он, когда им оставалось пройти шагов пять-шесть. Не то приказал, не то посоветовал.
Парни спокойно остановились точно на том месте, где их застал спокойный приказ. У них была хорошая нервно-мышечная реакция.
Миролюбивым жестом приветствия визитеры синхронно вскинули руки над головой. Синие глаза блондина недурно сочетались с римским профилем и приятным выражением мужественного лица. Профиль напарника (как, впрочем, и фас) вызывал иные географические ассоциации – генеральная ветвь родословной брюнета формировалась, должно быть, под сильным влиянием чукотского меридиана.
Блондин произнес предписанную МАКОДом ритуальную формулу встречи:
– Грагал, примите наше присутствие в вашей жизни!
– Земляне, примите мое.
– Эвгина, примите наше присутствие…
– Подите к черту, эвандр.
Мужественное лицо блондина не изменило своего приятного выражения.
– Марсана Панкратия Гай, я понимаю причину вашего неудовольствия. Лавонгайские функционеры действительно превысили свои полномочия. МАКОД обязуется расследовать инцидент и возместить Контурской общине нанесенный ущерб. В двукратном размере. Как по-вашему, Кирилл Всеволодович, я ничего не упустил?
– На мой взгляд, вы упустили самое существенное. Обязательство возместить моральный ущерб.
– Моральный?.. Возместить – да. Но в какой форме?
– Форму определит, должно быть, комент Контурской общины. Кстати… вы не из тех, кто забывает представиться?
– Тигрий, – назвал себя молчаливый брюнет, и по его глазам было видно, что имя не настоящее.
– Ирбис, – в свою очередь солгал блондин. Вынул из кармана визит-дассар – полупрозрачный шарик с двумя красными вмятинами: – Мне и Тигрию выпала честь передать вам приветствие эвархов Камчатского экзархата.
Кир-Кор поймал дассар на лету. Надпись колечком: «Кириллу Корнееву – Агафон Ледогоров».
С посланием экзарха он сумел бы ознакомиться незаметно для окружающих – достаточно было просто сжать дассар в кулаке. Простота, однако, могла подействовать на окружающих избирательно… Взглянув на Марсану, Кир-Кор выставил шарик перед собой, сдавил пальцами полярные вмятины.
Голубым веером распахнулся видеосектор, вспыхнуло и угасло изображение знака Ампары – белая четырехлучевая звезда с мягко скругленными внутренними углами. Девять раз вспыхивала и угасала звезда, прежде чем появилось изображение головы Агафона. Кир-Кор приблизительно знал, что скажет эта очень красивая длинноволосая голова с выражением мировой скорби в серых глазах. Вступление будет длинным и начнется чем-нибудь вроде: «Да вместишь ты в себя беспредельность Ампары, Кирилл, как она вмещает тебя!..»
Без всяких вступлений Ледогоров озабоченно проговорил:
– Поспеши к нам, Кирилл Всеволодович, жду тебя с нетерпением. Была связь с Новастрой. Есть новости. В том числе и тревожные…
Голубой видеовеер сложился полоской и юркнул в прозрачность дассара. «Это все?!» – удивился Кир-Кор. Необычный лаконизм экзарха его насторожил. Он перебрал в уме слова обращения. Два десятка торопливых, мало что значащих слов. Четыре фразы. Как четыре луча знака Ампары… Последнее слово последней фразы внезапно его испугало. На мгновение потемнело в глазах, ноги потеряли привычную твердость. Четырнадцать лет назад с ним уже было такое. В ту минуту, когда он вдруг осознал, что Нина погибла…
– Сибур?! – выдохнул он. – Говорите же, говорите!
Функционеры МАКОДа переглянулись.
– Я ничего не знаю, – ответил брюнет. – Честно! Клянусь Ампарой!
– Я тоже, – поторопился вставить блондин. – Но… если я чего-нибудь не перепутал, экзарха вчера удивил какой-то Менар.
Кир-Кор обернулся к Марсане. Она молча уткнулась носом ему в плечо. «Найду тебя, – подумал он. – Клянусь Ампарой и всеми ее символами, найду».
Конвой разделился. После краткого совещания экипажей один из «финистов» стартовал с Марсаной в сторону Контура, другой остался на Театральном (предстояло еще решить проблему транспортировки спящего тигра – эту группу возглавил брюнет); третья флаинг-машина, пилотируемая блондином, приняла на борт арестанта и, едва арестант надел шлемофон и застегнул привязные ремни, рванулась в небо, огибая пылающую в лучах раннего солнца гигантскую фигуру с распростертыми крыльями.
Когда голова крылатой богини оказалась на уровне блистера, Кир-Кор чуть не вывернул себе шейные позвонки, чтоб задержать на ней взгляд подольше. Или это игра света и воображения… или голова скульптуры имеет портретное сходство с Марсаной!.. «Уговори пилота сделать еще один круг», – подбросил идею внутренний голос. Кир-Кор усомнился в логике соединимости своих желаний со статусом арестанта, однако лицо конвоира в прозрачном коконе смежного блистера казалось ему достаточно благодушным.
– Простите, сударь, нельзя ли повторить облет изваяния?
Машина с залихватским свистом вошла в разворот. Пилот улыбался:
– Впечатляет? Кажется, будто при такой парусности крыльев статуя неминуемо должна опрокинуться…
– Или взлететь, – добавил Кир-Кор.
– Видите, в чем тут секрет? Крылья – решетка, ветер свободно продувает ее. А перья – поворотные пластины. Флюгерный принцип.
Голова статуи заглянула в кабину ослепительно солнечным взором. Нет, это было другое лицо… Портретное сходство с Марсаной привиделось.
– Спасибо, Ирбис, принцип я уловил. Куда мы теперь?
– В иглопорт «Маэ».
– Остров Столичный?
– Да. Прямо по курсу.
То, что виднелось прямо по курсу, походило больше на край континента: длинная полоса гористой суши. Среди гранитной и коралловой мелюзги архипелага остров Столичный существенно выделялся размерами. На одной из вершин горной гряды торчал волосок. Золотистого цвета. Слишком прямой, стройный такой волосок… «Башня катапультера местного иглодрома, – вглядевшись, понял Кир-Кор. – Конечная точка моего криминального пребывания на островном фестивале».
– Бродит молва, – заговорил пилот, – будто в кафе «Виктуар» на территории иглопорта «Маэ» в любое время суток можно отведать свежеприготовленного тунца и даже лангуста.
– Предлагаете испытать молву на правдивость?
– Да… если вы решитесь позавтракать быстро. Очень быстро. Покончить с лангустом вам придется за десять минут. Рейс на Янъян, увы, в шесть ноль-ноль.
– Я предпочел бы неторопливую трапезу, – вежливо отказался Кир-Кор.
Флаинг-машина ощутимо прибавила скорости, свист моторов уже подбирался к порогу ультразвуковых частот.
– По совести говоря, Кирилл Всеволодович, времени для янъянского завтрака будет у вас еще меньше, чем для финшельского. Если, конечно, вы захотите успеть на дневной рейс иглолета в Петропавловск-Камчатский.
– Не огорчайтесь, я не великий любитель корейской кулинарии.
– Успеете на дневной – никакие гастрономические соблазны уже не будут тревожить вас до самой Камчатки. Лететь там всего двенадцать минут.
– Ах, что это вы все обо мне да обо мне!
– А как же! Вы герой моих сегодняшних треволнений… Надавите кнопку пенала правого подлокотника.
Кир-Кор надавил. Обнаружил в пенале жетон-вадемекум, посмотрел на пилота. Ирбис кивнул:
– Это ваш, возьмите вместо утерянного – пригодится.
– Зачем?
– Пригодится в янъянском иглопорту.
– Уж не покидаете ли вы меня в Янъяне!..
– Нет, мы расстаемся с вами в «Маэ».
– Я не совсем понимаю… Точнее, не понимаю совсем.
– Все очень просто. Я помогаю вам пройти предполетную регистрацию и… тут же обратно, поскольку меня ожидают на Театральном. А вы в шесть ноль-ноль… Словом, будьте здоровы, приятного вам полета.
– У меня такое ощущение, будто я продолжаю чего-то не понимать.
– Чем вы озабочены? Жетон-вадемекум у вас в руках, место на борту иглолета в Янъяне вам забронировано МАКОДом. Причем заявлены оба рейса – дневной и ночной. Выбирайте – и в путь!
– Вот так? Без конвоя?
Кир-Кор поймал на себе быстрый взгляд пилота.
– Вам обязательно нужен конвой?
– Нет, но… сама процедура ареста вроде бы предусматривает…
– Прошу прощения, Кирилл Всеволодович, но здесь либо вы жертва какого-то недоразумения, либо я. У меня нет ордера на ваш арест.
– Что?!
– Об аресте и разговора не было. Вы – нарушитель Конвенции Двух, это бесспорно, однако ни мы, ни лавонгайская группа не можем предъявить вам ордер на арест. Его не существует в природе.
– Понятно… Лавонгайцы просто поторопились.
– По этому поводу я уже объяснялся. Лавонгайскую группу соответственно ждут неприятности. Думаю, крупные.
– Ваша группа, к слову сказать, тоже не без греха. Вы похитили на Театральном и везете в «Маэ» совершенно свободного, согласно МАКОДу, инопланетного отпускника.
– Вынужден с вами не согласиться, грагал. Вы заняли кресло второго пилота без принуждения, сами.
– Ах так! Поворачивайте обратно, и побыстрее.
Сквозь прозрачную стенку хорошо было видно, как у пилота сузились глаза и выступили желваки на скулах. Кир-Кор отвернулся. Освободил от липучей застежки край кармана, опустил туда жетон-вадемекум. Жетон чуть слышно звякнул о золотое кольцо – прощальный подарок Марсаны.
Флаинг-машина неуверенно рыскнула и вдруг, сбросив скорость, накренилась. В момент крена мелькнул на траверзе остров Контур – два клочка суши в белом кольце бурунов. Новая драгоценность души, вплавленная в сапфир вечного океана…
– Скажите, что вы пошутили, – подал голос пилот. – Скажите мне это достаточно твердо.
– Я пошутил, – сухо сказал Кир-Кор.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДЕНЬ ИВОЛГИ И НОЧЬ ОСЬМИНОГА
1. ИНТРОТОМ
В янъянском иглопорту довелось позавтракать и пообедать. А затем – и поужинать. Правда, ужинал Кир-Кор почти символически – содержимым двух загерметизированных бокалов с надписями на этикетках «Мандариновый компот, стерильное изготовление, Тханьон». Компот имел красный цвет, четко выраженный вишневый запах и соответствующий вкус. Этикеточная дезинформация, впрочем, не шла ни в какое сравнение с неожиданностями, подстерегающими малоопытного клиента здешнего ресторана при попытке выбрать что-нибудь вкусное из поэтически составленного и бережно переведенного на геялогос меню. Скажем, блюдо под названием «Белая роза, встречающая восход солнца в саду золотой пагоды на острове Морского Дракона» почему-то имело запах рыбы и привкус йодистых водорослей, хотя короткий подзаголовок, снижающий поэтику названия до уровня презренной прозы, утверждал: «пельмени мясные». Кир-Кор ел эти пельмени в совершенной уверенности, что мясными они могут быть лишь в том исключительном случае, если базисным ингредиентом пельменного фарша служило мясо самого морского дракона. Чтобы как-то блокировать ощущение смутной тревоги, усугубленное непредвиденной задержкой в пути, он во время еды старательно заучивал меню наизусть. День был потерян, утренняя спешка оказалась напрасной.
Для туристов в низкоширотных регионах Азиатского материка, где едят практически все, что бегает, плавает, ползает и летает, посещение ресторана с традиционной для данной местности кухней почти обязательно бывает связано с каким-нибудь гастрономическим приключением. Участником такого приключения Кир-Кору довелось стать в час ужина: молодая миловидная эвгина за соседним столом, беседуя с двумя сотрапезниками, выбрала блюдо с заинтриговавшим ее названием «Колокол благоухающей любви из сокровищницы лунного замка» и доверчиво вскрыла подозрительно темную скорлупу яйца, обложенного ломтиками банана. Чудовищное зловоние ввергло эвгину в состояние, близкое к коматозному, а ее сотрапезников выбросило из кресел в режиме аварийного катапультирования.
Пришлось отпаивать пострадавшую вишневым компотом (крышки бокалов Кир-Кор на всякий случай перевернул этикетками вниз). Постепенно выяснилось, что сегодня ее преследует фатальное невезение. Она и так была ужасно раздосадована задержкой в пути после невероятно утомительной командировки в Австралию, а тут еще совершенно неинтересные собеседники, полуголодная диета, увенчанная этим безумно жутким запахом сероводорода. Деликатес? Для кого-то, наверное, деликатес, а вот для нее – нервное потрясение. Да, спасибо, она уже успокоилась. Анастасия Медведева. Из Усть-Демотрясовска. Профессия – парфюмер-синоптик. Почему «нелепо»? Очень даже лепо. Не надо ему извиняться, ее профессия вовсе не уникальна, но и не хуже любой другой. Хорошо, она объяснит, хотя объяснять тут особенно нечего. Существует пять типов погоды: благоприятная, неблагоприятная, катастрофическая и два промежуточных типа. Меняется погода – меняется запах – меняется настроение… Да, его остроту она оценила – действительно, во время катастрофической бури больше подходит молитва, чем парфюмерия, – однако на эту тему не надо острить. Парфюмерия, хочет он того или нет, напрямую связана с погодой. Разве при перемене погоды он пользуется одним и тем же лосьоном? То-то же!.. Разумеется, она могла бы подсказать, посоветовать, но для взвешенных рекомендаций надо изучать конкретного человека в конкретных условиях. Не на ходу. Мимоходом можно лишь отметить ароматическую аномалию, не более того. Вот, к примеру, местная аномалия: добрая половина застрявших в иглопорту пассажиров – женщин, мужчин и детей – распространяют вокруг ужасающий запах одоранта «Месть ниндзя». Совершенно верно – сильный и агрессивный запах календулы. Все жертвы «ниндзя» предъявили на всеобщее обоняние одорантное невежество, месть состоялась. Не было выхода? Он ошибается. То обстоятельство, что вода местного душа ароматизирована лошадиной дозой дешевого одоранта, никого из невежд не оправдывает: на территории иглопорта есть парфюмерные и косметические кабинеты, где нетрудно придать своей персоне одорантную респектабельность. Сам он ведь сумел украсить себя изысканным ароматом «Огней святого Эльма». Холодная и строгая гармония этого аромата невольно возбуждает романтические представления о чем-то очаровательно таинственном, недостижимом… Хороший вкус. У нее сегодня еще не было собеседника с хорошим вкусом, он – первый. Нет, это не комплимент, небо свидетель, ей незачем делать ему комплименты, хотя интересно было бы попробовать. Нет-нет, пусть он не волнуется, пробовать она не станет – сейчас ее больше занимает загадочный паралич иглодрома. В здании иглопорта напряжение, недовольство, томление, а иглодром вообще не проявляет признаков жизни – все там замерло. Да, официальное объяснение она слышала – про магнитную бурю. Не верит.
Однажды в иглопорту Усть-Демотрясовска томящихся пассажиров целый день кормили подобными баснями, а потом все объяснила страшная серия взрывов в заправочных шахтах. Иглодром там, конечно, вышел из строя, и до сих пор усть-демотрясовцев выручает иглопорт соседнего Магадана… Ну вот, им первым объявили посадку – легки на помине! Она благодарит его за добрые пожелания. Ей тоже хочется пожелать ему точной посадки и приятного запаха (пусть опробует что-нибудь из «диких» ароматов – ему пойдет). Жаль расставаться с интересным собеседником, но уж таков закон на трассах перелетных птиц. На всякий случай – до свидания. А почему он так ненормально уверен, что случая не подвернется? Она, к примеру, давно уяснила себе, насколько мир тесен. По молодости лет про мировую тесноту он, видно, ничего еще не знает, но это, увы, поправимо. Так что – до свидания, ювен!
Анастасия ушла, оставив после себя сладкий запах левкоев. «С теснотой на этой планете, как и прежде, все в полном порядке», – подумал Кир-Кор. Он попытался представить себе, что делает сейчас Марсана, и не смог. Ощутил глухую тоску и, чтобы не дать ей достичь мучительной остроты, поднялся на застекленную смотровую платформу с намерением поглазеть, как над башней катапультера будут зажигаться и где-то в стратосфере таять голубые звезды факелов вертикально взлетающих иглолетов. Но сразу после первого факела объявили посадку на рейс в Петропавловск, и пришлось немедленно спускаться в запутанный лабиринт чрева подземного иглодрома.
Бескрылый лайнер, узкий и длинный, как спица, в считанные минуты преодолел стратосферный участок баллистической траектории. И снова вошел в тропосферу почти вертикально. После разворота кресел потолочные видеоиллюминаторы оказались прямо перед глазами пассажиров, и Кир-Кору представилась возможность окинуть взглядом небесную кровлю Камчатки. Бескрайняя облачная равнина, залитая лунным сиянием… От горизонта до горизонта. Цветоинтерпретация картинки на псевдоиллюминаторах была примитивной. «Облака цвета старого жемчуга», – нашел эпитет Кир-Кор. В конце концов, здешние видеосредства рассчитаны на зрительный диапазон хозяев этой планеты.
По мере сближения с облачным слоем усиливалась иллюзия, будто иглолет падает в волны темного океана. Как брошенный в воду гарпун.
Лунный жемчуг угас. Непродолжительную тьму сменило багровое марево. Кир-Кор как-то даже не сразу поверил, что это просвечивает сквозь нижележащий облачный слой иллюминация Петропавловска – слишком красным было свечение. Можно было подумать, что лайнер падает в море раскаленной лавы.
Со звоном выдвинулись из корпуса и завыли в потоке плотного ветра стабилизаторы. Иглолет пронзил багровую пелену и словно завис на минуту в центре воздушной пропасти, на дне которой пробивались сквозь облака разноцветные отсветы – от красного и оранжевого до нежно-фиолетового и розового – иллюминацию города рассеивал третий облачный слой. Небесная кровля Камчатки сегодня была, очевидно, трехъярусной. Это, как минимум, предвещало прохладу. А всего вероятнее – дождь. Удобный легкий костюм «а-ля маркиз де Карвен» будет выглядеть на полуострове не по сезону.
«Не грусти, – успокоил внутренний голос. – На продолжительные пешие прогулки тебе рассчитывать уже не стоит».
Лайнер потряхивало. В разрыве облаков промелькнула часть акватории Авачинской бухты. Огненные берега, искроподобные огоньки кораблей… И перед тем как разрыв затянуло, Кир-Кор успел задеть взглядом освещенный овал круизного декамарана. Очень крупное судно. Не судно – плавучий остров для охотников прогуливаться от восточной окраины Азиатского материка до Австралии и обратно. Охотников почему-то всегда было много: декамаран брал в рейс двадцать тысяч туристов – нужный уровень мировой тесноты обеспечивался. Круизный маршрут обслуживали четыре комфортабельных декамарана: «Даурия», «Тундра», «Тайфун» и «Цунами». Верхняя палуба острова-судна – бетонный, местами присыпанный песком обширный овал с двумя площадками для эйробусов, кольцевой рощей искусственных пальм и великолепным, круглым, как лагуна, бассейном. Почти натуральный атолл. Та лишь разница, что уровень воды в псевдолагуне превышал океанский на пятьдесят метров. На декамаранах были сетчатые бортовые ограждения и специальная система страховочной сигнализации, потому что прыгнувший за борт разбивался о воду, как правило, насмерть. Самоубийцы все же отыскивали возможности для рокового прыжка – ни один рейс бетонного острова-судна не обходился без попыток отчаявшихся в чем-то людей свести счеты с жизнью таким странным способом…
Тонко заныл тормозной двигатель иглолета, вокруг кресла схлопнулся белоснежный сугроб противоперегрузочного кокона – до нырка в горловину посадочной шахты оставалось не больше минуты. Из-за акустического дефекта в трансляционной системе салона Кир-Кор не понял ни слова из предпосадочного сообщения спикера-автомата и от нечего делать стал вспоминать, при каких обстоятельствах в самом начале одного из своих отпусков он поддался уговорам приятеля «смайнать на потрясном „Цунами“ к антиподам через экватор». Приятель был молод и при случае любил прихвастнуть знанием жаргона современных недорослей. В ответ на вопрос «А чего такого… потрясного в этом „Цунами“?» приятель загнул четыре пальца: «Во-первых, от киля до крышки поплавок надежный, как бетон. Во-вторых, кошара будет нормальная. Сначала, правда, в раскид, но потом устаканится. Уцепил? В-третьих, за экватором можно просто усохнуть. В-четвертых, объяснять – время терять. Гарантирую, будет весело до синего хипежа». – «А дальше?» – «Что „дальше“?» – «Как будет дальше Синего Хипежа?» – «Ну… отпад! – простонал приятель, тараща глаза в открытое небо. – Закинуться можно!.. Ты что, наивняк от рождения? Или дигейский кулек? Хипеж – это не адрес, это закатный балдеж на кошаре. Утоптал?» – «Кажется, да. Синий хипеж – это, по-видимому, высшая степень экстатического перевозбуждения». – «Кладовка, – произнес приятель с одобрительно-иронической интонацией. На его молодом, юном, можно сказать, лице обозначилось выражение бывалого человека. – В общем, здесь так… либо сам во всем перепреешь и выйдешь нормальной водянкой в полоску, либо свинчивайся и до колумбария помни, что на „Цунами“ ты мог побывать, но не был». Последний довод оказался решающим, и туристская армия готового к отплытию левиафана пополнилась «кульком» с Новастры… В первом же порту посещения – в Кусиро на Хоккайдо – приятель исчез. Бесследно. А «кулек» еще до захода «Цунами» в Гонконг понял, что он действительно наивняк…
Свист, гул, перегрузка, толчки – будто кто-то огромный пытался боковым ударом сбить иглолет с вертикали. Приглушенный грохот – тело свинцовой гирей утонуло в кресельной мякоти, заныли амортизаторы… Вдруг сделалось легко и тихо, кокон раскрылся. В салоне стоял «агрессивный» запах перегретой смазки. «Сели точно и с „диким“ запахом, – подумал Кир-Кор. – В неплохом соответствии с напутствием Анастасии». Ощущалось покачивание – подвижные желоба иглодромных люнетов переводили корпус лайнера в горизонтальное положение. Неприятный запах горячего технического масла усилился. Кир-Кор взглянул на лопнувший цилиндр амортизатора медленно всплывающего в переднем ряду кресла и надолго задержал дыхание. До выхода на перрон.
Зал перрона был узкий и длинный, ослепительно белый, искристый. Как разрез в мраморной каменоломне. Там, дальше, за черно-белыми в шашечку турникетами, зал переходил в двухъярусное фойе. Кир-Кор, пропустив вперед возбужденных, разнообразно пахнущих пассажиров, побрел следом, не сомневаясь, что за турникетами его непременно будут встречать.
В центре фойе стоял одетый в серебристо-лиловый блузон юнец, голубые глаза которого показались Кир-Кору знакомыми – крупные и круглые, как у лемура, глаза… На сгибе руки голубоглазый держал что-то вроде блестящей колбы. Толпа прибывших и встречающих обтекала голубоглазого слева и справа, его взгляд панически метался по сторонам. Метания продолжались даже тогда, когда Кир-Кор подошел к молодому человеку почти вплотную, – голубые глаза реагировали только на быстро движущиеся фигуры. На вид юноше было лет восемнадцать, не больше.
– Лирий?..
– Кирилл Всеволодович, здравствуйте! – Взгляд юноши прояснился, лицо озарила улыбка. Блестящие шарики, подвешенные на груди блузона, забавно высверкивали розовыми огоньками. Действительно – Лирий Голубь, собственной персоной. – Я тут все глаза проглядел – боялся вас пропустить. Совестно мне перед вами.
– За что? – с интересом спросил Кир-Кор.
– Ну как же! Вы заметили меня первый.
– А, да… Это было очень не просто. За последние два года вы, голубь мой, совершенно классически возмужали.
– О, неужели в этом году мы с вами выглядим одногодками?!
Охота шутить у Кир-Кора сразу пропала.
– Между прочим, – проговорил он, – у меня двадцатилетний сын.
– Знаю, Кирилл Всеволодович. Вы стали отцом в моем возрасте…
– Но о чем-то еще этот факт говорит?
– О том, очевидно, что я должен извиниться перед вами за неуместную шутку.
– Будем считать, здесь мы внезапно достигли полного единомыслия. Остальное – нюансы.
– Спасибо, сударь. – Лирий Голубь обезоруживающе улыбнулся. Протянул единомышленнику блеснувшую колбу: – Экзарх вам передал.
Две молодые пары, из тех, кто в этот момент проходил мимо, обернулись при слове «экзарх». Кир-Кор видел, как они, уходя, еще несколько раз оборачивались.
Колба оказалась полужестким пакетом из блескучего пластика. Прозрачным был только верхний торец. Не вскрывая пакета, Кир-Кор обнаружил внутри роскошную синюю розу, посмотрел на ювена.
– Символ мудрости, – пояснил тот.
– Благодарю. – Кир-Кор пошарил в кармане. – Символ послушания, – сказал он, вручая представителю экзархата жетон-вадемекум.
– Зачем же так горько? – Лирий Голубь спрятал жетон в специальный футляр. – Не мы это придумали. И не Ледогоров. Марсианскую Конвенцию Двух заключили между собой наши предки, и нам с вами остается лишь склонить голову перед законом.
– Совершенно верно. Теперь моя очередь извиняться?..
– Кирилл Всеволодович!.. – Лирий Голубь покраснел, как девица. – Давайте лучше пойдем потихонечку, а?..
– Не смущайтесь, юноша, – ободрил его Кир-Кор на ходу. – Склоняя голову, я почему-то припомнил статью восьмую, параграф второй. Там сказано: представитель экзархата, изъявший на время жетон-вадемекум… ну и так далее. Припоминаете? Иными словами, де-юре на какое-то время вы мой властелин.
– Сопровождающий, – тихо возразил Лирий Голубь. – Всего только сопровождающий. Грум. – Он прислушался к писку карманного справочника. Бросил взгляд на часовое табло: – Если мы прибавим шагу – успеем вскочить в вагон метранса белобережного направления.
«Юный грум выбрал зачем-то слишком большой экипаж», – подумал Кир-Кор, однако шагу, согласно статье номер восемь, послушно прибавил. Свое убеждение в том, что добираться отсюда до Белого Берега проще на реалете, он оставил невысказанным. Сопровождающий как-то по-особенному внимательно, цепко взглянул на него, улыбнулся грустно, сказал:
– На реалете не проще.
– Отчего же? – спросил Кир-Кор машинально.
– Ваш костюм… У нас вторые сутки льет дождь. Впрочем, здесь где-то было открыто экспресс-ателье…
– О, нет-нет, вы правы, метранс в настоящих метеоусловиях вне конкуренции.
Кир-Кор вскочил в вагон первым и придержал створку готовой захлопнуться двери – сопровождающий успел протиснуться боком. Дверные створки, отзвенев музыкальной капелью, сомкнулись, Лирий Голубь в полный голос торжественно произнес:
– Грагал, примите мое присутствие в вашей жизни!
Оба салона в вагоне были безлюдны. Кир-Кор выбрал кресло, кивнул на соседнее:
– Садитесь рядом, землянин.
– С удовольствием. Редкий случай – вокруг никого, и можно разговаривать без оглядки.
Вагон, роняя нотки-капельки стартового музыкального наигрыша, набирал скорость. «Случайный случай», – мысленно скаламбурил Кир-Кор.
– Случайность, но не совсем, – произнес Лирий Голубь. – Это последний вагон белобережного направления. Время позднее, и практически все пассажиры метранса в такое время едут в город на другой берег Авачинской бухты петропавловским полукольцом.
Тронув кнопку на подлокотнике, Кир-Кор развернул кресло вполоборота к собеседнику, заглянул в голубые глаза:
– Вы с кем-нибудь из грагалов в родственных отношениях, случаем, не состоите?
– В родственных? Нет. – Ресницы юноши затрепетали. – Насколько мне известно, нет. В дружеских – да, состою. Вы хорошо его знаете. Его имя – Сибур. Подружились мы с вашим сыном в прошлом году.
– Превосходная новость, но ведь не Сибуру вы обязаны тем, что способны интротомировать пси-информацию. Или эта ваша способность мне просто мерещится?
– Нет, не Сибуру. Скорее – генетическим мутациям в поколениях моих предков.
– Вы, значит, интротом наследственный…
– Последственный, точнее будет сказать. Семейное предание связывает этот наш родовой феномен с последствиями Чернобыльской катастрофы. Той… которая в самом конце прошлого тысячелетия, если вам доводилось…
– Доводилось, – перебил Кир-Кор. – Вы сами отдаете ли себе отчет, насколько уникальна способность к интротомии среди землян вашего возраста?
– Настолько же, насколько она обычна среди грагалов, – блеснул находчивостью интротом.
«Мальчишка явно не глуп, но острит невпопад», – подумал Кир-Кор, прикрывшись «шубой» пси-непроницаемой защиты.
«Не реагируй, – посоветовал внутренний голос. – Юнец острит от избытка хорошего настроения. Просто он рад общению с тобой».
Кир-Кор поколебался, но «шубу» пси-защиты не снял. Интротом взглянул на собеседника глазами пойманного лемура:
– Я снова что-нибудь не то сказал?
– Вы чем-то обеспокоены? – осведомился Кир-Кор.
– Я внезапно вас потерял. То есть… похоже, вы свернули поле пси-эманации, наглухо закрыли свой псиконтур.
– Когда вы общались с Сибуром, он что, ни разу не пользовался пси-защитой?
– Пользовался, но…
– Это вас шокировало?
– Нет, но…
– А теперь, ювен, я позволю себе задать вам вопрос, ответ на который вы, по идее, должны были бы знать, но пока, очевидно, не знаете. А зря… Как вы думаете, почему все грагалы – практически все – предпочитают проводить свой отпуск на Земле?
– Хотелось бы знать. Однажды я задал этот вопрос Ледогорову…
– И что же он? Отмахнулся?
– Нет, – серьезно сказал интротом. – Агафон Виталианович объяснил, что в наших делах может возникнуть ряд деликатных вопросов, ответы на которые лучше находить самостоятельно.
– Здесь Ледогоров, наверное, прав. Дерзайте, юноша.
Тоннель кончился, и сквозь залитые дождем прозрачные стены вагона забрезжили вдали расплывчатые огни.
– Людям свойственно любить свою родину или прародину, – стал рассуждать вслух Лирий Голубь. – Граждане Дигеи наверняка испытывают ностальгию… Трудно не испытывать ностальгию в ином звездном мире, и в этом все дело!
– Грагалам тоже свойственна любовь к прародине, не стану этого отрицать, – согласился Кир-Кор. – Хотя они, как сие следует из названия нашей космоэтнической группы, не столько граждане Дигеи, сколько граждане Галактики вообще.
– Гм… Надо понимать, на опросительной мишени мой ответ в десятку не попал?
– Попал. В том смысле, что здесь ностальгия – дело десятое. – Кир-Кор взглянул на юношу, смягчился: – Видите ли… если на перелет из одного звездного мира в другой с помощью современных технических средств тратится не очень много времени, ностальгия как сильное чувство просто не успевает созреть и окрепнуть.
– Верно, – пробормотал обезоруженный интротом.
– Поэтому, кстати сказать, большинство граждан Дигеи, несмотря на упомянутую вами ностальгию, проводят отпуск не на Земле, отнюдь.
– Да… у грагалов в этом смысле все наоборот.
– Занятно, не так ли?
– Загадочно, я бы даже сказал…
Лирий Голубь погрузился в раздумья, Кир-Кор отвернул кресло в сторону.
Дождь усилился, прозрачные стены выглядели волнистыми от воды. Вагон замедлил ход и внезапно пробил торец станционного павильона – взметнулись кверху мокрые черные крылья эластичных полотнищ погодной диафрагмы.
Белый перрон в ярко освещенном зале. Створки дверей вагона раздвинулись с музыкальным наигрышем. Никто не вошел. Некому было входить. На табло часов безлюдного перрона светились четыре нуля. Рядом с нулями камчатской полночи сияло название станции: «Сессиль-Кампанья». По рассказам местных жителей, этот шедевр импортной ономастики изначально никакого отношения к станции не имел; так назывался здешний фешенебельный ресторан, некогда «прославивший» отвратительными скандалами весь полуостров. Рассказывают, огненные буквы рекламы ночного курортного ресторана «Сессиль-Кампанья» были видны с большой высоты пассажирам стартующих и прибывающих иглолетов. В конце концов одиозное заведение было стерто с лица земли не то лавиной, не то катастрофическим селем. Там, рассказывают, было снесено буквально все. Даже название. Осталось только народное прозвище злополучного места: «Спаси, маманя»: Годы спустя название ресторана «Сессиль-Кампанья» по совершенно необъяснимой причине унаследовала станция. А полушутливый топоним «Спаси, маманя» отчего-то приклеился к воздвигнутой на вершине соседней сопки метеорологической обсерватории – у местных синоптиков уже иссякла потенция бороться с чуждым их тезаурусу прозвищем «спасимаманцы»…
Вагон пробил диафрагму противоположного торца и вылетел в расцвеченную огоньками темноту. Кир-Кор стал шарить глазами среди фиолетовых, синих и красных светосигналов на вершинах мокнущих под дождем сопок. Ему вдруг пришло в голову, что, возможно, парфюмеру-синоптику Анастасии Медведевой доводилось бывать в этой легендарной метеообсерватории. Почему бы и нет?.. Он усмехнулся.
– Этого не было, – нарушил молчание Лирий Голубь.
– Что? – Кир-Кор вернулся в вагонное кресло издалека.
– В этой обсерватории Анастасия Медведева никогда не бывала.
«Земля расслабляет, – сделал вывод Кир-Кор. – Псизащитная „шуба“ незаметно сползает с расслабленного плеча».
– Я вижу, – проговорил он, потирая лоб, – вы интротом серьезный. Спокойно «берете» даже абстракции, имена…
– Нет, с именами у меня еще плохо, – признал интротом. – В данном случае я шел к догадке от образа.
– Интересно.
– Ничего особенного. Для меня вы – очень сильный и ясный источник псиманации. Псиманант на уровне Ледогорова и даже чуть выше. Псиманантов сильнее вас двоих я не встречал. Необыкновенно четкие образы, их скульптурность, цветность, ароматия… Короче, ваша мысленная ретроспективная пиктургия янъянского промежутка событий… хотя и пунктирная, беглая… позволила мне без труда узнать парфюмера-синоптика.
– То есть… вы с ней знакомы!
– Анастасия – моя двоюродная сестра.
Кир-Кор рассмеялся.
– Извините, ювен, это от неожиданности. Мир тесен, Анастасия права. Кстати, она, случаем, не…
– Нет, Кирилл Всеволодович. Среди ныне здравствующих представителей нашего рода я – единственный интротом. – Лирий Голубь натянуто улыбнулся. – Да и то, как видите, эта моя способность до сих пор не смогла помочь мне проникнуть в «отпускную» тайну грагалов.
– Никакой особой тайны здесь нет.
– Тем обиднее! Для меня она пока существует.
– Не сокрушайтесь. Я готов раскрыть ее перед вами. Вот только не знаю, насколько трепетно вы соблюдаете совет Ледогорова самостоятельно свежевать информационную дичь.
Считая свое сомнение существенным, Кир-Кор ждал ответной реакции собеседника. Лирий Голубь и ухом не повел. Лирий Голубь ровным голосом раздумчиво произнес довольно длинную фразу:
– Ледогоров не однажды высказывался при мне в том смысле, что грагалы, по сути, такие же люди, как и земляне, и что открывать для себя их внутренний мир лучше всего с позиций общечеловеческих ценностей.
– «Куда бы нас ни бросила судьбина и счастие куда б ни повело, все те же мы», – охотно подхватил Кир-Кор. – Это слова Пушкина, юноша. Для меня Александр Сергеевич во многом крупный авторитет. Примерно как для вас Агафон Виталианович.
– Ледогоров гений!
– Вот видите, мнения двух гениев здесь убедительно совпадают.
– То есть ничто земное вам, грагалам, не чуждо.
– Человеческое, – мягко поправил Кир-Кор. – Это не совсем одно и то же.
– Мы с вами листья одного дерева.
– Здесь есть нюансы… Если новастринская ветвь – это, фигурально выражаясь, царство птиц, то земная… гм…
– Договаривайте! Грех оставлять в неведении малых сих.
– О, если б это был единственный серьезный грех!..
– Опасаетесь оскорбить патриотические чувства землянина? Спасибо. Однако я, в силу моей невольной осведомленности, абсолютно точно знаю, что именно вы хотели сказать. Вы хотели сказать, что земная ветвь кишит ядовитыми гадами…
– …произведенными на свет колоссальным разнообразием исторических мерзостей, – закончил Кир-Кор. – Эту фразу надо либо выговаривать полностью, либо…
– Этой фразой Сибур поразил меня год назад.
– Я так и понял.
– У меня тогда впервые забрезжила мысль: а какая, собственно, надобность побуждает вас, грагалов, покидать свой светозарный астрал и почти на полгода погружаться в опасные сумерки нашего царства рептилий?..
– Ну… во-первых, фигуральные выражения и аналогии не стоит воспринимать буквально, – заметил Кир-Кор, втайне досадуя на неуемную склонность Сибура эпатировать кого ни попадя. – Во-вторых, мои аналогии не всегда бывают удачными. И в-третьих, вы не корректны, когда закладываете отчуждающий смысл в местоимения «свой» и «нашего».
– Отчуждающий?..
– Да. Намеренно или нет, но тем самым вы отчуждаете грагалов от их материнской планеты.
– Простите, я вас не совсем…
– То обстоятельство, что некогда мать-Земля… вернее, то, что легитимная часть радетелей безопасности тогдашнего земного сообщества… отправила моих ни в чем не повинных предков в межзвездное изгнание, еще не повод считать нас сегодня просто гостями и регламентировать в пределах Солнечной системы каждый наш шаг. Уж поскольку мы, грагалы, граждане Галактики, постольку мы, очевидно, как и вы, граждане околосолнечного пространства, то есть грасолы. Есть в этом логика?
– Но тогда с какой стати вы вообще соблюдаете предписанный МАКОДом регламент?
– Из уважения к волеизъявлению предков. Демонстрируем лояльность к устоявшейся на Земле системе общественных отношений. Хотя и не считаем ее достаточно совершенной.
– Ну, положим, не все радужно и на планетах Дигеи. – Интротом покачал головой. – Едва ли только вашу Новастру можно ставить в пример… Виноват, я, кажется, употребил местоимение «вашу». Но, с другой стороны, не могу же я в самом деле говорить о Новастре «моя»!..
– Наша, – поправил Кир-Кор. – Она моя и в равной степени ваша. Как и Земля. Добро пожаловать на Новастру в любое время. Живите там где угодно, сколько угодно и, главное, свободно, без регламента.
– Спасибо, когда-нибудь я обязательно нагряну в гости. Правда, я не уверен, что мне будет там… хотя бы наполовину так же удобно, как на Земле.
– Новастра не слишком удобна и для грагалов, – признал Кир-Кор. – И это уже приподнимает завесу над «тайной», которая вас сегодня так занимает.
Подлокотник кресла разразился залихватской птичьей трелью сигнала.
– Мы пересекли границу экзархата, – подсказал интротом.
«День иволги позади, – с грустью отметил Кир-Кор. – Впереди у меня, как минимум, еще одна ночь на Земле».
По новастринскому календарю наступила ночь осьминога.
2. ЗНАК ЗВЕРЯ
Плавно снижая скорость, вагон промчался вдоль декоративного коридора из резво прыгающих с места на место люминесцентных белых, синих и красных полос, пробил диафрагму павильона станции с названием «Паратунка». Топоним чистокровно местный – так назывался курортный поселок, построенный в незапамятные времена возле целебных горячих источников вулканического происхождения, и так теперь называется крупный санаторно-парковый комплекс. «Чудо-источники…» – благодарно подумал Кир-Кор.
Многое тут было связано с Ниной…
«Не надо об этом, – посоветовал внутренний голос. – Ты сам запретил себе вспоминать Нину здесь, на Земле, – следуй зароку. Память о ней должна быть связана только с Новастрой».
«Плюм-плим-плям» – створки дверей распахнулись. С перрона шагнул в салон, пригнув голову, черноусый, приятной наружности человек в светлом с искрой блузоне. Амортизаторы дрогнули на ходовой платформе вагона – верный признак того, что новоприбывший весил не менее центнера. Усач свойски улыбнулся представителю экзархата, приветливо кивнул Кир-Кору и, чтобы не стеснять собеседников, вышел в первый салон. Через прозрачные створки автоматической межсалонной двери было видно, как он стал заталкивать в наплечную сумку небрежно скомканный дождевик.
– Федор Шкворец, наш главный механик, – пояснил Лирий Голубь. – Принимать целебные ванны ему приходится чуть ли не за полночь.
Кир-Кор обернулся. Пять торопливых фигур в черных дождевиках прошмыгнули в вагон через последнюю дверь. Лица под капюшонами скрыты забралами странных по форме серебристо-черных масок…
– Ваши астрологи и шаманы? – пошутил Кир-Кор. – Или просто ночной карнавал?
Юноша не нашел что ответить. Двери захлопнулись, вагон тронулся. Двое из карнавальной пятерки устремились в первый салон. Федор Шкворец, еще не успевший там сесть, смотрел на шустрых пришельцев. Кир-Кор ощутил укол тревоги и почти одновременно – прохладное прикосновение металла к затылку.
– Не двигаться! – приказал на геялогосе жесткий, исполненный отнюдь не шуточной угрозы голос. – Вы, оба! Руки на подлокотники!
Скосив глаза, Кир-Кор увидел у виска ошарашенного интротома ствол кернхайзера с характерным креплением утинга на конце. Подумал: «Сдается мне, юноша, мы имеем дело с тяжело вооруженными налетчиками».
– Да-а?.. – Интротом невольно повернул голову, и было ясно, что он никогда еще в жизни не видел налетчиков.
– Молчать! Не оглядываться, смотреть только вперед! Не вынуждайте нас применять оружие.
– Подчинение или смерть! – прохрипел простудно еще один голос.
«Запугивают, но парализовать чем-нибудь действительно могут», – думал Кир-Кор, глядя «только вперед». Кстати, там было на что поглядеть: двое конвоиров пытались усадить механика в кресло – Федор Шкворец удивленно и, очевидно, из принципа сопротивлялся. Более крупный конвоир наседал, как бульдог, тот, который помельче, вертелся хорьком, угрожая выхваченным из-под полы короткоствольным миттхайзером. Инерционная тяга в стремительно набирающем скорость вагоне плюс неожиданно сильный противник помешали налетчикам с ходу провести заученные приемы: «бульдог» пропустил удар локтем, чуть не упал, «подставился» задом и вдруг получил от разгневанного механика пинок – да такой, что автоматика едва успела распахнуть дверные створки перед влетающим в смежный салон глянцево-черным снарядом. «Хорьку» удалось увернуться от локтя, но уклониться от сокрушительного удара кулаком под забрало он уже не сумел – ему пришлось повторить траекторию полета своего напарника.
Итог катастрофического возврата конвойного авангарда привел уцелевшую тройку в состояние остолбенения (какое-то время Кир-Кор не слышал ни дыхания, ни шороха дождевиков у себя за спиной). В проходе корчился, шипя и поскуливая от боли, «бульдог», неподвижно лежал «хорек», накрытый черной полой, словно траурным флагом, покачивался на ремне миттхайзер, пойманный подлокотником ближайшего к двери кресла. «Ваш механик великолепный боец, – думал Кир-Кор, – но ситуация теперь тупиковая. Если он переступит порог – число целительных процедур ему, боюсь, придется утроить».
Дверь распахнулась. Механик, гневно шевеля усами, переступил роковой порог – паз для отката дверных створок. Ворот блузона разорван, из прорехи выпирало плечо, в глазах – готовность к неравному бою.
– Уходите, Федя, уходите! – отчаянно закричал Лирий Голубь. – Сопротивление бесполезно!
Федор Шкворец увидел миттхайзер, ухватил его за ремень. «Настоящий воин», – с уважением подумал Кир-Кор, стараясь как можно точнее определить для себя тыловую позицию конвоиров. Вз-з-анг, вз-з-анг! – пронзительно (металлом по стеклу) скрежетнули стволы кернхайзеров над головой – две синие молнии обезоружили механика. И следом – негромко: шпок-шпок-шпок-шпок! Скорострельный парализатор бил слева, почти в проходе.
Выронив чадящий обрывок ремня, Федор Шкворец схватился за грудь, присел, попытался выпрямиться, медленно завалился боком, лег на спину и затих на пороге между салонами, как между двумя мирами… Лиловой птицей сорвался с места Лирий Голубь, кинулся к поверженному герою; налетчики обменялись невнятными возгласами. «Втащить его в первый салон!» – подумал Кир-Кор, вскочил и, убыстрив движение правой руки разворотом корпуса, сделал отмашку назад. Эффективность этого своего слип-удара он знал. Два черных стрелка синхронно рухнули на пол, как сбитые кегли.
Третий отпрянул и выставил перед собой тонкий ствол шестнадцатизарядного парализатора системы «гюйэт». «Четыре заряда он израсходовал, – прикинул Кир-Кор, вызывая на животе и груди отвердение слоя кожной защиты. – Остальными он испортит мне всю рубаху, маракас… Не взбрело бы ему на ум выстрелить мне в лицо».
– Вернитесь в кресло! – приказал стрелок голосом, сдавленным от испуга.
– Кто вы такой? Что вам от нас нужно?
– Не двигаться! Или я нашпигую вас отравой сверх нормы!
«Очень нервные налетчики у нас сегодня в гостях», – подумал Кир-Кор. Миролюбиво сказал:
– Я не могу вернуться не двигаясь. Давайте спокойно поговорим.
Шпок-шпок-шпок! Колкие удары в грудь (один – в опасной близости к горлу) заставили Кир-Кора отказаться от миролюбивой тактики. Обманный шаг в сторону, обманный зигзаг, пируэт и – внезапный бросок.
К броску «парализованной» жертвы отравитель не был готов. Кир-Кор согнул его тычком напряженной ладони в чревное сплетение, отобрал и разрядил гюйэт (пульки-ампулы ссыпал в карман). Быстро обезвредил кернхайзеры, выдрав из рукоятей отработанным на Новастре приемом миниатюрные супераккумуляторы вместе с похожими на пауков блокинг-генераторами. Сзади захлопнулись наконец створки межсалонной двери. Было видно, как Лирий Голубь, кривясь от натуги, тащил обмякшее тело механика вперед по ходу вагона. «Довольно, юноша! – одобрил Кир-Кор. – Оставьте героя в покое».
«Бульдог» сделал попытку подняться на четвереньки, и Кир-Кор, опасаясь выстрелов из-под полы, сдернул с него дождевик. Под капюшоном оказался глухой серебристо-черный шлем незнакомой конструкции. Противогазовое забрало с двумя соплами (точно дыры от вырванных бивней), дымчатое полукольцо перископного обзора, сверкающий венец, излучающий какую-то странную смесь слабых электромагнитных сигналов. Форменный черный костюм и уйма навешанной на нем специфической амуниции дополняли картину. С левой стороны груди – шитая серебром эмблема: змееволосая голова Медузы Горгоны. «Пейсмейкеры, – понял Кир-Кор. – Группа захвата. Очевидно, им нужен я».
Он сорвал с пояса боевика наручники и хотел было употребить их по назначению. Отшвырнул в сторону. Наручники обжигали ладони и мозг. Обжигали даже сильнее, чем всякое другое оружие. Он ограничился тем, что вывел из строя и отшвырнул в сторону трофейный миттхайзер. Хотя, согласно МАКОДу, при таких обстоятельствах имел полное право отстреливаться. В случае вооруженного нападения в пределах территории экзархата шестнадцатая статья МАКОДа давала право грагалу защищаться любым способом и с помощью любого оружия. Параграф седьмой – вплоть до физического уничтожения нападающего. Или нападающих, если – параграф восьмой – нападение групповое. При этом – параграф девятый – степень вооруженности группы не имела значения.
Кир-Кор приподнял дождевик над неподвижным телом «хорька». На груди – та же эмблема… Выпростанный из капюшона ищем вдруг ни с того ни с сего пружинно раскрылся, словно футляр, и… рассыпались по полу длинные золотисто-рыжие волосы. На бледном лице обладательницы рыжих волос проглянули серые выпуклые глаза. Бессмысленный взгляд, тихий стон… Кир-Кор уложил рыжеволосую в кресло, продев для надежности подлокотник сквозь ее портупею, метнулся к «бульдогу», нашарил кнопки замка шлема у подбородка. Под забралом обнаружилась вполне мужская физиономия, искаженная гримасой боли. И еще обнаружились налитые кровью злые глаза и мокрые от пота белобрысые волосы.
Шлем слетел с головы отравителя раньше, чем тот успел разогнуться. Кир-Кор узнал быстроглазого с экспресса «Восточный»:
– О, мсье Буридан! Какая приятная встреча!
В ответ мсье молниеносно провел незнакомый противнику прием рукопашного боя – буквально перевернул его вверх ногами, – вложив всю свою силу в удар ногой. Прием Кир-Кор оценил, но ударить себя не позволил – нога встретила непробиваемый блок. Быстроглазый чудом сохранил равновесие.
– Вы в хорошей форме, мсье Буридан, сон в стратосфере пошел вам на пользу.
Боевик отпрыгнул, как дикая кошка, и бросился к торцевой стене в хвостовой части салона. Кир-Кор с опозданием понял, зачем ему это надо, кинулся следом, сознавая, что уже не успевает с броском. Блеснув эмблемой, пейсмейкер выхватил из прорези потайного кармана нечто похожее на пистолет с коротким квадратным стволом, щелкнул предохранителем и вскинул руку, целя противнику в лоб. Сзади раздалось короткое – х-хэк! Кир-Кор инстинктивно пригнулся – над правым плечом мелькнуло что-то металлическое. Машинально он подхватил выроненное пейсмейкером оружие. Тот открыл рот в крайнем изумлении, и глаза его полезли из орбит. Потрясенный Кир-Кор уставился на странно оседающего боевика: серебро медузьей головы окрасилось кровью – в груди торчала освинцованная рукоять метательного стилета…
Жуткий звук, похожий на вой койота в ночи, заставил его обернуться. Выл белобрысый. Колотил кулаками по настилу в проходе и выл – истошно, горестно, зло. Само небо, казалось, отринуло от себя безысходное отчаяние убийцы; Кир-Кор невольно взглянул в потолок, откуда (он чувствовал это) струились флюиды некой зловещности. «Нет-нет, – думал он, – наручники здесь все равно ничего не изменили бы – эти мерзавцы умеют метать ножи и в наручниках».
От хлесткого виброудара по крыше дрогнул под ногами пол. После удара в потолке остались торчать острые четырехгранные наконечники. Вагон был словно обстрелян сверху из чудовищных арбалетов.
– Ах, сучьи дети!.. – пробормотал Кир-Кор. Он заметил, что перед ударом дождевая вода вдруг перестала заливать прозрачные стены – будто над мчащимся сквозь ливень вагоном раскрыли зонт. Теперь хорошо было видно, как опустились из темноты и зарешетили околовагонное пространство с обеих сторон членистые лапы захвата.
Еще один хлесткий удар – виброкрючья вонзились в стены, как скорпионьи жала, а возле двери пролез сквозь настил острый бивень фиксатора. «Приготовьтесь, юноша, сейчас будет мощный рывок. Постарайтесь подстраховать себя и механика от ушибов».
Рвануло влево и вверх (треск, затихающий грохот внизу) – Кир-Кор повис на спинке кресла, удерживая рыжеволосую от переворота через подлокотник; свет в салоне померк – лишь в дверных рамах остались сиять полосы аварийного освещения.
Сорванный с ходовой платформы корпус вагона быстро поднимался в воздух. «Теперь все понятно, – думал Кир-Кор. – Все понятно с группой захвата. Когда есть возможность унести тебя вместе с вагоном, точно коршун птенца, состав отвлекающей группы совершенно не принципиален. Банда бездарных стажеров-налетчиков, женщин-боевиков и злополучных шпионов».
Несколько секунд невесомости в «воздушной яме». Затем – рывок ускорения с перегрузкой на развороте. Звучно стукались о стену шлемы, оружие, тела боевиков. Один из шлемов Кир-Кор, защищая лицо, невольно поймал. И тут же пригнулся – над головой пролетел и шмякнулся в стену белобрысый пейсмейкер, проскользнули полотнища дождевиков. И вся эта масса тел и предметов, шурша и позвякивая, ссыпалась на крутом вираже в хвост вагона. Кир-Кор чуть было не бросил туда же пойманный шлем, но, внутренне содрогнувшись, удержал занесенную руку. Так, со шлемом в руке, и явился в первый салон.
Лирий Голубь сообразил поднять над распростертым у подножий кресельных рядов телом механика боковые сиденья, и, судя по всему, наспех зафиксированный таким способом Федор Шкворец в моменты буйства сил инерции оставался на месте.
«Неплохо, юноша, – мысленно похвалил Кир-Кор. – Обошлось без эксцессов?»
– Не знаю… – испуганно пробормотал интротом. Он лежал на полу животом вниз, поддерживая ладонями голову парализованного, и косил голубыми глазами на стену, во всю ширь которой разворачивалась панорама вспухающего за дальними сопками зарева. – Что это?!
«Полагаю, зарево Петропавловска, – подумал Кир-Кор. – Как только шверцфайтер пробьет первый слой облаков, картина станет еще интереснее».
– Но куда нас?.. Зачем? Что им от нас надо?!
«Вы и Федор Шкворец, я думаю, здесь случайные пленники».
– Я и Федя Шкворец – свободные люди! – Юноша словно старался перекричать вой ветра, смешанный с густым шмелиным жужжанием: – Никто не вправе творить насилие над представителями девидеры Камчатского экзархата!
– Прекрасные и очень своевременные слова, Лирий Голубь! – воскликнул Кир-Кор. – И я, Кирилл Корнеев, свободный грагал, заявляю: никто не вправе арестовывать новастринских гостей Камчатского экзархата на его территории!
Лирий Голубь высвободил руки из-под затылка своего обездвиженного товарища, сел, и было заметно, что он пытается уразуметь интонационный пафос собеседника.
«Конечно, банде плевать на любые наши слова, – мысленно продолжил Кир-Кор, кивнув на торчащие в потолке наконечники. – Однако на борту шверцфайтера нас пишут, я уверен. Может, запись и пригодится… для следственной комиссии МАКОДа, например. Доживем – увидим».
– Обязательно доживем.
«Люблю оптимистов. Особенно тех, кто умеет заглядывать в светлое будущее. Но чем бы нам, трижды маракас, ущучить пиратов?..»
Кир-Кор бросил шлем в кресло. Еще в том салоне возник было замысел приоткрыть вагонную дверь (или выбить, если не приоткроется) и по лапам захвата подняться в гондековый тамбур аэромашины, а там уже действовать по обстоятельствам. Но… события наверху могут принять дурной оборот. Если пейсмейкерам надобен только грагал – за жизнь оставленных в этом проклятом вагоне людей нельзя поручиться. У пиратов может возникнуть соблазн избавиться от опасных свидетелей где-нибудь над подходящими для этого глубинами Тихого океана… Чудовищно, конечно, даже заподозривать такого рода вероятность, однако репутация пейсмейкеров отнюдь не располагает к беспечности в отношениях с ними… Кстати, сами они с нехорошей своей репутацией ханжески не согласны и стараются везде, где только можно, предстать в обличье апологетов строгой законности. И как ни странно, смена масок часто им удается. Видно, недаром на гербе Ордена пейсмейкеров начертан старый латинский девиз: «Qui prior est tempore, potior est jure». Дословно: «Кто раньше по времени, тот прежде по праву». Тривиальное кредо хищника: «Кто успел – тот и съел».
Тяжело груженный шверцфайтер набирал высоту по расширяющейся спирали. Сквозь пелену дождя Кир-Кор увидел вдали профиль величественного знака Ампары над главным зданием экзархата. Секунду длилась эта картина – будто на миг проблеснул в самом центре ненастья рог молодого месяца. И внезапно, после недолгого затемнения (в момент «прокола» слоя облаков), на полгоризонта распахнулось уже знакомое двухъярусное высотное зарево… Так что извините, уважаемый Агафон Виталианович, но встреча откладывается на неопределенное время. Поднимаясь над территорией, подлежащей вашей юрисдикции, шлем горячий привет лично вам и вашей общине… то бишь девидере. Кроме того, желаем вам впредь получше заботиться о защите территориального иммунитета Камчатского экзархата от диверсионно-террористических посягательств. И да пребудет с вами согласие Великой Ампары!.. «Ну скажите, пожалуйста, – угрюмо думал Кир-Кор, – зачем базируются в Завойковске вооруженные подразделения МАКОДа, если у них из-под носа безнаказанно можно похитить вагон метранса вместе с людьми?..» Он опустился на корточки, порывисто притянул Лирия Голубя ближе к себе:
«В Завойковске „финисты“ есть? Отвечайте мне шепотом».
– Одно звено отправлено на грузовом иглолете куда-то к экватору, – прошептал интротом. – Вероятно, еще не вернулось. Два других должны быть на месте.
«Два звена, пожалуй, смогли бы отрезать шверцфайтеру путь над океаном. В стратосферу он, перегруженный, не уйдет».
– Разве есть способ дать им знать?
«Не им – Ледогорову».
– Псиманация?.. Так далеко и в такой обстановке?..
«Вы мне поможете».
– Я?! – удивился юноша. – Но моя псиманантная «мощь» вам известна. Увы…
«Значит, придется учить вас стимулировать пси-радиацию».
– Но ведь не здесь, не сейчас!
«Здесь и сейчас. Может статься, что… Ладно. Вы видели экзарха вечером. Как он одет?»
– Лиловый блузон без воротника, с золотой оторочкой. Синие бейнзауны с лиловыми полупотайными складками, лиловые полусапожки…
«Вот и старайтесь удерживать образ патрона перед мысленным взором – дисциплинирует ауро-поисковую реактивность. Смотрите Ледогорову в переносицу и взывайте к нему. При этом создавайте полетное напряжение в висках – ни в коем случае не в затылке, только в висках! – и стремитесь слиться с пространством. Очень просто. Во время зова нужно добиться ощутимого и понятного мозгу состояния полета в огромном, безбрежном пространстве, это главное. Наша общая пси-радиация соответственно возрастет, если будет направлена к одному и тому же субъекту, и в итоге войдет в резонанс с ментаполем экзарха, ясно?»
– Да. С теорией эгрегора я знаком.
«Термин слегка устарел, впрочем, если хотите, пусть будет эгрегор. Вам остается подкрепить теорию практикой. Вдвоем мы экзарха „достанем“. Если эгрегор сработает – все остальное я беру на себя, а вы отключайтесь. Когда я встряхну вас – немедленно отключайтесь, иначе вам будет… Ладно, все будет хорошо. Поехали!» – Кир-Кор крепко стиснул плечо начинающего псимананта.
…В ментааурической вселенной Ледогорова шел дождь – струйки его змеились по наклонной стеклянной плоскости фасада, обращенного к Авачинской бухте, и скатывались вниз под аккомпанемент невыносимого воя и сверлящего уши жужжания. Стараясь пробиться сквозь акустический «занавес», Кир-Кор так резко сформировал поле ментального оклика, что оглушенный интротом-псиманант ощутимо «поплыл». Зато результат налицо: в акустическом заслоне возникла и стала расширяться чистым озером некая пространственная область, свободная от звуковых помех. Ментальный зов, точно пульс оживающего организма, набирал силу:
«Агафон! Агафон!! Агафон!!! Агафон!!!!»
В ответ отчетливый всплеск удивления:
«Кирилл?!» Агафон Ледогоров чувством и словом подтвердил двусторонность ментаконтакта.
«Агафон!!! Агафон!!!!»
«Спокойнее, Кирилл, слишком напористый зов. Ты с кем-то в эгрегоре?»
«Это же Лирий! К счастью, мы быстро „достали“ тебя!» Кир-Кор, ликуя, встряхнул обессиленного псимананта.
«Увы, тем самым ты многое меняешь в учебной методике парампары, я огорчен. Но все равно прими мое…»
«Принимаю, но утешить тебя ничем не могу – нашего славного школяра уносит в тучи воздушный пират. Судя по виброфиксаторам захвата, это шверцфайтер. Уносит, кстати, вместе с главным механиком экзархата, со мной и с вагоном метранса, который они только что умудрились сорвать с монорельса на перегоне „Пара-Тунка“ – „Вторая спортивная“. По-моему, это пейсмейкеры. Если, конечно, кто-то другой не использует их атрибутику…»
Экзарх продемонстрировал неплохую реакцию: уже после слова «шверцфайтер» он щелчком пальцев задействовал спикард-систему, связался с дежурным службы МАКОДа в Завойковске. Кир-Кор сенситивно увидел это быстрое движение пальцев правой руки, затем – лиловый рукав и вдруг – его владельца во весь рост. Свежая позолота на оторочке блузона, глянцевый отлив на отворотах лиловых полусапожек… На спине и под правую руку – иссиня-фиолетовая мантелета со знаком Ампары и с аметистовой застежкой-фибулой на левом плече.
«Мужайтесь, друзья! – обратился в пространство экзарх. – Тревога объявлена, с минуты на минуту „финисты“ уйдут на перехват. Ты, Кирилл, прости мне мой упрек, я был неправ. Как там у вас?»
«Скверно. Механик парализован, нужна медицинская помощь. И не только ему – обездвижены пятеро боевиков, среди них – женщина с признаками серьезного сотрясения мозга. Один из этой пятерки в суматохе налета смертельно ранен своим же товарищем в сердце – клиническая смерть, должно быть, уже наступила. Намерения экипажа шверцфайтера нам пока неизвестны. Полагаю, нас всех поднимут на борт и сбросят вагон. Ноша для этой „летающей шляпы“ слишком громоздкая… Ну что ж, спасибо, Агафон, теперь мы будем чувствовать себя увереннее. До связи!»
Кир-Кор вышел из сенситивного транса. И что-то заставило его задержать дыхание. Запах!.. Из наконечника в потолке, шипя, стекала струйка тумана, распространяя в салоне характерный запах газа «емшан» – горько-полынный, с мятным привкусом. «Шмах-тревер, вот почему они в шлемах!» – подумал он и швырнул своего помощника в кресло. Новоиспеченный псиманант опомнился уже в трофейном шлеме и молча смотрел, как взбудораженный чем-то грагал ногой выбивает из паза нижний край створки вагонной двери, спешно подтаскивает механика головой к ледяному потоку забортного воздуха.
«Лучше ему простудиться, чем дополнительно наглотаться отравы», – пояснил Кир-Кор, падая в кресло справа от юноши.
– Я плохо вас слышу, – прогундосил тот из глубины шлема.
«Газовая атака. Нас хотят усыпить и обездвиженных переправить на борт шверцфайтера».
– Усыпить? – Интротом потрогал шлем в районе висков. – Рой помех!..
Кир-Кор сорвал со шлема источник беспорядочных электромагнитных импульсов – блескучий венец. Блеск угас, генерация импульсов прекратилась.
«Это у них для защиты мозга от пси-радиационного воздействия со стороны. Остроумно… Так лучше?»
– Да. Но все равно – какая-то муть в голове…
«Пройдет. После эгрегора сонливость у новичка – обычное дело. Тем проще будет сыграть усыпленного газом».
– А вы?
«Я тоже им подыграю. Мы оба им подыграем. Пока „финисты“ не успели отвлечь их внимание, мы с вами обязаны выглядеть спящими».
Кир-Кор жестом пригласил юношу наклониться и быстро сунул в нагрудный карман его блузона пистолет с квадратным стволом. Приложил палец к губам в знак молчания. Лирий Голубь ощупал ужасный предмет.
«Осторожнее. Там, кажется, спущен предохранитель».
– Но я не…
«Больше ни слова! Я так же „не“, как и вы. Но меня непременно обыщут, а вас… надеюсь, что нет. Потом вернете мне эту штуку, я должен ознакомиться с ней на досуге. Вот и все. И ни о чем не надо тревожиться. Когда я открою вам шлем – просто расслабьтесь. Шлемоголовые слуги Морфея должны увидеть вас спящим».
Струя газа иссякла. Отметив про себя этот отрадный факт, Кир-Кор блокировал собственную пси-радиацию и, теперь уже скрыто от интротома, подумал, что сквозняк успеет проветрить салон до появления боевиков. Его самого задержка дыхания не беспокоила – без притока кислорода извне он при желании мог обходиться почти сорок пять часов. Ему хотелось, чтобы сохранил дееспособность его молодой новый друг. В такой обстановке важно сохранить дееспособность. Или хотя бы сохранить ясность сознания. Кто знает, чем грозит обернуться бандитский налет…
Шверцфайтер, натужно жужжа, с пчелиным трудолюбием одолевал по диагонали свободное от дождя пространство между двумя облачными ярусами. Окрашенные заревом участки с иллюзорной медлительностью отступали назад. Прямо по курсу сгущался коричневый мрак – там, в его глубине, где-то далеко над океаном изредка вздрагивали зарницы. Кир-Кору все это не нравилось. Никаких признаков перехвата… Трудно было определиться над облаками, однако похоже на то, что шверцфайтер уже миновал устье Авачинской бухты и теперь идет над заливом.
Шумно оторвалась и исчезла куда-то часть крыши вагона – в салоне засвистел пронизывающий ветер, от невыносимого жужжания свело челюсти. Кир-Кор снял с головы своего подопечного шлем, забросил вперед через три ряда кресел. Юноша, обвиснув на подлокотнике, правдоподобно изобразил то, что следовало изобразить; его светлые волосы нещадно трепал свирепый сквозняк. «Удачи нам в лицедействе», – подумал Кир-Кор, кинул в рот кольцо Марсаны, устроился в кресле на левом боку – так, чтобы в поле зрения были оба представителя экзархата, – приспустил веки и застыл в ожидании.
Долго ждать не пришлось. В салоне появились двое. Без шлемов, но в респираторах. Серые форменные костюмы, отливающие на сгибах глянцевитой чернью, серые кепи с темными полупрозрачными козырьками и такими же светофильтрами в пол-лица. На рукавах – нашивки с изображением змейки, свернутой в горизонтально расположенную восьмерку.
Боевики общались между собой и с кем-то на борту шверцфайтера посредством вмонтированных в респираторы радиопереговорных устройств. Кир-Кор обострил свое восприятие в радиодиапазоне. Понял только слово «грагал», но постарался заложить в запасники памяти всю эту словесную абракадабру – может пригодиться, если сохранится. Тайным языком служил какой-то странный слоговый сленг. Жестикуляция серой пары тоже была не очень понятной: один указывал на его кресло, другой – на механика. То ли не знали грагала в лицо, то ли не могли решить, с кого начинать…
Ежась от холода, серые с профессиональной быстротой обшарили механика. После обыска Федор Шкворец был приподнят и уложен в спущенный сверху на ваере длинный короб (вместо крышки – свернутый в рулон эластичный полог). «Вира!» – прозвучало в радиодиапазоне. Головной конец этого транспортного устройства приподнялся, а хвостовой скользнул по настилу, точно приготовленная к подъему бетонная балка. Самого подъема Кир-Кор не увидел, но через минуту короб вернулся пустой. Новоселье состоялось…
Серым проорали сверху какую-то фразу, и в их поведении произошла перемена: больше не переговариваясь и не жестикулируя, они молча схватили того, кто был к ним ближе (а ближе был Лирий Голубь), торопливо сунули «спящего» в короб, торопливо задернули полог. «Вира!» Головной конец короба приподнялся, пополз хвостовой. И вдруг сквозь стену вагона проник в салон свет мощной фары. «Приятные новости, юноша, – успел подумать Кир-Кор прежде, чем короб исчез. – Кажется, начался перехват».
Шверцфайтер и «финист» стремительно разошлись на скрещенных, как шпаги, курсах. Раздался странный, очень звонкий взрыв – будто вдребезги разлетелось что-то стеклянное. Вагон дрогнул. Одновременно вздрогнул Кир-Кор: со всех сторон на него обрушился шквал агрессивных, больно колющих в нервы радиописков. Ошарашенный, он спешно перекрыл своему восприятию доступ в радиодиапазон. На лапах захвата затрепетала путаница блескучих нитей и лент, и стало понятно: перехватчик метко влепил под брюхо пирату сигнальный снаряд, на жаргоне пилотов – «ведьму» (в каждой ленте – сотни миниатюрных сигнализаторов с писклявыми радиосигналами). Избавиться от ухватистой «ведьмы» практически невозможно. Во всяком случае – сложно. Даже если аэромашина полностью втянет захват. Сейчас здесь вся эскадрилья перехватчиков соберется.
Увидеть атаку «финистов» Кир-Кору не удалось. В форсированном режиме шверцфайтер нырнул во мглу второго облачного слоя, где избрал для маневра тактику частой перемены курса по азимуту. Вагон дергался, плясал и подпрыгивал, как бык на родео, салон затянуло туманом; серые слуги Морфея, падая друг на друга, трижды роняли грагала, и Кир-Кору, во избежание травм, пришлось фактически самому уложить себя в короб. Наконец, взлетев кверху в тесном футляре с полузадернутым пологом, он глотнул по дороге порцию морозного воздуха со студеной водой. Мгновенно увлажнившаяся рубаха «а-ля маркиз де Карвен» взялась на груди ледяной корочкой. Еще недавно он пронизывал эти же облака с несравнимо большим комфортом.
Его втянули в освещенный прямоугольник гондекового тамбура. Туман был настолько плотен, что не имело смысла закрывать глаза. Аэромашину трясло и швыряло из стороны в сторону. Опять раздался звонкий «стеклянистый» взрыв – закраину люка лизнуло мутно-белое пламя. «Визуальная метка, – понял Кир-Кор. – Теперь пиратская шхуна будет прелестно светиться во мраке». Две пары сильных сноровистых рук выхватили его из короба и с маху воткнули головой в раструб эластичного труболифта. «Умпф-ф…» – утробно вздохнул труболифт, проглотил пленника, приподнял на уровень твиндека и выплюнул, как обглоданную кость, в приемную кювету. Но еще при подъеме пленник услышал характерные звуки вакуумно-ударных разрядов: бумум-бумум-бумум. Заговорило самое мощное бортовое оружие – пират огрызался разрядами из арабайнеров. Это уже серьезно…
В твиндековом тамбуре отворилась щель горизонтального бокса. Кювету накрыла прозрачная крышка в виде панцирного полускафандра – прижатыми оказались плечи и бедра. На полушлеме – овальный вырез для лица. Ноги и руки свободны.
«Саркофаг» въехал в синий полумрак бокса, щель сомкнулась, и что-то ритмично защелкало над головой. Размеренная, четкая работа автоматики совершенно не вязалась с бешеными рывками мечущейся в вихре воздушного боя аэромашины… Шверцфайтер вдруг содрогнулся и начал стремительно набирать высоту. Кир-Кор обомлел. Арабайнеры смолкли, рывки прекратились, перегрузка росла. Все это могло означать лишь одно: пират уходил от «финистов» в стратосферу, сбросив вагон… «Ничего у них не меняется, – с тоскливым омерзением подумал Кир-Кор. – Земляне в своем обычном репертуаре». Он сделал попытку высвободиться. Крышка «саркофага» пробному натиску не поддавалась.
«За время воздушного боя они могли успеть выхватить из вагона еще одного человека, не больше, – прикинул Кир-Кор. – Остальных – в океан… Клянусь Новастрой, я узнаю имя командира банды. Хладнокровно отправить на смерть своих же товарищей – это сродни людоедству… Клянусь, я сделаю все, чтобы людоед в полной мере прочувствовал, кто он такой».
«И будет повод нашим недоброжелателям лишний раз поговорить о грубом вмешательстве грагалов в земные дела», – несколько охладил жгучую клятву внутренний голос.
«Но речь идет о преступлении против человечности!»
«Вне всякого сомнения. Однако сегодняшняя акция пейсмейкеров спровоцирована твоим… как бы это помягче… твоим поведением».
«Я знаю о своей вине перед механиком экзархата: промедлил, каюсь, с броском – не успел помешать отравителям. А вот чем я провинился перед пейсмейкерами, что-то не припоминаю».
«Неужели… А кто нарушил программу транзита? Кто усыпил их соглядатая? Память у тебя, что ли, дырявая… Кто сошел с трассы на Лавонгай и оказался в конце концов на Камчатке? Если Лавонгайский экзархат подконтролен ордену – а это скорее всего так и есть, – нетрудно вообразить, какой величины фитиль ты вставил пейсмейкерам».
«Накал эмоций никого не оправдывает».
«Да. Но кое-что объясняет».
«Не стал бы я поздравлять с таким объяснением ни их, ни себя. У меня на глазах и при моем невольном участии губят людей! И ради чего?! Всего лишь ради водворения блудного грагала в предписанный ему пейсмейкерами загон!»
«Судя по гекатомбе, этому придают необычайно важное значение… Напористость, наглость беспрецедентные. Словно твой арест для них – чуть ли не вопрос жизни и смерти…»
«Видимо, им важно добиться полной моей изоляции. Любой ценой».
«Ясно, что все это напрямую связано с открытием Планара. Но вот отчего это твое открытие вызвало такую ажиотацию – совершенно неясно. В других орденах, девидерах и куриях философской школы Ампары чрезмерной суеты не наблюдается. Не кажется ли тебе, что за фасадом почти любого крупного события последнего времени торчат пейсмейкерские уши?»
«Тогда зачем они промедлили на Театральном после выстрела по катамарану? Там я был у них фактически в руках».
«Их сбило с толку экстренное прибытие аэрозвена камчатского подразделения МАКОДа. Они почему-то решили, что „финисты“ принесли санкционированный директором МАКОДа ордер на арест».
«Должно быть, им очень хотелось, чтобы ордер на мой арест действительно существовал. Тогда они могли бы на вполне законных основаниях силой доставить меня по месту назначения, в Лавонгайский экзархат. Но – осечка, ордера не было, и я, согласно четырнадцатой статье МАКОДа, волен был выбирать любой экзархат по своему вкусу… Что ж, ситуация в общих чертах теперь мне понятна».
«Пейсмейкеры знали, какой экзархат тебе больше по вкусу, и оперативно это использовали».
«Но они не знают другого. Они еще не знают того, что со мной случилась ренатурация. И это незнание, я полагаю, дорого им обойдется…»
«О, не будь настолько самонадеян! Пусть гибель Олу Фада послужит для тебя полезным предостережением».
Кир-Кор навел ментадинамический мост между собой и управляющим блоком местной автоматики. Прислушался, оценил обстановку. Ни тряски, ни перегрузок от ускорений и перемены курса не ощущалось. Значит, аэромашина шла высоко, ровно, заданным курсом и с крейсерской скоростью. Особая спешка пирату теперь ни к чему. Шверцфайтер без груза – король в стратосфере. Тут юрким, но маломощным «финистам» его не достать – их «потолок» низковат…
Беззащитная перед ментакинезом автоматика легко уступала. Щелкнули фиксаторы – крышка «саркофага» перестала давить на плечи и бедра. Кир-Кор определил, что его бокс – третий по счету и снизу, и сверху. Оба «саркофага» внизу были обитаемы (Лирий Голубь? Федор Шкворец?). Вверху – обитаем был только один. «Саркофаги» могли выдвигаться из секции боксов и по одному, и все разом, и влево (в твиндековый тамбур), и вправо (неизвестно куда). Пока он раздумывал, какой вариант направления лучше задать автоматике, щель бокса самопроизвольно открылась с правой стороны – в глаза хлынул свет. Кир-Кор на всякий случай зажмурился.
Он чувствовал через мнемодим: все обитаемые «саркофаги» покинули секцию и «расползлись» по светлому отсеку, занимая предназначенные для них места. И еще он чувствовал: в отсеке хозяйничает всего один человек. На первых порах это было очень даже удобно… Человек, беспрестанно покашливая, словно у него першило в горле, передвигался между «саркофагами», а когда останавливался – звучало разнотональное, тонкое, как острие иглы, попискивание портативного универсал-медиметра.
– Кхм-кхм, – услышал у себя над головой Кир-Кор, сбросил крышку, точным движением ухватил незнакомца за ворот. И – палец к губам:
– Тсс!..
Выпученные водянисто-серые глаза испуганно глядели на него поверх черных квадратов экранных очков медиметра.
Незнакомец был низкоросл, плешив и тщедушен. Кир-Кор отпустил ворот его белого с зеленоватым отливом костюма, кивнув в сторону кресла, опутанного сложной системой привязных и амортизационных ремней. Понятливый незнакомец безропотно сел. Кашель перестал его мучить, медиметр нелепо болтался на раздвижных дужках у подбородка. Пальцы все еще судорожно сплетались и расплетались, но испуг на угрюмом длинном лице сменился выражением отрешенной усталости. «Медик, – понял Кир-Кор, занятый поиском и отключением переговорного устройства между отсеками. – Что ж, одним боевиком на этой пиратской посудине меньше». Он вынул изо рта и опустил в карман кольцо Марсаны.
Федор Шкворец лежал в «саркофаге» бледный и неподвижный – как восковая скульптура. Лирий Голубь самым бессовестным образом спал. Он не проснулся, даже когда Кир-Кор со скрежетом разогнул фиксаторы и сбросил с него прозрачную крышку, – лишь безмятежно почмокал губами.
Обитателем четвертого «саркофага» оказалась рыжеволосая. У нее было окаменелое лицо человека, усыпленного сильным снотворным. Из-под крышки свисали пустые ножны для небольшого кинжала и ремень перерезанной портупеи.
Кир-Кор сделал медику знак подойти.
– Здесь можно говорить не таясь, – сообщил тот странную новость.
– Почему? – осведомился Кир-Кор.
– Мой кашель им надоел, отсек перестали прослушивать. На мои запросы не отвечают, всякое общение со мной прервано.
– Мне кажется, я сумею заполнить досадный пробел. Кирилл Корнеев, грагал.
– Дейр Магнес, медик.
– Очень приятно. Меня интригует ситуация с женщиной-боевиком. Вы знаете имя своей пациентки?
– Я слышал, эту женщину называли – Рэмма. – Дейр Магнес зачем-то потрогал обрезок ремня ее портупеи. – Но учтите, я здесь ни при чем. Я врач. Просто врач и ничего более! Можете мне поверить.
– Я верю. Скажите, эвандр… кодовое название операции вам известно?
– Да. Операция «Каннибал».
– Не слабо! Совсем не слабо!.. Может быть, «Ганнибал»?
– Нет… по-моему, все-таки «Каннибал». Но больше я ничего не знаю. Я не имею к этой олигофренической акции никакого отношения!..
– Даже имени своего стратига не знаете?
– Кхм, кхм, кхм, – закашлялся медик. Стало ясно: кашель у Дейра Магнеса нервного происхождения. – Кхм, кхм… я, видите ли… кхм…
Кир-Кор с интересом смотрел на него. Дейр Магнес, забыв, что говорить здесь можно не таясь, знаками попросил собеседника нагнуться и прошамкал ему в самое ухо:
– Ярара… кхм, кхм. Стратиг операции «Каннибал» Шупар Ярара.
– Смахивает на псевдоним, – усомнился Кир-Кор.
Медик облизнул пересохшие губы:
– Шупар Ярара – это Эреб Лютер Мефра, отмеченный Знаком Зверя рыцарь Стальной Перчатки! Он же – Пифо Морван… кхм, кхм, человек-змея!..
«Он же – Гедеон Ковин, Буравчик, Тай Монитомбо по прозвищу Быстрая Смерть, Низъер Альтшуллер, Михаил Попов, Жорж Фабулой, – мысленно продолжил Кир-Кор. – А в более юном возрасте – Ассар Неппель, Гангрена, Эвальд Наужокс – в преступном мире был больше известен под прозвищем Мертвоголовый Любовник, Ньюболт Скинер, Капкан, Вольдемар Цветов, Сибирская Язва, Юрек Жилински и Сай Франкенталер».
– Больше я ничего не знаю! – Дейр Магнес отпрянул. – Клянусь грядущей Ампарой и всеми ее локонами, больше ничего не знаю!
– Успокойтесь, эвандр, я не представитель следственной комиссии. Мои вопросы – проявление частного любопытства, и только. Вы вправе не отвечать. Займитесь своим делом и ни о чем постороннем не думайте. – Кир-Кор взглянул на «саркофаг» механика.
Медик перехватил его взгляд. Сказал:
– Не тревожьтесь, я начну с него. Постараюсь быть вам полезен.
– Тогда последний вопрос. Сколько людей в экипаже?
– Я, двое пилотов и опергруппа во главе с… кхм, кхм, кхм. Всего на борту шверцфайтера было двенадцать человек. Но сколько сейчас…
– Спасибо, я посчитаю. У вас передвижное кресло – это кстати, возможны серьезные перегрузки. Мой совет: не надейтесь на мягкую обивку отсека, работайте в кресле.
Кир-Кор вышел в тамбур. Дверь медотсека закрылась за спиной с мягким шелестом. Как птичье крыло.
Он остановился перед первой ступенькой крутого узкого трапа и вызвал в затылке и вдоль позвоночника специфическое ощущение тяжести. Сначала закружилась голова, потом зашумело в ушах. Тяжесть росла, ширилась. Давящая тяжесть и желтая муть… Внезапно наступила жуткая тишина, в самом центре которой вдруг треснуло и обрушилось Мироздание. Пронизанный мгновенной болью, оглушенный и полуослепший Кир-Кор с трудом выбрался из-под клейких, блестящих и гладких обломков. Постоял с закрытыми глазами, отдыхая. Он наслаждался чувством огромного облегчения и покоя. Затем осмотрел двухметровую зеркально отблескивающую фигуру только что транспирированного им дьякола, подождал, пока нейтральные ориентиры квазимозга копии войдут в зависимость от пси-радиации мозга оригинала. Дьякол кивнул в знак того, что преодолел нейтраль, и быстро поднялся по трапу. Во время движения ярко взблескивали морщины и складки костюма «а-ля маркиз де Карвен» – казалось, поднимается облачко пронзительно вспыхивающих и резко гаснущих звезд. Кир-Кор глядел ему вслед. Он не был уверен, что предназначенная дьяколу буферная роль так уж необходима здесь, на борту. Но рисковать не хотелось. Он чувствовал свою ответственность перед теми, кто лежал в «саркофагах». Пифо Морван уже доказал, что способен на все.
В прекращенном за недостатком улик следствии землян по делу о гибели грагала Олу Фада в Рабате субъект по имени Пифо Морван занимал центральное место. Позже выяснилось, что этот интернациональный аферист еще до трагедии в Рабате посещал Новастру с визой на имя Гедеона Ковина. Досье, составленное на него новастринской Коллегией независимого расследования, знает чуть ли не наизусть каждый грагал-отпускник. И каждый из них готов к тому, что Морван в любой момент может «всплыть» под новым псевдонимом. «Не упустить бы мерзавца, – подумал Кир-Кор. – Выскользнуть на этот раз из рук правосудия Морвану – Яраре вряд ли удастся – улик более чем достаточно».
Взбегая по трапу, он услышал выстрелы из миттхайзера: з-зунг, з-зунг, з-зуанг. Подумал: «Вот самый бесспорный Знак Зверя».
3. КОЛОДЦЫ ЗАБВЕНИЯ
В два прыжка Кир-Кор оказался в спардековом тамбуре. Отсюда был выход в коридор, полукольцом охватывающий трехметровую линзу пилотской рубки с тыла. Выстрелы миттхайзера скрежетали где-то в глубине правой дуги коридора. Кир-Кор метнулся к задней двери рубки, нажал рукоять. Дверь была заперта. Иначе и быть не могло.
Прижимаясь к стене, облицованной подушечками синего пластика, он стал осторожно продвигаться к месту событий. Стрельба смолкла, коротко прозвучал душераздирающий вопль. Это был голос безоговорочной капитуляции. Отбирая оружие, дьякол, по-видимому, коснулся перепуганного стрелка. Вид дьякола пугает людей гораздо меньше, чем его прикосновение.
Кир-Кор решил выйти из-за поворота, но кто-то снова открыл пальбу из миттхайзера – на противоположной стене с треском лопнуло несколько синих подушечек, закапали бирюзовые слезы. «Еще один потенциальный заика», – удрученно подумал Кир-Кор.
Стрельба захлебнулась. Однако шум борьбы не стихал. И выкрики. Правда, выкрики уже другого характера: злые, с агрессивными интонациями. На незнакомом языке. Из всего потока яростных слов Кир-Кор понял только четыре – «Магнес», «койот», «дьякол», «грагал», – но постарался запомнить все, что было произнесено, слово в слово. Интонации не оставляли сомнений: угрозы и брань.
Ярость ужасно рассерженного боевика, его бешеное сопротивление дьяколу навели Кир-Кора на мысль: «Уж не сам ли это Шупар Ярара?» Если догадка верна, это сразу упростило бы ситуацию: было бы ясно, что на борту шверцфайтера только двое дееспособных боевиков, поскольку мерзавцы типа Морвана – Ярары ввязываются в схватку последними. Пилоты не в счет. «Выходит, „серые“ так и остались в вагоне!.. – подумал Кир-Кор. – Недооценили мы Пифо Морвана. Это не просто мерзавец – это сверхлюдоед».
Он поспешил к месту схватки.
Ему показалось, будто противник дьякола одет в легководолазный глянцево-черный костюм. Обман зрения длился секунду. Потом прояснилось: рыцарь Стальной Перчатки Морван – Мефра – Ярара, отмеченный Знаком Зверя стратиг операции «Каннибал», от макушки до пят был затянут в костюм для боевого единоборства кзай-ог-до. Лицевой вырез шлема-капюшона прикрыт на уровне глаз оптическим устройством в виде стеклянисто-дымчатого оседлавшего нос полуобруча. Обезображенный гримасой злости рот… Деформированный приемами кзай-ог-до дьякол… Бледное лицо бездейственно сидящего на полу второго боевика…
Поединок выглядел пародией на борьбу: стратиг пинал поверженного на колени дьякола и, приплясывая от ярости, пытался выдрать из его тела полупоглощенные зеркальной субстанцией миттхайзеры – то ли не знал, что эта субстанция способна сливаться с любыми предметами намертво, то ли не мог примириться с потерей двух лучеметов. Даже приемы Самсона, некогда разодравшего пасть библейского льва, не имели успеха: принятое в себя оружие дьякол не возвращал. Кроме миттхайзеров, в его деформированной груди уже оплывали ртутным блеском рукояти четырех метательных ножей и еще что-то из гнусного арсенала убийц, имеющих наглость называть себя рыцарями. На левом плече Ярары пятипалым погоном серебрилась железная рыцарская перчатка. Именно из-под нее стратиг (заметив грагала) выхватил и метнул очередную подлую штуковину. Кир-Кор отклонил голову – мимо уха просвистела, вращаясь, металлическая крестовина.
– Я вижу, каннибалу Пифо не по нутру наша встреча. Или мне показалось?
Вместо ответа Ярара звучно щелкнул браслетом на правой руке – вдоль ребра ладони скользнул усилитель удара с заточенной гранью.
– Значит, не показалось. Тогда зачем понадобилась эта сложная организация заоблачного рандеву?
Так же молча и с тем же результатом стратиг щелкнул браслетом на левой руке. В дымчатой глубине оптического устройства вспыхнули и жутковато качнулись два красных блика.
– В отличие от людоеда с подозрительно длинным именем Пифо-Эреб-Гедеон-Ньюболт я сейчас испытываю положительные эмоции, – сознался Кир-Кор. – Приятно будет оказать услугу правосудию.
Сидящий на полу боевик проворно подобрал под себя ноги, спустил их на пандус и, незаметно для своего командира, начал сползать на животе назад под арочный вход, в лобовую рубку шверцфайтера – шершавый пандус непонятно как обрел для дезертира свойства скользкого льда. Дьякол поднялся и стал выравнивать деформированный торс, приводить в порядок скрученные приемами кзай-ог-до уродливо растянутые руки. Трофеи были обозначены на его теле блистающим горельефом.
– Кроме того, я просто обязан задержать антропофага Шупара Ярару с поличным. Здесь найдется свободная пара наручников?..
Кир-Кор поставил первый блок под бешеный удар, нацеленный в шею, второй – под удар в висок. Поймал в воздухе ногу стратига, уложил его на пол. Ярара оказался лицом к лицу с дезертиром, и тот, все так же на животе, выполз обратно.
– Сопротивляться не советую, – предупредил Кир-Кор, – это небезопасно для вас. Помогите друг другу снять боевые браслеты.
Деморализованный боевик, не сводя глаз с дьякола, протянул стратигу сразу обе руки и получил в ответ удар в лицо. Кир-Кор стиснул зубы. Из-под прижатых к лицу ладоней несчастного хлынула кровь… Вид крови словно бы ободрил сангинофила – рыцарь Стальной Перчатки вскочил с внезапностью выброшенной из гнезда пружины, и на Кир-Кора обрушился град профессионально исполненных ударов ногами, руками, каждый из которых, пробей он защитный блок, был бы наверняка роковым для обычного человека. Ярара дрался по-настоящему: умело, с ожесточением. Дрался насмерть. Понимал, что терять ему нечего. Кир-Кор защищался точно, расчетливо. Как на тренировке в новастринском гладиатории. Это было нетрудно – реакция грагала превосходит скорость реакции самого тренированного боевика-землянина. «Кстати, командир опергруппы пейсмейкеров должен был бы об этом знать», – подумал Кир-Кор.
«Оставь ему его проблемы, – посоветовал внутренний голос. – Не отвлекайся в бою. Знаешь ведь, к чему иногда приводит излишняя самоуверенность».
Отражая атаки стратига, Кир-Кор прикидывал, как действовать дальше. Пленить такого опытного боевика без того, чтобы надежно обездвижить его, нельзя. Попытки остановить Ярару тычком в чревное сплетение или касательно-оглушающим ударом в голову не дали результата: живот надежно защищен широким поясом (из стальных блях в виде геральдических щитов) и панцирными пластинами, вшитыми в костюм по вертикали, а нанести прицельный удар в голову по касательной необыкновенно изворотливый, хитрый противник просто не позволял. Конечно, можно запросто проломить защиту Ярары грубым ударом кумулятивного типа, но… пленник должен быть, как минимум, живым. И весьма желательно – невредимым.
Улучив момент, Кир-Кор провел свежепозаимствованный у пейсмейкеров прием: перевернул противника вверх ногами, швырнул его на пол. Почти уронил. Стратиг в костюме кзай-ог-дока был скользким, как большая тяжелая рыба.
Ярара медленно сел. На несколько секунд застыл в позе ошеломленного, осознавшего свое поражение человека; вялыми движениями освободил запястья от боевых браслетов, перебросил это бесполезное перед грагалом оружие дьяколу (тот присовокупил их к нательным трофеям), покорно стал вытаскивать из тайников в костюме остатки вооружения – всяческие приспособления для членовредительства и убийства – дьякол бесстрастно пополнял коллекцию трофеев (лишь предмет, подобный пистолету с коротким квадратным стволом, отдал Кир-Кору).
Возобновил попытку ретироваться раненный в лицо напарник Ярары – вдоль пандуса до самого комингса рубки тянулся за ним размазанный коленями кровавый след…
– Помогите ему кто-нибудь, – глухо произнес на геялогосе бывший стратиг, снимая с себя боевой пояс.
Просьба его прозвучала столь неожиданно и логично, что Кир-Кору подумалось: «Да неужто у людоеда совесть проснулась?!»
Из пеналов на поясе Ярара вытряхнул в ладонь два серых шарика, небрежным движением кинул один из них на спину перелезшего через комингс бывшего подчиненного (шарик прицепился к одежде как плод репейника), отдал пояс дьяколу, а второй шарик адресовал грагалу. Кир-Кор едва не попался… Отдернул протянутую было руку, отпрянул к стене; опасный предмет мелькнул мимо, почти впритирку к груди. И в тот же миг дьякол прыгнул над пандусом головой вперед под арочный свод входа в лобовую рубку, где за секунду до этого скрылась спина обреченного боевика, пояс Ярары зеркальный коллекционер оружия обеими руками прижимал к животу – словно вратарь футбольной команды, ухвативший низко поданный мяч.
Звук первого взрыва в рубке был не очень громкий – скорее трескучий, как выстрел театрального мушкета. Однако Кир-Кор не строил на этот счет никаких иллюзий (он видел спину убитого аналогичным способом в Амстердаме Сан-Ли). Второй взрыв громыхнул раскатистее и мощнее – сработал бризантный пояс Ярары. Над пандусом выметнулось, растворяясь в воздухе, полотнище блеска, и Кир-Кор похвалил себя за идею своевременной подстраховки.
Сразу после третьего взрыва ему пришлось в броске ловить проворного бандита. Поймал его за ногу, повалил и воспользовался моментом: двух тычков пальцами в спину – чуть выше лопаток – было довольно.
Паралич мышц рук продлится четверть часа – более чем достаточно, чтоб изолировать и усыпить опасного пленника… Бандит просчитался – кинулся не в том направлении. Если б нырнул в лобовую рубку – у него появился бы шанс еще какое-то время побыть на свободе. Не захотел… Обретаться рядом со взорванным телом напарника неприятно. Даже из заплеванного колодца пить не хочется, а из обрызганного или залитого кровью – тем паче.
– Встать! – приказал Яраре Кир-Кор. И, не сдержавшись, добавил: – П-подонок!
Тай-Низьер-Шупар-Вольдемар-Сай Поднялся. Руки его висели как плети.
– По коридору вперед – шагом марш. В мед отсек.
Бандита изрядно покачивало. Болтая непослушными руками, он вдруг припал к стене боком. Кир-Кору пришлось подхватить его. Большая, тяжелая, скользкая рыба…
Негодяй притворялся. В наглом притворстве уронил голову на плечо милосердного конвоира. Кир-Кор приподнял оптический полуобруч и резким движением сдернул к затылку шлем-капюшон. Присвистнул. У бандита Ярары было лицо грагала Кир-Кора. Не настоящее лицо, разумеется, – искусно сделанная маска-наголовник. Без волос. Вместо волос – обширная блеклая лысина. В этой маске Ярара напоминал видеота из салона «А-ля маркиз де Карвен»; глаз не видно (зрачки закатились под верхние веки), рот приоткрыт.
– И чего ты ко мне прицепился? – произнес этот рот и неожиданно распахнулся в зевке.
«Ну конечно, – подумал Кир-Кор. – Мне самому невдомек, чего это я к тебе прицепился».
Едва рот в зевке дотянул до максимума ширины – из-под верхней челюсти, пружинно щелкнув, выскочили гадючьими зубами две стальные иглы. Не успел Кир-Кор опомниться от изумления, Ярара попытался укусить его в шею. Промахнулся – иглы вонзились в мышцу плеча.
Плечо и шею обожгло нестерпимо едким огнем. «Ах, сукин сын! – Кир-Кор отшвырнул мерзавца. – Вот, значит, как погиб Олу Фад в Рабате…»
Человек-змея, неестественно болтая на ходу одной рукой, скрылся в глубине коридора за поворотом. «Все равно никуда отсюда не уползет», – с надеждой подумал Кир-Кор. Надорвал рубаху, осмотрел место укуса. Внутренним напряжением мышц заставил кровь брызнуть сквозь ранки двумя струйками. Повторил неприятную процедуру. Голова тошнотворно кружилась, перед глазами плыли сине-зеленые пятна в радужном окаймлении. Странное ощущение оглушенности. Будто дубиной по голове… Минуту он боролся с искушением сесть на пол. Распластавшись спиной на стене, выжидал, когда его его умный организм самостоятельно нейтрализует остатки сильного яда.
Жжение пошло на убыль, локализовалось, теперь болело только плечо. Кир-Кор вздохнул полной грудью, попробовал прочно стать на ноги. Пятна с радужным обрамлением таяли – кажется, организм сумел перебороть недомогание, хотя место укуса еще пульсировало болью. В такт болевому пульсу вертелась в голове неотвязная мысль: «Олу Фада убила денатурация. Олу Фада убила денатурация…» Кир-Кор запоздало вспомнил об оружии Ярары в своем кармане, всплеснул руками. Руки слушались.
Несколько пробных шагов вдоль коридора. Ноги слушались тоже. Нарастающая тревога гнала Кир-Кора по направлению к медотсеку. У входа в спардековый тамбур он услышал приглушенные вопли, спрыгнул с трапа, ворвался в отсек.
Вопил, катаясь по полу, Ярара. Вопли переходили в звериный визг. У «саркофага», сжимая рукоять пистолета с квадратным стволом, стоял Лирий Голубь, и лицо у него было белое как мел. Дейр Магнес лежал на крышке «саркофага» механика поперек – на спине: голова запрокинута, ноги безжизненно свесились, руки спеленуты сдернутым с плеч костюмом, кровь на голой груди. Снова кровь… Но и здесь сангинофил Ярара сражение проиграл.
Бандит затих – потерял сознание от болевого шока. «Уложу в „саркофаг“, усыплю, – мимоходом наметил себе план предстоящих действий Кир-Кор. – Пусть спит здесь до прихода криминалистов». Прежде, однако, он приподнял окровавленную голову медика, вздохнул с облегчением: на него воззрился дико вытаращенный, но живой серый глаз. Второй, увы, не глядел по причине полной утраты физиономией Дейра Магнеса природной симметрии. Бывший стратиг выместил на эскулапе свое неудовольствие по поводу тусклого результата блистательно организованной акции «Каннибал». Или все-таки «Ганнибал»?..
– Как дела, эвандр? – Одним движением Кир-Кор вернул эскулапа в костюм. – Переломов нет?
– Трудно сказать… Помогите мне встать на ноги, будьте любезны. – Медик зарычал от боли и вцепился в надорванный рукав Кир-Кора. – Вы тоже ранены?
– Пустяки. Чем это он вас?
– Рукой, ногами.
– Рукой?..
– Левой. Правая, к счастью, у него почему-то бездействовала. Иначе Ярара просто размазал бы меня по стене.
«Значит, змеиный укус у него одноразовый», – автоматически отметил мозг Кир-Кора.
– Когда Ярара пришел меня убивать, я понял, что акция провалилась, – добавил медик.
– Ваши дела идут на поправку. Замечаете? У вас прошел кашель.
– А… кхм, действительно… Кстати, вашему другу с усами я успел подпитать сердечную мышцу. Пожалуй, он вытянет.
– Спасибо, – Кир-Кор положил руку на плечо оцепенелого интротома: – Очнитесь, юноша. Этот человек, его зовут Дейр Магнес, еще не понял» что вы спасли ему жизнь. А заодно – и себе.
Лирий Голубь поднял ресницы. На бледном лице голубые глаза казались еще голубее. Кир-Кор кивнул на оружие:
– Называется альгер. В просторечии – болевик. Слышать о нем мне доводилось, вижу впервые. Волновой выстрел в голову превращает человека в комок невыносимой боли… – Он оглянулся. – Где Ярара, маракас?! Куда девался бандит?
Лицо юноши приняло осмысленное выражение:
– Он… это… ушел. Поднялся и вышел…
Кир-Кор метеором вылетел в тамбур и уже было собрался мчаться наверх. Но откуда-то снизу вдруг донеслось урчание передаточного сервомеханизма. Урчание исходило из недр гондека. Метнувшись вправо, Кир-Кор бесполезно рванул рукоять дверцы наклонного люка. По трапу взлетел на спардек, обогнул линзу пилотской рубки на четверть по левой дуге коридора. В полном соответствии с хорошо знакомой ему интерьерной схемой типового шверцфайтера в полутора метрах от левостороннего пандуса находился скрытый в стене пилотской рубки шкаф коммутации бортовой автоматики. Достаточно было нажать синюю подушечку облицовки с черным треугольником – часть стены утонула в проеме, медленно, слишком медленно обнажались гильзер-коммутационные узлы. Нужно быстрее заставить автоматику открыть дверцу наклонного люка в твиндековом тамбуре! Быстрее!..
Вдруг по какому-то наитию Кир-Кор изменил свое решение на прямо противоположное: вынудил автоматику не только прочно закрыть люки и подъемники всех переходов между гондеком и другими ярусами аэромашины, но и обеспечить герметичную защиту по этому контуру. Если из страха перед правосудием Ярара всерьез вознамерился покинуть борт шверцфайтера в спасательной капсуле, в слампсьюте или еще каким-то способом – это его дело, пусть дерзает.
Но если мерзавец, кроме того, попутно надеется погубить всех оставшихся на борту взрывной декомпрессией в стратосфере, его ждет разочарование. Кир-Кор уперся в стены разведенными в стороны руками, предупредил интротома: «Вслушайтесь, юноша! Зафиксируйте Магнеса в кресле – быстрее! – и берегите себя от ушибов. Вероятны резкие маневры шверцфайтера, возможна продолжительная невесомость».
Да, не сумел задержать опасного негодяя, очень досадно… Даже трудно вспомнить, когда он в последний раз испытывал такую досаду, впрочем, нет худа без добра. Не будет на борту Ярары – гора с плеч. Уж больно ловок, увертлив, коварен… А на Новастре до сих пор не удосужились разработать тактику пленения подобных субъектов, приходится импровизировать на ходу. «Наимпровизировал», – огорченно упрекнул себя Кир-Кор.
«Надо было стукнуть мерзавца на полном серьезе – и проблема разрешилась бы просто», – подлил масла в огонь внутренний голос.
«Надо было, кто спорит… Но бить людей на полном серьезе – это не просто».
«Ты сам говорил – людоед».
«Говорил. Но человек ведь!.. Правда, из тех, кому ничто людоедское не чуждо».
«Софист! До чего же сложно бывает общаться с тобой».
«Мне с твоими упреками, нытьем и рефлексиями тоже бывает не легче. Терпение, цветок моей души, терпение!»
Шверцфайтер подпрыгнул (считай, Ярары нет на борту), затем качнулся, ухнул вниз (у пилотов неплохая реакция). Всего две секунды предсказанной невесомости, и – резкий переход в пикирование с ускорением; Кир-Кор, вцепившись обеими руками в закраину коммутационного шкафа, как альпинист, повис над изогнутым стволом опасного колодца, в который теперь превратился плюгавенький коридор. Пилоты демонстрировали степень своего доверия Яраре. Они с такой скоростью уводили аэромашину из стратосферы в спасительно плотные воздушные слои, что было абсолютно ясно: дурные привычки стратига хорошо им известны. Другой причины панически форсировать двигатель у пилотов-пейсмейкеров не было. Даже запасной контур герметизации, увы, не добавил им оптимизма.
Что-то скользнуло по руке и кануло в коридор-колодец. Кир-Кор увидел испачканный кровью рукав, глянул вверх, вовремя отклонил голову – отливающий ртутным блеском миттхайзер ударил в плечо и, кувыркаясь, тоже канул в колодец. «Плохи дела», – осознал невольный альпинист. Он с ужасом представил себе, что еще может вывалиться из лобовой рубки на спину.
– Тварь ядовитая! – выругался вслух. – Гнусняк мерзопакостный!
Добавил мысленно: «Чтоб его там, в океане, акулы сожрали!»
«Теперь призываешь постороннюю силу исправить твои упущения», – брюзгливо отметил внутренний голос.
«Прав ты, прав, не следовало мне церемониться с отпетым негодяем! Ох как не следовало!..»
«Дошло наконец! И то – под угрозой этого… нависшего над твоей головой».
«Не нагнетай. Во всем есть пределы. Если бы я убил Ярару… даже случайно… это был бы уже не я».
«На затылок что-то капнуло… Чувствуешь? Что бы это могло там капнуть, а?..»
«Замолчи. И без того тошно».
«Сначала рукав был испачкан. Теперь вот, наверное, шея и воротник…»
«Замолчи, я сказал!»
«Тебе повезло, они выводят свою „летающую шляпу“ из скоростного пике. Должно быть, труп взорванного боевика уже не успеет упасть тебе на голову…»
«Заглохни там, резервант новолуния!!!»
«Ладно… без оскорблений! Себя оскорбляешь, а с пилотами пейсмейкерской «шляпы» будешь сентиментальничать и церемониться так же, как с командиром операции «Каннибал».
В горизонтальном полете коридор снова стал коридором. Кир-Кор ощупал затылок и, обнаружив на воротнике лоскут мягкого пластика синего цвета, перевел дыхание. Лоскут занял место в кармане среди земных сувениров. Большинство из них было сомнительного достоинства, но Кир-Кор знал, что постарается сохранить их все. Для чего?.. Трудно ответить. Наверное, все-таки для того, чтобы там, на Новастре, похожие на сон земные впечатления в нужный момент оживить в памяти вещественным фактором…
Тыльная дверь пилотской рубки по-прежнему не поддавалась нажиму.
Кир-Кор постоял, размышляя. Пилотская имела три входа, два из которых находились внутри лобовой рубки – под левым и правым пандусами. Путь в лобовую рубку был открыт, но этим путем он не пойдет. Ни за что. Надежней любого запора… А запор тыльной двери пилотской рубки не подчинялся автоматике – очевидно, действовал на механическом принципе. Что-нибудь наподобие элементарной задвижки. Как быть?.. Создавать нового дьякола не хотелось. На это уйдут силы, время, энергия, которые могут еще понадобиться. Жизнь – она ведь такая. Полная неожиданностей… Придется действовать без помощника, в одиночку.
Он закатал левый рукав выше локтя, уперся ладонью в металл. Давно не доводилось ему применять этот весьма болезненный прием… Но сейчас иного выхода не было. Точнее говоря – входа.
Неестественную проницаемость вещественного препятствия для тела грагала (в том числе и металлического препятствия) кто-то из светил современного естествознания объяснял «встречной масс-поляризацией материальных структур». Тем не менее эффект сверхпроницаемости землянам был практически незнаком: грагалы не могли его демонстрировать в состоянии денатурации. МАКОД предусмотрительно предписывал посещающим Землю грагалам денатурироваться на Марсе, в крайнем случае на Луне. Именно поэтому Ярара долго сопротивлялся – не мог и в мыслях допустить вероятие ренатурации соперника. И только после того, как яд не подействовал, ушлый мерзавец смекнул, что оставаться дальше на борту – дело бессмысленное и очень небезопасное. И ушел. Пока было еще на чем уходить…
За четыре минуты рука по локоть проникла сквозь металл – точно вязкое масло сквозь решето. От специфического напряжения в области переносицы у Кир-Кора перед глазами поплыли йодисто-коричневые пятна. Вдоль позвоночника сверху вниз стали распространяться очаги неприятного покалывания, во рту появился отвратительный привкус окисленного железа. Сущие пустяки по сравнению с болью в мышцах руки, по сравнению с болью, вонзившей зубы в предплечье, когда настало время согнуть локоть и шарить пальцами, ощупывая запор. Кир-Кор сцепил зубы. Он с трудом выносил эту боль, его мутило. При всем при том пальцы нащупали диск с рукояткой и несколько раз повернули его. Это было вдобавок рискованно… Оставалось надеяться, что пилоты заняты своим делом и что пятипалая бесхозная конечность с диверсионными наклонностями не привлечет их внимания. Тем паче что диверсия происходила в тыльной стороне эллипсоида рубки и на индикаторах контрольной автоматики не отражалась.
Мягкий щелчок – стержни запора вышли из гнезд. Как только дверь подалась, Кир-Кор чуть не вскрикнул и весь покрылся испариной – настолько острой, режущей, свирепой была боль!.. Он четыре долгие минуты вытаскивал руку обратно – болевое ощущение медленно соскальзывало с локтя на кисть раскаленным браслетом.
Все, свободен!.. Кир-Кор вытер лицо. Пошевелил пальцами, вздохнул глубоко и беззвучно – полный порядок. Рука горела, словно обожженная крапивой, но пыточная боль прекратилась. Кстати, исчезла боль и в укушенном Ярарой плече. Бесследно исчезла. Как и сам Ярара…
Кир-Кор задернул тяжелую черную штору сзади, чтобы свет из тамбура не отразился на купольном блистере затемненной рубки (малейший блик мог, чего доброго, переполошить пилотов), и перед тем, как войти, сделал попытку обдумать план экстремальных действий на случай, если пилоты вооружены и успеют затеять стрельбу. Он знал: укрыться там будет негде. В центре – поворотный плашер, на нем – два пилот-ложемента с вогнутыми подлокотниками в окружении торчащих в разные стороны колонок пультовых брид. Головы пилотов – почти в зените, под купольным блистером – великолепный обзор. Справа и слева от плашера – локально изогнутые пандусы для спуска в лобовую рубку. Вот все… Укрытий, увы, никаких. «Из пилот-ложементов там можно стрелять, как в круговом тире», – напоминал внутренний голос. Кир-Кор отмахнулся. План его состоял всего из двух слов и одного союза: внезапность и быстрота.
Он шагнул в залитое лунным светом пространство… И невольно посочувствовал стрелкам, у которых мишень появляется с тыла.
Пилоты не оглянулись, даже когда он вспрыгнул на плашер. Его пальцы нащупали на их шеях морфинические точки раньше, чем эти парни в шлемах с изображением змееволосой красотки сумели преодолеть замешательство и воспользоваться выхваченным было оружием.
– Спокойно! – подбросил им альтернативную идею Кир-Кор. – Спать! Спать! Спать… Спать… Спа-а-ать…
Через десять секунд более миролюбивых пилотов невозможно было бы найти во всем аэрокосмическом флоте пейсмейкеров.
Кир-Кор убедился, что режим полета находится под контролем автоматики аэроуправления, на всякий случай отключил орбитально-спутниковую связь, взвалил обмякших молодцов себе на плечи и, роняя по дороге шлемы, перенес на твиндек. Под руководством пристегнутого к креслу медика и с помощью успевшего набить себе шишку на лбу интротома он заполнил телами сладко посапывающих во сне пейсмейкеров свободные «саркофаги», взглянул на восковолицего героя, мысленно извинился перед ним за несколько тенденциозный подбор основного состава компании спящих. В пилотскую рубку вернулся с Лирием Голубем. Указал ему на ложемент второго пилота, сам занял место первого, спросил:
– Почему альгер перекочевал из ваших рук в руки медика?
Юноша оторвался от созерцания светившего ему в лицо яркого лунного диска.
– Я отдал. Доктор Магнес стал благодарить меня за выстрел в… того страшного человека. Я выронил альгер. Бросил, честно говоря…
– Доктор Магнес испугался, что Ярара может вернуться, и потребовал поднять оружие?
– Да. Попросил. Я поднял и… отдал ему. Извините. Я должен был… сохранить для вас.
Кир-Кор покачал головой.
– Надобность в этом отпала, но дело в другом. На борту пиратского судна оружие лучше всего держать при себе.
– Никогда больше не возьму его в руки. Никогда.
– Не попади вы Яраре в голову, ваша очень короткая жизнь сложилась бы именно так. Негодяй превратил бы отсек в заоблачный склеп братской могилы. К счастью, выстрел из альгера оказался удачным, и теперь ни один оракул не скажет, сколько лет вам еще отмерено. С оружием или без. Наденьте привязные ремни, закройте фиксаторы.
– Никогда, – повторил интротом, застегивая на себе полетную амуницию.
– Не рефлексируйте, не надо. Нельзя казнить себя за то, что сумели остановить людоеда. Мерзавец сбросил в океан вагон с людьми…
– Как это… сбросил?..
Кир-Кор рассказал.
Рассказывая, он пробежал пальцами по сенсорным переключателям с внешней стороны желобчатых подлокотников – три колонки нужных ему информационных брид услужливо распахнулись веерными экранами. Автокарта маршрутного сопровождения. База данных. Цифро-буквенные формуляры по режиму полета. Плотно обхватив ладонями люминесцирующие рукоятки на концах подлокотников, Кир-Кор прервал связь роботронного штурмана с орбитально-спутниковым контролем и резко бросил аэромашину креном на разворот. Диск Луны ненадолго спрятался за днищем «летающей шляпы», а серебристо-бело-голубое облачное покрывало над океаном вдруг превратилось в мировой занавес.
– Буквально у меня на глазах бандит взорвал своего напарника, – добавил Кир-Кор. – Понимаете? Прицепил к его спине небольшой бризантный заряд и взорвал.
После разворота мировой занавес снова лег покрывалом, кругляк Луны взмыл на свою обычную высоту, но светил уже не в лицо, а в затылок. Кир-Кор довернул на два градуса по азимуту и подумал, что маневр перемены курса ручным управлением дался легко, будто на тренировке. «Ив-Конд, пожалуй, был бы доволен», – вспомнил он инструктора новастринского островного полигона, где каждый грагал-отпускник проходит курс освоения новинок техники Солнечной системы. Полигон почему-то имеет несколько равноправных названий: Овоград, Алармбург, Падрак-Нуташ, Лакайленд. И одно-единственное прозвище: «Курятник»…
– И вы… не сумели… – пролепетал интротом.
– Что? Остановить Ярару?
– Да. Помешать хотя бы…
– Нет, не сумел, для этого надо было его убить. А убить – это совсем не то, что впрыснуть в черепную коробку мерзавца болевую комбинацию спазмогенных импульсов. – Кир-Кор потрогал альгер Ярары, оттянувший карман, подумал: «Жаль, я не знал, что эта штуковина не опаснее скорпиона…»
– Специально для таких случаев, – тихо произнес Лирий Голубь, – МАКОД дает вам неограниченные права.
Кир-Кор быстро взглянул на него.
– Нет, Кирилл Всеволодович, нет, извините!.. – Страдальчески морщась, интротом пощупал шишку на лбу.
«Двойная рефлексия, – посочувствовал ему Кир-Кор. – И так нехорошо, и этак плохо… Представитель девидеры Ревнителей Общества Справедливости с отчаяния вдруг упрекнул грагала за то, что грагал, будучи сам в отчаянном положении, не пошел на отчаянные дела…»
«А грагал, – вмешался внутренний голос, – тоже с отчаяния, как ты сам понимаешь, был не прочь передать дела подобного свойства в зубы акулам. Мальчишка опомнился и решил извиниться перед тобой. Отличный повод для тебя извиниться перед акулами».
– Ладно, второй пилот, – проговорил Кир-Кор. – Минутная слабость. Бывает. Я вас хорошо понимаю.
– Эр-джи-би, эр-джи-би, эр-джи-би! – неожиданно произнес высокий мужской голос. – Би-джи-эр! Би-джиэр! Би-джи-эр!
Кир-Кор бросил взгляд на индикаторы записывающего устройства.
– Пейсмейкеры, – определил Лирий Голубь.
– Вы знаете их тайный язык?
Юноша отрицательно покачал головой:
– Я знаю манеру их общения. Но сейчас и так ясно: вызывают на связь.
– Ратак-а, ратак-а, би-джи-эр! – сверлил пространство рубки неприятный голос. – Би-джи-эр! Ганнибал-Барка, би-джи-эр!
– Все в порядке, – сказал интротому Кир-Кор. – Они нас потеряли, ищут через орбитальную систему связи. Временно мы помолчим…
– А потом?
– Потом придется выйти на связь с экзархатом, и у них появится шанс разгадать наш маневр.
– Неужели им трудно понять, что происходит?
– Трудно. Особенно если понимать не хочется. Но уж когда поймут… – Кир-Кор не стал договаривать.
– Нам что-то еще угрожает… Я это чувствую.
– Не знаю. Посмотрим. Какая-нибудь пакость у них в резерве, должно быть, найдется… Однажды кто-то хорошо сказал: «Если пейсмейкеры отступили, то путь их отступления всегда основательно и глубоко эшелонирован разнообразными пакостями».
Неприятный голос умолк. Видимо, поняли то, чего понимать не хотелось. И сразу стал наплывать, поднимаясь снизу, как ил в замутненном источнике, глухой неразборчивый ропот, идущий, казалось, из темных глубин океана. Кир-Кор ощутил какое-то неудобство, тревожный дискомфорт в этом пилот-ложементе, в этой аэромашине. В этом небе. Наконец – в этом мире. Он развернул бриду связи и выключил звуковой транслятор приема. Ничего не изменилось – загадочный ропот и странное чувство тревоги остались… Он невольно прислушался. Ропот. Рокот. Рокот ропота, пронизанного всплесками едва различимых беспокойных созвучий. То ли отдаленное многоголосье продуваемых ветром пространств, то ли дыхание притаившегося где-то рядом исполинского миллиардного хора с миллионным оркестром. Дыхание было напряженным. Что-то мощно и тяжело давило на мозг, обволакивая сознание клочьями желтого, оранжевого и багрово-черного дыма. «Передать управление автоматике!» – приказал рукам испуганный мозг. Но это была только мысль, слабая, лишенная энергии волевого действия…
Хор выдохнул, словно из чрева планеты, басовито-низкую ноту и, набирая планетарно-утробную силу, печально запел. Запел желто-оранжево-черную песню о колодцах забвения. Грудь сжимало смертной тоской, когда в полете сквозь клочковато-мглистую муть взгляд неожиданно проваливался в гигантские жерла.
Их было множество, этих чудовищных черных колодцев, и края жерл быстро вращались, подобно водоворотам, затягивая в жуткие бездны мутноцветные кольца дымов. И вместе с одним из оранжево-мутных колец тянуло в аспидную бездну шверцфайтер… В отчаянной, неравной борьбе с парализующим волю песнопением Кир-Кор ударил себя в лицо. Удара он почти не почувствовал. Зато воспринял вскрик интротома, и этот вскрик вдруг помог ему – на миг прояснил ситуацию. А ситуация была… хоть стреляйся из альгера!
Щелкнул курок – полыхнуло зеленым. В правый глаз вошел наконечник копья, вышел через затылок – окружающий мир позеленел и задохнулся от яростной боли. Ярко-зеленая боль затопила черную пропасть колодца забвения, смыла туман, захлестнула желто-оранжево-черный хорал, и какое-то время на этой планете не было ничего, кроме ярко-зеленой боли с перекатами малиново-красных лун… Трудно было сдержать себя – не выскочить из пилот-ложемента и, подобно Яраре, не броситься с воплями на пол.
Громадным усилием воли Кир-Кор локализовал обширную область болевого спазма в одну жгучую точку и, как только полегчало, включил в пилотской рубке круговой нижний обзор. Внизу – странно кружащийся во мраке островок ярких огней… Выводя шверцфайтер из гибельной спирали штопора, Кир-Кор лишь на исходе маневра осознал, что это был последний (без всякого преувеличения) шанс остаться в воздухе.
Аэромашина бреющим полетом прошла над верхушками иллюминированных мачт парусного океанского сухогруза и снова взмыла под низкие облака. «Счастлива наша звезда», – хотел сказать второму пилоту Кир-Кор, но замер на полуслове, перепоручил управление автоматике, схватил за запястье безжизненно свесившуюся руку:
– Что с вами, юноша?!
Лирий Голубь молчал. Безвольно склоненная к плечу голова с закрытыми глазами и ушибленным лбом…
– Шрек-тревер!.. – пробормотал Кир-Кор и попытался настроиться на ясночувствие. Не получилось. Очень мешала жгучая точка в глубине правого глазного яблока. Саднило губы и нос, отведавшие удара собственного кулака.
Ритмика пульса и дыхания интротома была замедленной, но не аномальной. Стало ясно, что жизнь юноши вне опасности. Кир-Кор успокоился. Защитная реакция молодого организма на нервное перенапряжение – вот и все. Напряжений у него сегодня предостаточно. Последняя капля… вернее, последний булыжник по голове – черный эгрегор пейсмейкеров. Если даже грагалу трудно выйти из-под контроля мощного пси-воздействия (интересно, сколько участников рыли этот колодец смерти?), то чего ждать от неопытного мальчишки…
«Не так все просто, – заметил внутренний голос. – Юноша вскрикнул, когда ты ударил себя в лицо».
«В самом деле! – насторожился Кир-Кор. – Маракас!..»
«Есть интротомы, воспринимающие эхо болевого удара».
«Значит, стреляя в себя из альгера, я…»
«…Ты одновременно стрелял и в Лирия Голубя, правда, он ощутил более мягкий удар».
«Так… Сначала он сам себя „мягко“ ударил выстрелом в Ярару, а затем – я его… „мягко“… Плюс удар от пейсмейкеров».
«Да еще неизвестно, как глубоко он успел улететь в колодец забвения…»
«Бедняга. Дорого обошлась ему стажировка с грагалом».
Дейр Магнес на вызовы не отвечал.
С нехорошим предчувствием Кир-Кор развернул бриду интерьерного видеома и осмотрел медотсек. Медик по-прежнему сидел пристегнутый в своем кресле, но его уцелевший после стычки с Ярарой глаз смотрел неподвижно. Очень похоже на то, что Дейр Магнес в колодце забвения долетел до самого дна… «Жаль, если так, – угрюмо подумал Кир-Кор. – Единственный приличный человек был в пейсмейкерском экипаже…»
4. КОЛОННАДА СМЕРТИ
Справа от шверцфайтера, слева, сверху и сзади пристроились на параллельных курсах, сверкая сигнальными огнями и яркой подсветкой, четыре люфтшниппера. Взяли, как говорят пилоты, в конверт.
– Клен ты мой опавший!.. – тихо продекламировал Кир-Кор.
Это были мощные аэрокосмические многоцелевые машины с вооружением, по качеству не уступающим вооружению шверцфайтера… Он бросил взгляд на автокарту маршрутного сопровождения: шверцфайтер шел над акваторией Авачинского залива, и красный пунктир визиро-навигационного указателя курса пульсировал в направлении Авачинской бухты. Визуально – сквозь блистер – уже наблюдалось зарево Петропавловска. А в окоеме нижнего обзора на бархате ночной поверхности залива светился драгоценной камеей овал плывущего к родным берегам декамарана.
Люфтшниппер, который был справа, вдруг выдвинулся из конвойного строя вперед и, мигая светосигналами, покачал плоскостями – словно бы кто-то помахал в темноте подсвеченным по контуру искрящимся кленовым листком. Кир-Кор задействовал двухстороннюю связь и всю бортовую иллюминацию.
– …наю отсчет времени последнего предупреждения, – громко, четко и твердо прозвучал в рубке на геялогосе красивый, рокочущий, прямо-таки артистический баритон. – На исходе этой минуты шверцфайтер будет атакован, взят на абордаж. Десять секунд…
– С таким замечательным баритоном не летать бы, а в опере петь, – поделился впечатлениями Кир-Кор.
– Где-где?!
– Ну, не знаю… в Большом, наверное, в «Ла Скала» или в «Гранд-Опера». Прекратите отсчет, оставьте угрозы и давайте вежливо поговорим. С кем имею честь разделить непредсказуемые результаты нашего внезапного свидания?
– Кто вы? – мгновенно отреагировал баритон. – Название организации? Ваше имя? Отвечайте прямо, вилять не советую.
– Вы не ответили на мой вопрос, эвандр, – сухо заметил Кир-Кор. Он развернул бриду «А» для набора команд экстренной подготовки залпа арабайнеров.
– В этом секторе вопросы задаю я, – пояснил баритон.
– На каком основании?
– На основании двадцати четырех арабайнеров моей эскадрильи.
– Да, у меня их поменьше… Начнем?
– Эй-эй, «тюльпан» открыл оружейные гнезда! – звонко выкрикнул кто-то на чистейшем русском языке и добавил в конце неприличное слово.
– Брек! – произнес баритон, и люфтшнипперы все разом, как по команде, отвернули на безопасную дистанцию, погасив бортовые огни; остались только мигалки на стабилизаторах обратной стреловидности, торчащих под зализанными скулами блистеров.
Пока незваные гости были заняты на маневре, Кир-Кор тоже убрал бортовые огни и увеличил дистанцию между собой и конвоем. Вспомнил о светящейся метке, опять включил бортовые огни.
– Н-ну, наглец!.. – возмущенно выразил свое удивление баритон. – Занять боевую позицию над «тюльпаном», взять на прицел!
Кир-Кор резко бросил шверцфайтер вправо и вниз – в сторону овала примеченного ранее декамарана. Маневр глубокого бокового скольжения, почти пике.
– Смотри, командир! – крикнул звонкоголосый.
– На что он рассчитывает?! – проговорил кто-то менее звонкоголосый, но с отчетливо уловимым изумлением в голосе.
– На твои слабые нервы, «ромашка».
– Минуту «тюльпан» у нас выиграл, – насмешливо произнес кто-то четвертый. – Что дальше?..
– Ничего он, «фиалка», не выиграл, – не согласился звонкоголосый. – Позволь, «гвоздика», я одним ударом аккуратно сниму с разбойника скальп. У меня его «шляпа» под прицелом, как на ладони.
– Отставить! – твердо скомандовал баритон. – Еще, чего доброго, снимешь скальп с кого-нибудь на декамаране.
– С капитана, – забавляясь, уточнил «фиалка».
– Кроме капитанского, там двадцать тысяч потенциальных скальпов, – добавил «ромашка». – А если это «Тайфун», как нам сообщили, то – двадцать одна.
– Да, этот дека – «Тайфун».
– Что-то надо делать, «гвоздика»! – не унимался звонкоголосый.
– Не спеши, «резеда». Если «тюльпан» не сядет на палубу дека – будем продолжать теснить его на северо-запад. А вот если сядет… что ж, умываем руки. Там ему намнут бока парни МАКОДа. Надо думать, после того, как он сбил их товарища, они сейчас с очень большим интересом следят за нашей полемикой.
«Не пейсмейкеры, – подумал Кир-Кор. – Но и не эскадрилья МАКОДа… Значит, „финистам“ от пиратов все же досталось…»
От посадки на палубу он решил воздержаться. В долю секунды промелькнул внизу ярко освещенный овал палубы декамарана – Кир-Кор успел увидеть в центре овала двух «финистов», голубую «шляпу» шверцкаргера, несколько реалетов, группки людей и нечто вроде белого бурта хлопковых кип среди луж на дне обезвоженного бассейна… Он вывел аэромашину в горизонтальный полет, включил бортовые огни и довернул визуально в сторону заревых облаков над Петропавловском. Сказал в эфир:
– Теснить не надо. Северо-запад – это мне по пути. Только без глупостей. Я неплохо вооружен – одним залпом накрою всю вашу клумбу.
Четверка люфтшнипперов мгновенно сомкнулась конвойным конвертом, но уже без парадной иллюминации, лишь в контурно-габаритных точках «кленовых листов» – на носу, на стабилизаторах, на кончиках несущих плоскостей и на куцем, как у лягушонка, хвосте – мигали крохотные малиново-красные огоньки.
– Складывается впечатление, что мы имеем дело с матерым преступником, – пророкотал баритон командира. – Удрать хотел, имя скрывает. Угрожает, дерзит.
– При всем своем желании, – сказал Кир-Кор, – я не могу назвать работу вашего конвоя компетентной по замыслу или изящной по исполнению.
– Слыхали, парни?! – Баритон красиво и с удовольствием посмеялся. В одиночестве, правда. – Оказывается, мы перед ним провинились!
– Провинились парни или нет – время покажет. Но лично вы как начальник конвоя просто обязаны были гласно обозначить легитимность своих намерений.
– Как это… обозначить?
– Ну… как в театре хотя бы: «Именем короля!» Или, скажем: «Именем мировой революции!» Или – «Именем махровой гвоздики!» Форма не имеет значения, важен принцип.
– Значит, так, парни, – сказал начальник конвоя. – Ставлю задачу: при любых попытках подконвойного объекта уклониться от заданного направления вам надлежит немедленно атаковать «тюльпан» без дополнительного приказа.
– Спасибо, эвандр-«гвоздика», иного от вас не ожидал. Уверен, споете что-нибудь из произведений маэстро Леонкавалло – удача на ближайшем конкурсе оперных вокалистов вам обеспечена.
– Позвольте… это голос Кирилла Корнеева! – неожиданно прозвучало в рубке восклицание Ледогорова. – Что там происходит?! Гор Гайдер, зачем вы собираетесь атаковать грагала?!
– Грагала?.. – переспросил баритон. – Но ведь на блистере у него не написано, что он – грагал! Мне сообщили о пиратском шверцфайтере со светящейся меткой на днище, таковым мы его и считали!
– В этом смысле Гайдер прав, – поторопился вмешаться Кир-Кор. – Он не мог знать, что власть на шверцфайтере переменилась. Теперь все в порядке, экзарх. За исключением разве того, что меня до сих пор интригует вопрос: кто такие Гор Гайдер и его подчиненные?
– Эскадрилья аэрокосмического подразделения эсбеэсэс, – ответил несколько увядший баритон.
– Вот как! – не скрыл удивления Кир-Кор. Он знал, что функционеры МАКОДа всегда активно противятся участию Службы безопасности Солнечной системы (СБСС) в деликатных делах, подведомственных Конвенции Двух.
– В такой обстановке, – пояснил Ледогоров, – МАКОДу и нам показалось уместным опереться на широкие плечи эсбеэсэс.
– И на двадцать четыре их арабайнера? А я ломаю голову, пытаясь понять, каким ветром занесло сюда «кленовые листья»!..
– Грагал и опергруппа эсбеэсэс летят бок о бок на одной высоте, в одном направлении, по одной и той же надобности и при всем при том ухитряются выведать друг у друга только число бортовых арабайнеров. Браво! Чувствую, мне вовремя наладили прямую связь с вами обоими. Выстрелить проще, чем объясниться, не так ли?
– Я понимаю, экзарх, это не может не огорчать. Приношу свои извинения.
– Но больше огорчает другое. Самоотверженная стодвадцатилетняя работа философской школы Ампары поразительно мало насторожила умы. Обидная малость ответного результата…
Кир-Кор промолчал. Свернул бриду «А», подумал: «Грош цена этой школе, если одному ее филиалу надо силой тащить грагала на юго-восток, другому – теснить на северо-запад».
– И я о том же, – сказал Ледогоров. – Однако на юго-востоке ты нужен сектантам, на северо-западе – всем.
«Мне мерещится? Или экзарх Камчатки действительно летит рядом со мной в отсеке шверцфайтера?..»
– Едва не угадал – я нахожусь на палубе декамарана.
Не веря своим ушам, Кир-Кор задействовал бриду видеоматики внешней связи, скользнул взглядом по видеопузырькам и среди «закапсулированных» в них портретных изображений нашел озабоченное лицо экзарха.
– Я не шучу, – сказали губы на этом лице. – Я действительно стою сейчас на палубе декамарана «Тайфун». Ты пронесся бреющим полетом буквально у меня над головой.
– Шрек-тревер! – вырвалось у Кир-Кора. – Что могло заставить экзарха десантироваться на декамаран за полночь?!
– Об этом позже… Ты случайно не снова ли в эгрегоре с Лирием?
– Нет. Он – рядом, в кресле второго пилота, но спит.
– По мощности пси-радиации сегодня ты превзошел сам себя.
– Сегодня я зол.
– Пусть злость твоя развеется светлой печалью.
Кир-Кор улыбнулся.
– Доброго тебе пути, – продолжал Ледогоров. – Скоро свидимся. А пока… парни из эсбеэсэс прикроют тебя до посадки на территории экзархата. Почетный эскорт.
– Спасибо. – Кир-Кор оглядел мониторно-портретные изображения пилотов бывшего конвоя. (Молодые мужественные лица, разные видом, но с одинаковым выражением решимости почетно прикрыть.) Подумал: «Экзарх в постоянной тревоге. Даже если все самое неприятное позади…»
И в ту же секунду впереди произошел необычайно красочный катаклизм, смысл которого Кир-Кор, к своему стыду, осознал позже командира эскадрильи.
В пространстве между облаками и океаном внезапно возникла перед шверцфайтером слепяще яркая разноцветная колоннада. Не успел этот грандиозный частокол из плазменных столбов угаснуть, Кир-Кор интуитивно бросил аэромашину вправо и вверх. Услышал сиплый от перегрузки голос Гайдера:
– Р-рассредоточиться! Обесточить все излучатели, иначе нам крышка! Воздушная волна ударит снизу!
Ничего еще толком не видя перед собой (кроме дюжины отпечатавшихся на сетчатке глаза вертикальных светлых полос и темно-зеленого фона), Кир-Кор обесточил передающие системы связи, подстраховал управление автокорректором. И невольно втянул голову в плечи – оглушительный треск, казалось, вспорол купол блистера. Словно разряд молнии. Аэромашину перевернуло ударом и с ревом швырнуло куда-то. По характеру действия инерционных сил он понял, что шверцфайтер вращается вверх брюхом.
Сработал автокорректор – блистер и пол поменялись местами. Кир-Кор посмотрел на разбуженного жестокой трепкой Лирия Голубя. Отвернул от линии курса, выключил автокорректор, спросил:
– Ну… как, второй пилот? Ничего?
Второй пилот ошалело мотнул головой. Спросил в свою очередь, нетвердо выговаривая слова:
– Что… это сильно так све… сверкнуло?
– Похоже на залп батареи стационарных динаклазеров.
– Залп?.. Откуда?
– Из Залива Радуг, я полагаю. Луна… Довольно серьезный удар.
– Из Залива Радуг бьют по Авачинскому заливу?..
– Ваше предположение выглядит очень логично, ювен.
– Но кто… и зачем?!
– А это, ювен, для меня сегодня самая занимательная загадка.
«Как там у вас на палубе „Тайфуна“, экзарх?» – осведомился Кир-Кор.
– Ошеломлены, ослеплены, оглушены. Только что над нами пронесся шквальный порыв ветра с ревом и треском!.. Одну минуту, Кирилл. Позывной «Селенарха»…
– Это голос Агафона Виталиановича! – встрепенулся ювен.
– Спокойствие, второй пилот! – остановил его Кир-Кор. – Голос экзарха – еще не повод к тому, чтобы сбрасывать с себя фиксаторы и привязные ремни. Потерпите немного.
– Внимание! – прозвучал в рубке густой, угрюмо-басовитый голос, и где-то там, в межземельнолунком радиоэфире, что-то скрежетнуло и осыпалось гравием под ногами. – Внимание! Всем, всем, всем на акватории и над акваторией Авачинского залива! Говорит Луна-главная, центр экстренной информации «Селенарх». На локальный участок акватории Авачинского залива в непосредственной близости от входа в Авачинскую губу неким оператором станции «Синус Иридиум» с неизвестной пока целью обрушен смертоносный залп батареи двенадцати стационарных динаклазеров разрядом на полную мощность. Вниманию всех заинтересованных лиц: ситуация на динаклазерной станции «Синус Иридиум» взята под контроль функционерами эсбеэсэс, подозреваемый арестован. Невозможность повторного залпа Служба безопасности гарантирует. Повторяю…
– Закрыть конверт! – твердо, мужественно, спокойно произнес артистический баритон. – Излучатели внешней связи задействовать! Определиться по курсу!
Кир-Кор задействовал, определился. Дефинитором курса ему служило теперь белое свечение знака Ампары над главным зданием экзархата. Нижний облачный слой отошел на запад, дождь прекратился.
– Слышал информацию «Селенарха»? – спросил Ледогоров.
– Да. Занятно…
– Самое занятное – злоумышленник целил по вашей пятерке. Под вами образовался кратер бурно кипящей воды. Один из экспертов… из тех, которые сейчас на «Тайфуне» рядом со мной, полагает, что злоумышленник промахнулся всего на двести – триста метров.
– Торопился. Времени в обрез, а просчитывание прицельного укола шло по длинной цепочке: излучатели нашей связи – орбитальные системы – Луна – калькуляторы батарейной наводки.
– Гложет тревога: не пострадал бы кто-нибудь случайно там, в районе «укола». Удар был чудовищный… Посадку сделаешь прямо на эспланаде перед «Ампариумом». Вас встретят. Будь осмотрителен. Предположения твои, похоже, оправдались. Утром увидимся на кругах своих… Пусть будут для тебя путеводными лиловые лучи Ампары!..
Лирий Голубь счел уместным опередить Кир-Кора:
– Да прибавит вам силы, учитель, Свет Справедливости!
– Благодарствую, Лирий, это мне сегодня понадобится. Рад был услышать твой голос. С тобой все в порядке?
– Грагал покровительствует мне.
– Наше общее ему спасибо – от имени всей девидеры. На эту тему и на другие, естественно, поговорим завтра. Извини, сегодня я чуточку занят, да осветят твой путь звезды великой Ампары! Конец связи.
– Связи конец, – дал отбой Кир-Кор, разглядывая умытый дождем хрустальный парус главного здания экзархата и светящийся знак Ампары над ним. Гигантская четырехлучевая звезда светилась белым. Ни малейшего намека на лиловое…
– У вас на борту дети? – с очень странной интонацией осведомился баритон командира почетного эскорта.
«Что за бред!» – подумал Кир-Кор. Вдруг понял. Сухо ответил:
– К герою битвы с пиратами второму пилоту Лирию Голубю прошу относиться с должным почтением. – И подмигнул интротому. Юноша даже не улыбнулся.
– И много у вас на борту героев битвы с пиратами? – проявил любопытство «фиалка».
– Герои всегда малочисленны, их не бывает много.
– Когда приземлимся, будем просить вас и прочих героев дать нам автографы, – вежливо предупредил «ромашка».
– Напишите нам что-нибудь лестное, – нагло сказал «резеда».
– Я вам напишу… это уж точно.
В рубке стало тесно от голосов:
– Вы нас извините, грагал!
– Меня – персонально.
– А лучше – весь букет сразу.
– Весь наш почетный эскорт. То есть – ваш!
– Нет возражений, – сказал Кир-Кор. – Свой скальп я вам не отдал – значит, одной неприятностью меньше.
– Вот и я говорю!
– Ведь почему мы вас недавно теснили? Мы умственно заблуждались.
– Держали вас за пирата!..
– Потому заблуждались, что неполная информация подвела.
– Теперь мы хотели бы с вами, как минимум, помириться.
– Как оптимум – быть в приятельских отношениях.
– Как максимум – крепко дружить.
– До самой смерти! Нашей, понятно.
– Чего это вы меня вдруг хором так зауважали? – удивился Кир-Кор.
– Почетный эскорт всегда уважает того, кого окружает.
– Мне еще ни разу в жизни не доводилось окружать субъекта, на которого охотились бы с динаклазерами.
– На тебя когда-нибудь охотились с динаклазерами, «резеда»?
– Нет. А на тебя?
– Тоже нет. А что скажет «фиалка»?
– Скажу, что охота с динаклазерами на отдельно взятого субъекта – совершенно уникальный факт.
– Умница. Недаром о его сообразительности ходят легенды.
– Вот и пусть поделится соображением, что все сие значит?..
– Сие значит, что нам едва не обломился изрядный кус посмертной славы грагала.
– Это мы и без тебя скумекали. Хотелось бы знать, от кого нам приходится его охранять…
– Тебе же сказано было – пираты…
– «Резеда», хоть раз в жизни тебе доводилось видеть пиратов, вооруженных батареями динаклазеров?
– По-моему, нет. А тебе?
– Охрана мне здесь не нужна, – прервал болтовню в эфире Кир-Кор. – Рад был с вами со всеми перезнакомиться. Благодарю караул за хорошую службу и – до свидания. До следующего столь же приятного рандеву.
– Никак, вы решили прогнать нас, грагал?
– Обижаете своих верных охранников!
– Время позднее, хотел бы освободить вас пораньше. Кой резон вам садиться вместе со мной? Понаблюдайте за моей посадкой сверху и спокойно возвращайтесь к себе на базу.
– Нет, – сказал командир. – Мы сдадим вас с рук на руки.
– Под расписку с печатью, – добавил «фиалка».
– Субъект, в которого прицельно стреляют даже с Луны, очевидно, являет собой для планеты какую-то ценность, – поделился соображением «ромашка».
– А иначе бы не стреляли, – подчеркнул «резеда».
– Логично, – сказал «фиалка». – Кому такой нужен?
– Первым сажусь на эспланаду я, – стал развивать тактический план командир. – Грагал садится рядом со мной справа по борту. Когда пожелает. Остальные через двадцать секунд после его посадки садятся одновременно – закрывают конверт. И выдвигают посты до прихода охранного подразделения МАКОДа! Вопросы?
– У матросов нет вопросов…
– Но ответов все же есть.
– Все абсолютно ясно, командир!
Кир-Кор смотрел на хорошо освещенную эспланаду, усеянную белыми кругами для обозначения места посадки реалетов. Мокрая после дождя эспланада сверху казалась врезанным в зелень светлым серпом, огибающим подножие «Ампариума». Белые пятна посадочных знаков несколько нарушали изящество архитектурного ансамбля.
– Делай, как я! – скомандовал Гор Гайдер. Его люфтшниппер качнул плоскостями и левым креном сошел с прямой на круговое снижение.
Кир-Кор сошел следом. За ним сошли остальные. На втором витке захода на посадку Кир-Кор ощутил необычное для себя глухое, гнетущее раздражение. Белые круглые пятна раздражали его. Все вокруг почему-то его раздражало. «Неужели я настолько выдохся? – подумал он с мрачным неудовольствием. – Или, может быть, эти круглые пятна напоминают мне пейсмейкерские колодцы?..»
– Кирилл Всеволодович!.. – тихо окликнул его Лирий Голубь.
– Слушаю вас, второй пилот.
Лирий Голубь выдержал паузу. Сказал неуверенно:
– Простите. Это у меня, наверное, что-то со зрением…
– Конкретнее.
– Посадочные круги…
– Что посадочные круги?
– Как бы мигают…
– Да?.. Я, между прочим, с них глаз не свожу.
– Меняют цвет, – настаивал интротом. – Попеременно то ярко-белые, то черные. Будто колодцы… И хор отдаленный. Тяжело…
Кир-Кор невольно взглянул на ювена. Лишь на миг выпустил из поля зрения командирский «кленовый лист», но судьбе было угодно, чтобы именно в этот миг случилась авария с лидером вертикальной посадки. Самого удара люфтшниппера об эспланаду Кир-Кор не увидел, однако все остальное – подскок, переворот через носовой стабилизатор, красный фонтан из множества отдельных колес вдребезги разбитых шасси, завалка вверх днищем на соседний посадочный круг – все это произошло у него на глазах. И самое страшное: из-под опрокинувшегося корпуса тяжелой машины выскользнул, блеснув, как рыбий пузырь, блистер пилотской рубки, выскользнул с такой силой, что, кувыркаясь, взлетел снизу вверх по ступенькам на подий «Ампариума» – к дверям парадного входа. Сверху вниз по ступенькам потекли ручейки торопливых фигурок.
– Эскадрилья эсбеэсэс, слушай команду! – крикнул Кир-Кор вслед ринувшимся к эспланаде люфтшнипперам. – Посадку производить только в автоматическом режиме! Ручное управление отставить, иначе всем нам здесь крышка!
Все четверо сели в автоматическом режиме, почти одновременно.
Из открытых люков люфтшнипперов стали выбегать и строиться в две шеренги вооруженные люди. Одна шеренга короткая (семь человек), другая – в два раза длиннее. Та, которая покороче, бросилась, сминая строй, к разбитой машине, а та, которая длиннее, организованно охватила вооруженным кольцом посадочные опоры шверцфайтера. Кир-Кор развернул бриду постпосадочной информации, приказал автоматике открыть запоры гондекового люка и дверей всех внутренних помещений, выпустить трап. Освободился от ремней и фиксаторов, помог освободиться Лирик» Голубю.
– Тяжесть прошла? Оставайтесь пока в пилот-ложементе. За нами придут.
Юноша, не сводя глаз с опрокинутого люфтшниппера, зачем-то потер ладонями подбородок и щеки измученного лица. Сглотнул что-то мешавшее в горле, спросил:
– Там… все погибли?
Вопрос был риторический, отвечать не хотелось. Но этот парень (по сути, еще ребенок) держался сегодня как настоящий мужчина, а посему имел право рассчитывать на соответственное к себе отношение.
– Гор Гайдер – наверняка, – ответил Кир-Кор.
Заливая место аварии пронзительно-ярким полыханием малиново-красных мигалок, подкатывали один за другим реаникары – белые трехколески, очень похожие на больших голубей, опоясанных красными лентами.
– Реаникары нашего госпиталя, – прошептал Лирий Голубь.
«Голубкам с мигалками тут будет что склевать», – подумал Кир-Кор. Посоветовал:
– Не смотрите туда, не надо.
Он выключил видеоматику (пояс нижнего обзора угас), опустил пилот-ложементы на плашере так, чтобы сквозь блистер не было видно ничего, кроме подия и фасада «Ампариума». Послышался свист: на фоне фасада появились эйробусы – два синих шара с полной выкладкой посадочных сигнальных огней. Усиливая свист, сферические аэромашины стали опускаться вертикально. Люди на подии махали руками.
– Скажите мне, пожалуйста, юноша… Перед тем как вы потеряли сознание от внезапной боли еще там, над океаном, тоже был приступ тяжести и хорал?
– О, вы про это знаете… Да.
– Первый приступ был сильнее, а хорал отчетливее?
– Гораздо сильнее. Мне слышалось, хор пел о каких-то колодцах. Я зримо представил себе их огромные темные дыры среди разноцветных дымов… Мне показалось, я падаю в черную пропасть.
«Ему показалось!..» – подумал Кир-Кор. Поймал на себе быстрый взгляд интротома. Объяснил:
– Это был черный эгрегор.
– Пейсмейкеры?
– Скорее всего. И вот дилемма… То ли вид круглых посадочных знаков здесь вызвал у нас бессознательный рецидив ранее навязанной нам апперцепции…
– Рецидив зомби то есть?
– Зомби? Нет, зомбировать нас не успели. Просто враждебная пси-атака. Не слишком продолжительный, но многослойный, а потому глубоко проникающий псирадиационный натиск.
– Извините. То ли?..
– То ли мы все просто жертвы банального повторения пси-натиска перед посадкой. И знаете откуда? Из-за стеклянных площадей этого роскошного здания. – Кир-Кор ощупал глазами не освещенные изнутри участки фасада.
– Черный эгрегор из «Ампариума»?!
– Такое в принципе невозможно, да?
Лирий Голубь открыл было рот. Вдруг закрыл. Снова открыл. Сказал наконец:
– Если бы вы спросили меня об этом позавчера или послезавтра, я ответил бы – да, невозможно. Но сегодня я не могу так ответить…
– По причине, простите?..
– Вчера здесь начался внеочередной Коллегиальный собор эвархов философской школы Ампары. Это у нас называется – Большая Экседра. Закончится завтра.
– О-о-о, – протянул Кир-Кор, – какая изумительная для меня неожиданность! Есть шанс встретиться с головкой ордена пейсмейкеров нос к носу?
– Естественно. Большая Экседра подразумевает собрание высших авторитетов всех направлений школы Ампары.
– Выходит, сам Джугаш-Улья Каганберья здесь…
– Да. И двенадцать его статс-комиссаров.
«Маракас!.. – подумал Кир-Кор. – Вся самая ментаактивная часть пейсмейкерской рати». Пробормотал:
– Значит, Большая Экседра… Вот почему Ледогоров надел импозантную мантелету…
– Мантелету? – переспросил Лирий Голубь. – Когда учитель напутствовал меня и провожал на встречу с вами… это было перед вечерним коллегиумом первой экседры Зыбкой Безупречности Ума… мантелеты на нем не было.
– После коллегиума надел, чего уж проще. Первые посиделки, значит, уже состоялись… О, простите меня! Сорвалось с языка совершенно непроизвольно.
– Откуда вы, Кирилл Всеволодович, знаете? Насчет мантелеты? – Юноша, казалось, был удивлен и встревожен.
– Во время нашего эгрегора подсмотрел. Я ничего не выдумываю – на экзархе была иссиня-фиолетовая мантелета. Со знаком Ампары, естественно. Аметистовая фибула на плече… Это что, для вас очень важно?
– Если все так, как вы говорите, то Агафон Виталианович теперь не эк… не совсем экзарх.
– Да? Кто же он теперь?
– Фундатор.
– Что за должность? Глава всей школы Ампары?
– Школа Ампары не признает индивидуальной власти, – как-то совсем отрешенно произнес Лирий Голубь.
– Выходит – звание?
– Любые звания пустозвучны и малофункциональны.
– Юноша, вы меня интригуете.
– Фундатор – это иносказание иноимени.
– Мудрено, Проще нельзя?
– Затруднительно. Это очень емкое понятие.
– Самое емкое понятие в человеческом обществе – Совесть. Не значит ли это, что понятие «фундатор» – некое словесное воплощение понятия «Совесть»? Ну, скажем, «Совесть философской школы»?
– Любой член девидеры – Совесть нашей философской школы.
– Я полагал, это прежде всего прерогатива эвархов.
– Эвархи – Совесть планеты.
– Хорошо… А фундатор?
– Фундатор избирается Собором философов на два года и обречен на стояние в истине до конца.
Кир-Кор покосился на собеседника. Лирий Голубь по-прежнему вид имел грустный и отрешенный, и чувствовалось, что он размышляет о чем-то весьма невеселом и разговор поддерживает только из вежливости.
– Простите, юноша, здесь просматривается логическая тонкость. Можно, конечно, стоять в истине до конца, если есть гарантия, что знаешь про истину все…
– Про истину нельзя знать всего.
– Вот! И как же тогда «стоять в истине до конца», если точно не знаешь, что именно отстаиваешь?
– Отстаиваешь этимон. От рождения его и до расцвета.
– Двуязычная тавтология. Этимон в переводе с греческого – истина.
– Этимон – живой организм истины, он дышит, живет, развивается, проходит свои эволюционные стадии. Он как ребенок, с ним надо обращаться бережно. Его надо самоотверженно защищать.
– Так-так… первый проблеск. Фундатор считается опытной нянькой?
– Не обязательно. На Большой Экседре философы избирают фундатором человека, которому в принципе можно доверить истину, как доверяют малолетнего ребенка.
– В надежде на то, что фундатор приобретает опыт няньки по ходу дела?
– В надежде на то, что с самого начала он интуитивно сумеет обращаться с истиной так, чтобы не нанести ей вреда.
– О, второй проблеск!.. – Кир-Кор коснулся лба указательным пальцем. – Значит, фундатором избирается человек, в отношении которого у его коллег есть полная уверенность, что на протяжении двух лет он денно и нощно будет мудро стараться не повредить этимону? Я правильно понял вас, юный философ?
– Приблизительно – да, – с кислой миной проговорил Лирий Голубь.
Слово «приблизительно» Кир-Кора никак не устраивало, и он подождал, надеясь, что собеседник добавит что-то еще. Тот ничего не добавил. Сидел угрюмо нахохлившись, точно птенец на холодном ветру. Кир-Кор прислушался. Отдаленные звуки шагов, голоса… В отсеках шверцфайтера находились пришлые люди. Кир-Кор хорошо представлял себе, чем они там занимались. Чтобы отвлечь интротома, заговорил:
– Глядя на вас, никогда не подумаешь, будто вы очень уж рады новому амплуа своего патрона.
Лирий Голубь потер кисти прижатых к груди рук, но молчания своего не нарушил. Кир-Кор решил зайти с другой стороны:
– Может быть, новые обязанности Ледогорова не имеют престижного веса?
– Наоборот! – с неожиданной пылкостью возразил интротом. – В философской школе Ампары авторитет фундатора чрезвычайно высок. У нас даже поговорка в ходу: «Из уст фундатора». То есть – последняя инстанция, решающее слово, самое авторитетное мнение. Но не авторитарное, не путайте.
– Не буду, – сказал Кир-Кор. И подумал: «Надо было поздравить экзарха во время эгрегора. На нем была мантелета фундатора, а я по незнанию выставил себя невеждой».
И еще он подумал, что грагалы мало интересуются внутренней жизнью таких сложных земных организмов, как, например, экзархаты, вакф-медресе, суфиаты, гермополисы, эзотерические овокантрии или более популярные кантонаты. Обожают проводить отпуск на планете предков, но знают эту планету достаточно хорошо лишь в историческом и эротико-артистическом плане. Хотя культура Новастры основана на достижениях земной культуры и ею же продолжает подпитываться, для большинства грагалов-посетителей история и эротико-артистическая грань земной культуры остаются самодовлеющей ценностью. Конечно, есть знатоки на Новастре – спецы по разнообразным проявлениям динамики философской мысли в недрах земной цивилизации, но их число – единицы. Остальные слабо ориентируются в этом. Или не ориентируются вообще. Почему? Наверное, потому, что чувствуешь себя в экзархатах стесненно. Ведь именно в экзархатах проходишь обязательную денатурацию и улаживаешь уйму предписанных МАКОДом ненавистных формальностей. Но виноваты ли в этом эвархи? Разве их вина, что исторически экзархаты и вакф-медресе стали инструментом контролируемого исполнения предписаний Марсианской Конвенции Двух – как будто у эвархов и суфиев мало своих сугубо земных дел!.. Возможно, впрочем, именно потому, что они являют собой, как сказал Лирий Голубь, Совесть планеты Земля, история и уготовила им роль своеобразного буфера в отношениях между Землей и Новастрой. По крайней мере, некоторые эвархи – совершенно очевидно – глубже иных политиков осознали, что последний по времени демографический взрыв, потрясший земную цивилизацию в середине прошлого века, был бы для нее последним вообще, если бы не Новастра, не помощь грагалов в расселении землян на просторах Дигеи. Бескорыстная, кстати говоря, помощь. Грагалам по-прежнему не нужно было от Земли ничего, кроме возможности проводить на ней собственный отпуск. Даже в денатурированном состоянии. Мелькнула было надежда, что земляне догадаются отменить обязательность денатурации как абсолютный анахронизм. Не догадались. Все статьи и параграфы Конвенции Двух остались без изменений. Сохранили, так сказать, девственный вид. Ожидание прогресса в отношениях на том и закончилось. По-видимому, прогресс в отношениях земляне понимают как отсутствие спешки. А вот спровоцировать регресс в отношениях – это у них пожалуйста, в одну секунду, исполнители всегда найдутся… Интересно, как в такой ситуации Джугаш-Улья Каганберья и его статс-комиссары будут объясняться с новоиспеченным фундатором? Но еще труднее будет лидерам пейсмейкеров удовлетворить любознательность следственной комиссии…
– Нет, Кирилл Всеволодович, – сказал Лирий Голубь. – Наоборот.
– Что «наоборот»?
– Среди приверженцев философского направления Ампары позиция фундатора имеет больший авторитет и большее значение. Орден будет вынужден с этим считаться. Кстати… не могу не предупредить вас, Кирилл Всеволодович… Не поздравляйте эварха.
– Это еще почему?!
– Не принято. Фундаторов не принято поздравлять.
«Век живи – век учись», – подумал Кир-Кор. Вслух возразил:
– У вас, может быть, и не принято, а вот у нас почему-то всегда поздравляют достойную поздравления личность…
Лирий Голубь заплакал. Это было так неожиданно и нелепо, что Кир-Кор почувствовал страх.
– Что вы, Лирий, что вы, не надо… – забормотал он. – Как-то не по-мужски. Прошу вас, друг мой, успокойтесь! Ради великой Ампары, простите меня, если я в чем-то виноват!..
Он не знал, что еще можно сказать. Или сделать. Был совершенно растерян.
– Это вы простите меня, грагал. Действительно, не по-мужски. – Интротом хлюпнул носом. – Неловко мне…
– Ну, ну, ерунда какая! Секундная слабость. Мне ведь тоже не по себе. После разбойных прелестей сегодняшней ночи нам с вами обязательно должно быть не по себе…
– Вы напрасно подумали, будто я не испытываю гордости за своего учителя. Моя гордость за него высотой до звезд. До вашего Илира и дальше. Потому что слишком мало на Земле людей, о ком известно, что он способен стоять в истине до конца. Но радости нет у меня, это правда…
– Теперь, очевидно, нарушится ваш учебный процесс?
Юноша вытер мокрое от слез лицо рукавом блузона:
– Теперь нарушится мироздание.
«Чего-то я здесь крупно недопонимаю…» – подумал Кир-Кор.
В тыльную дверь пилотской рубки вежливо постучали.
– Входите, не заперто! – крикнул он.
Таисия Пьянкова
Память выдумки
От земли Адом
до земли Эдем
черной бурею
пронеслась беда.
То Горыныч злой
прилетел грозой
до заступницы
земли Эдема,
обережницы
добродетели
до Югоны-свет
раскрасавицы…
* * *
Чудеса многолюдья сторонятся, потому случаются в основном с теми, кто одинок да склонен перебиваться в жизни выдумкой.
Мечта, ежели здравая, она все знает. Она ведь, до появления хозяина своего на свет, успевает облететь весь мир, все оглядеть и все запомнить.
Готовому-то человеку только представляется, будто бы он сам что-то измышляет. Нет-нет! Это ему в часы одиночества открывается память выдумки. То, о чем она ему повествует, где-то в мироздании уже случалось. Ну, а поскольку вселенная бесконечна своей повторяемостью, то любая человеческая мечта способна образоваться наглядно. Хотя исключительная, но возможная эта редкость и воспринимается людьми как чудо.
Яся Пичуга с матерью своей, шаловатой Устенькой, до деревни Большие Кулики, что стояла на яру таежной реки, вроде как со внешней стороны прилеплена была. Годов тому за десяток, как случиться описанной тут оказии, Ясина мать, убегши, по ее словам, от грозного супружника, закатилась с дочкою за Васюганские болота, да только привиться до местного народу не сумела, поскольку оказала себя такою гуленою, которую прикуй до ворот — со столбами унесет. Нечистый, похоже, на ней где-то целыми неделями скакал, принуждая кидать на произвол судьбы малолетнюю дочку.
Конешно, люди стали в открытую говорить, что никакого супружника у такой шалавы не было и быть не могло. Насчет же дочки?.. Так в жизненной суете своей Устенька вряд ли разглядела, от кого ее поймала. Потому, видать, и получилась Яся какой-то как недосиженной. Ежели она и представлялась на белом свете живою, то разве что одними только глазами.
Да уж. Глаза у нее были — две утренние звезды на чистом небе.
А все остальное? Посдергивай, казалось, лохмотья, в кои рядила дочку разгульная мать, ежели найдутся под ними голые косточки, то и слава богу. К тому же бедняга эта даже имечка своего настоящего произнести не могла настолько была заиката. Иной раз до посинения заходилась. Когда кому с расспросами выпадало довязаться, так не хуже было бы лютой пыткою девку пытать. Потому к ней никто лишний раз и не приставал. Потому и сама она старалась ни до кого не касаться.
— Божевольная![2] — страдали за нее бабенки да шептались от нее в стороне: — А не всучена ли Устеньке нечистым духом мертвяка с чужими глазами?
Сносно заикатою выдыхалось одно только слово — «Я». Это «я» отдавалось ею с каким-то присвистом. Потому и стал народ называть ее Ясею.
Что там ни говорили о Ясе люди, а все жалели — не обижали. Разве что пацанье… Оно, поначалу, даже дразнилку придумало:
Яся, Яся, Яся, Ясь,
ты откелева взялась?
Не сталилась, не снеслась
с того свету поднялась…
Озорники — чего с них возьмешь? Дуракам закон не писан.
Жить шаловатая Устенька наладилась в мазанке недавно умершего бобыля Бореньки, невеликий двор которого сходился задами со двором большекуликинского санника — деда Корявы. Тот, с малков в подпасках бегаючи, все покрикивал на блукавых буренок — куды тя корява понесла?! Оттого на всю жизнь и остался Корявою, хотя, заусатившись, от гурта отошел и взялся гнуть полозья.
При нем, при Коряве, держался внук — Егорка, который с рождения светленьким, навроде седеньким, удался. За что и кликали его Серебрухою. Парнишка был вихревой, но жалостливый. Когда гулявая Устенька до Больших Куликов прибилась, ему годов двенадцать уже сравнялось. Лет на пяток опередил он в годах Ясю. Вот и взялся он опекать глазастую. Драться доводилось. А когда в ней проявилось умение узоры всякие выводить, то, радуясь тому, обещался:
— Плюй ты на чепуху ерундову. Подрастай скорейча. Я от деда как только полностью перейму ремесло, да как заделаюсь знатным санником шелков тебе накуплю, холста, бисеру. Знай красоту по узорам своим наводи…
Шить-вышивать Яся давно наровлялась, да только работа эта бабья привлекала ее постольку-поскольку. Больше тянулась она до изображения красками. Как минутку свободную выкроет, так и кидается неведомые цветы по стенам избы своей распускать, живые травы взращивать. К девичьим летам навострилась она столь отрадно красками владеть, что тот, кому выпадала переступить порог мазанки, оказывался как бы на лужайке посреди неведомого сада.
Для людей особо интересным было то, что, к примеру, стручок гороха, изображенный ею длиною в доброе полено, заставлял верить, что и на самом деле он таким случается. И вот еще какая заманка была в Ясином умении: каждому хотелось затаиться посреди ее сада, прислушаться — не бродит ли по-за стеною дивных посадок тот, от которого в жизни человеческой многое зависит?
Когда же деревенский люд малость попривык к Ясиным чудесам, ему одной только видимой красоты маловато сделалось.
— Благодать, конешно, несказанная, — взялись они указывать рисовальщице. — Но ежели ко всему да соловушку бы сюда заманить прямо-таки не жизнь, а малина сделалась…
— Уж так сразу и соловья тебе подавай. Хотя бы щегла или зяблика.
Разговоры эти в зиму поднялись: какие по снегу щеглы, какие зяблики? Одни воробьи да вороны остались.
Вот тогда и попробовала Яся сама научиться под стать любой птахе трели выводить.
Дело занялось с первыми зазимками, а уже к Рождеству заикатка такого соловья выдавала, что вконец обеспокоенная кошка начала припадать к половицам да подергивать хвостом.
Дальше — больше.
Прозванная за такие концерты Пичугою, Яся наметила себе попытаться повторить крик какого-нибудь иного живья. Начала с упомянутой кошки. И что вы думаете? Так ли замяукала, что хвостатая, с полатей сиганувши, выгнула спину хомутом и… заревела только что не тигром.
При людях случился фокус: кто засмеялся, а кому вспомнилась «мертвяка с чужими глазами» — потянуло перекреститься тайком.
Со временем Ясе придумалось еще и шум всякой непогоды освоить. В новой затее она точно так же достигла предельного сходства.
Должно быть, природа была определена ей неугомонная, потому как терпения хватило подладиться голосом и под шум речной гальки, и под наплыв тумана, и под солнечный восход, свет звезды пробовался ею напеться. И ведь получалось! И все у нее выходило так, вроде бы в момент достижения цели, она сама становилась тою же, допустим, галькою или звездой.
Вот она, какая штука!
Народ через Ясю стал понимать, что все как есть в мире имеет свой голос. Только уши к человеку приделаны слишком толстые…
Одним из большекуликинцев Пичугина особенность казалась божьим даром, другим — наоборот. Оно и понятно: нечистая сила в старые времена точно так же была придумана, да вот только к исполнению своих обязанностей она подходила куда как серьезней.
В одном лишь мнении сходились все насчет Пичуги — божевольная. Потому и оставалась она, как всякий непонятный человек, и одинокой, и беспомощной.
* * *
Раздымился Змий
чадом-копотью,
расщелкался Змий
огневым хвостом,
угнездился Змий
посреди небес,
располохнул пасть
окаянную,
клыкнул раз-другой
с языка его
сошла на Землю
Яга Змиевна…
* * *
Понятно, что не одним годом достигла Яся умения своего. Но оттого, что голосом вознеслась она в мир услады, сама Пичуга приглядней не сделалась. Всей и невесты из нее выросло — глаза да песня. Ну, еще доброта.
Вообще-то для человека столько иметь — об чем печаль? Но ведь нам надо не как пришлось, а чтоб сыпалось да лилось…
Однако молодость брала свое. И ежели говорить о любви, так, по сути, дружба с Егором Серебрухою и вдохнула в Ясю желание длить жизнь да во что-то еще верить. Кого ж ей было полюбить-то?
Надо отметить, что из Егора к тому времени выдул парняга — хоть на трон, хоть в заслон… И человек из него получился некорыстный, веселый. Делу своему взялся служить отменно: такие бегунки-розвальни, такие козырки излаживал, что во дворе деда Корявы всяким новым Егоровым саням устраивались смотрины, на кои налетывали ретивые купчики-голубчики. И затевались ярые торги. Но сколь ни хороши были проданные сани, очередные из-под Егоровых рук выходили того краше.
И опять собиралась ярмарка.
А что Яся? Она как была для Егора Пичугою, так и осталась. И даже те девчата, которые выкокечивались перед санником, смотрели на нее, как на забавную при ладном женихе безделушку. Они даже, заместо гармошки, зазывали ее на вечерки да посиделки. А и не шла, так не больно тужили.
— Подумаешь… королева из хлева! Ну, и сиди, дура, без закваски. Все одно не раздобреешь…
Гулять, с раздобревшими, Серебруха гулял, в кусты не прятался, но и Ясиной дружбою не пренебрегал; по душе ему была прежняя забава.
— Напой мне, Пичуга, каково живется пленнику на чужбине, — ласково спрашивал он ее чуть ли не всякий день. — А теперь, о том, как цыган от погони спасается…
Дед Корява беспокоиться стал:
— Обалдуй! Ты чего это с девкою игрованишь?! Она те чо? Одной только неуклюжестью взросла? Загляни-ка ей в глаза — каково в них бездонье! Через них до любой звезды добраться — раз плюнуть… На нее сердцем, а не кичливостью глядеть надо.
— Брось метелиться, дедуня, — заверил Егор. — Мы с Ясею, что брат да сестра.
— Сестра — посреди костра… Девка горит, а ты, обалдуй, греешься…
Как-то на новые торги Егоровых саней насыпалась целая свадьба народу. Наддатчиков налетело — один другого карманистей да крикливей.
Вот задириха неспустихе и тычет:
— Куда тебе с этакой мордой в Егоровы сани? Тебе ж бегать сзади…
А неспустиха оттыкается:
— А тебе передом — под ременным кнутом…
И разгулялся каленый спор.
В этот день возьми нечистый и принеси домой из долгого затемнения шалавую Устеньку. Узрела она во дворе соседей канитель, перемахнула через огородние прясла, оглядела Егоров товар и давай в сторону козырок пальцем тыкать. А сама до купцов тощей грудейкой пятится.
— Это ли сани? — допрашивает каждого. — У вас чо? — ухмыляется. — У вас деньга сорвана с пенька? Она у вас по колкам опятами растет? Вот я, признается она, — видела сани так сани! Руками Севергиных мастеров излаженные! Владычица в них безлошадно катается. А это разве сани?! Это же корыто с усами. В него и плюнуть-то зазорно.
Сама взяла и плюнула.
После до Серебрухи повернулась, оглядела его долгим взором и говорит:
— Смотри у меня!
И захохотала так ли раскоренисто, что и комары даже оцепенели.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
совой глядючи:
— Я, владычица
земли Адома,
озарение
вольна даривать,
от звезды к звезде
вольна летывать,
время за время
перекидывать…
* * *
Надо сказать, что теми временами разговор о Северге никому из жителей таежного края в диковинку не был. Народ тогда в основном промышлял лесом и случалось, конечно, терялся иной охотник либо шишкователь в смурых дебрях урмана. Бывало, что и грибница-ягодница, излишне добычливая, захаживала себя по ельникам да марям до полной потери.
Ну а нынче? Разве нынче никто нигде не теряется? Однако и в голову никому не приходит пенять на всякую там нечисть. В те же поры все таежные напасти сваливались на упомянутую Севергу, на владычицу какого-то жизненного провала. В народе верилось, будто бы ведьма эта время от времени всплывала из владений своих потуземельных через Шумаркову слоть[3], вылезала на плавник[4], который на мочажине той и поныне лежит не тонет, перекидывалась черной совой, перелетала ею топь да береговую недоступность, чтобы, колдовской волею своей, полонить заблудшего в урмане человека да приноровить его к нужному ей ремеслу.
Кое-кому удавалось обхитрить колдунью — к людям воротиться. Только вспомнить да рассказать, о чем бы надо, он не мог. Так себе: полохнет память ярким лоскутом и тут же выцветет. Иного же кого Северга сама гнала в три шеи: того, кто оказывал себя дурнее кривой сохи. До дому, однако, не доходил такой кривосоха. Становился в тайге лешим либо кикиморой.
Для забранного же владычицей человека выход из провала якобы имелся, только отворен он был совсем в иную жизнь. Где он находился тот выход? Какая за ним судьба поджидала полонянина? Северга про то никому не докладывала.
Народ ей необходим был якобы для того, чтобы с его подмогою творить ведьме во владениях своих какие-то секреты. Этих умозрений держались все таежники. Некоторые полагали, что владычица, среди уводимых ею людей, подыскивала всего лишь одного способника, который не вот бы взял и создал для нее секрет, а сподобился бы открыть готовую тайну, которая не давалась ведьме бог знает с каких времен.
Ну и вот.
Не то какой обидчивый лешак, досадуя на владычицу за свою попорченную жизнь, постарался перевстретить в тайге бывшего свояка да нашептать ему что почем? Не то кикимора болотная откровенничала с водяным да была подслушана кем-то случайным? Определи теперь. А только по народу, как рябь по воде, пошла и пошла нашептываться сказка о том, что Северга будто бы намерена, способностью подыскиваемого ею разумника, познать тайну Алатырь-камня.
Хотя смутно, да и теперь еще помнится таежными людьми заклинание, которое творилось стариками на случай пропажи в урмане охотного человека.
Как на море-океяне,
да на острове Буяне
Алатырь-камень лежит,
без огня камень горит.
Кто камень изгложит,
тот жизнь свою измножит;
кто скрозь него пройдет,
тот сам себя найдет…
И опять же… Где тот океян? Где тот остров? Какую для себя выгоду надеялась добыть владычица жизненного провала, познавши тайну Алатырь-камня? Кто нам возьмется все это объяснить?
* * *
Взговарилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
лисой глядючи:
— Пожелай, и ты,
моей выучкой,
озарение
станешь даривать,
от звезды к звезде
станешь летывать,
время за время
перекидывать…
* * *
Ну, ладно. Пущай покуда все остается как есть, а мы воротимся во двор деда Корявы.
Со слов ли, с хохоту ли шаловатой Устеньки, а вроде бы как все разом прозрели, а то наоборот — ослепли. Одним словом напала на людей какая-то душевная слабость: ну сани, ну стоят, ничего себе — хорошие сани. Только есть ли нужда рубахи из-за них рвать? Надо подождать, какими из-под Егоровых рук следующие козырки выпорхнут. Тогда можно будет и кошелем потрясти…
Вот по таким по гладким думам и разъехалась ярмарка. Серебруха же остатным вечером на дворе своем долго кормил разными санными боковинами да глянцевитыми полозьями прожорливый костерок. Смотрели сыздали на тот малый пожар большекуликинцы и невеселые думы свои перемалывали досадливыми языками:
— Это ему Устенька подладила — за дочкины муки.
— А так ему и надо: не пляши перед хромым…
— Так оно… не лезь и коза под образа… Егор ли повинен в том, что заикатка душу свою перед ним расстелила?
— Губа — не дура…
Вот чего на Сибири возами наскубили, так это присловий да поговорок: и что ни словцо, то копьецо.
Сладил Серебруха другие сани — опять ярмарка налетела.
— Ну, могё-ошь! Ну, ма-астер! Интерес берет поглядеть, на что ты дальше будешь способен? Вот тогда уж — по рукам…
На третьи сани какой-то хлюст глянул да и говорит:
— Пожалуй, мною чудо бы это купилось, да вот купило затупилось: не по нашим дорогам царя из себя выгибать. Ты, паря, чего бы попроще изладил… — Зачем попроще? Самокатки Севергины пущай изладит, — опять подсунулась со своей Колдуньей шалавая Устенька. — В них по любым дорогам, ровно по столешнице…
— Не самокатки — самолетки сотворю! — ударил кулаком в ладонь никогда прежде не ходивший в росхристях Егор.
— Фю-ю! — только и сумелось кому-то присвистнуть в толпе на Серебрухину посулу.
А кому-то прошепталось:
— Пропал человек…
И тут в голос ударились девчата:
— Ведьма проклятая! Нарочно придумала о Северге?!
— Вконец изурочит парня!
— Не сама ли она и есть — Северга?!
— Сщас проверим. Хватай шалавую!
Сообразив, что доигралась, Устенька бежать кинулась. Да вряд ли спасли бы ее от цепких рук не столь уж быстрые ноги, кабы шум скорой расправы не покрыло Пичугино пение. И хотя даже на песню не выделил ей создатель ни единого словечка, однако же голосом души своей сумела, смогла она донести до сознания взбудораженных людей такую истину:
что на слово сказанное,
как на семя брошенное,
отзовется зримое,
знамое откликнется
память первоголоса
переймет грядущее…
Поняли в тот день большекудикинцы, что искра человеческой мечты негасима. Сказанная словом она витает по умам. И не беда, что Егорово обещание не исполнится им самим. Придет в мир иной мастер. Серебрухино слово отыщет его и озаботит. И любая Северга со своими хитростями ничто против людской переимчивости, поскольку человек задумкою своей обязан только времени…
Внимали селяне Пичуге и диву давались: насколько, выходит, значим в этом безмерном мире каждый человек; и насколько он становится обобранней от неумения дослушаться до чуда того слова, которым говорит благая мечта…
Замолкла Яся, а люди, околдованные ее отповедью, занемели в желании осознать себя. Стоят, думою затекли. И тихо вроде, но очень внятно сказала в оцепенении шалавая Устенька:
— Ой, доченька! Откажись лучше от Серебрухи. Не здешней теперь он жизни человек. Не изладит самолеток — в думах загинет, изладит — Северге нужен станет.
— Ну, вы подумайте! — страшнее всякой Пичугиной кошки рванула которая-то из девах. — Мы стоим тут — ухи развесили, а они сговорились да принародно хомутают Егора!
Лесом подступила до Яси со всех сторон хула, точно, не окажись ее в деревне, всякой бы невесте по саннику досталось.
— Вы поглядите на нее! Чирию некуда прилепиться, а она чего-то там ишо для парня освобождает!
— В зад дунуть — голова отвалиться, а туда же!
Да уж… Языком болтать — не деньгой кидать. Столь густо была осыпана Яся лихими щедротами, что с неделю, больше, разгребала она шиповатую кучу — и носа на деревню не показывала.
Однако урожаистые на дурное слово серебрухины заступницы тем временем и до частушек довымудривались; подговорили пацанье орать на улице:
Ой, слышу — сто,
переслышу — двести:
Яся косточки считает
все ль они на месте?
Заикатая милашка
в санника влюбилася
до того дозаикалась
аж изба свалилася…
Егору-то Серебрухе некогда было вслушиваться в экое бесстыдство. Сутками взялся он иссиживать себя, морокуя, каким ему вывертом навести на новые сани резьбу, чтобы она не только не мешала на взлете, но еще и способствовала вспенивать воздух. Из камышин, рознятых на пластины, приступил он приращивать до козырок только что не теплые крылья: точно такой же хвост скоро оказался способным, по желанию мастера, хоть парусом подняться, хоть опорой распластаться по ветру, хоть послужить рулем.
Многие из большекуликинцев уже сбегали на веретью[5], что пологой горою шла вдоль берега реки, прикидывали на глазок сколь она высока, судачили:
— Така стремнина вскинет не только Серебрухины крылатки.
— И в простых санях я бы, придись, не рискнул с нее скатиться.
— Да-а! Соцедова безо всякой Северги в любой жизненный провал угодить — раз плюнуть.
В наступившую осеннюю непогодь заждавшиеся пацанята взялись сообщать друг дружке с крыльца на крыльцо:
— Бабка Луша сёдни обещалась, что по этой слякоти снега лягут.
— Глядеть пойдешь?
— Дурак я ли чо ли — не пойти.
Но не довелось, не выпало ни с дождем, ни со снегом на деревню Большие Кулики долгожданного восторга. Все, что мог, отдал Серебруха своим саням. Носовину гордую приладил в виде Индрик-зверя. По первому снегу, один, ночью, доставил крылатки на веретью, чтобы светлым утром раскинуть крылья над речной поймою — ежели не подведет ветер.
Ветер санника не подвел, да самолетки за ночь ровно припаялись до земли. А у Индрик-зверя на морде ехидная улыбка откуда-то взялась.
Хотел Егор спалить крылатки — мужики отстояли:
— Тебе от бога и нам немного… Ребятишки увидят, что ты красоту гробишь, подумают — и нам можно.
Так и осталась Серебрухина мечта стоять на веретье прекрасным чучелом.
На том Егор и забедовал — в думу кинулся. Все реже стал бывать в настоящих днях. Все чаще стал искать себя либо в ясном былом, либо в темном будущем.
И стал, как говорят, наш Клим — ни лапоть, ни пим; и сделался Клим хоть собакам кинь…
Ну а те, которые изводились частушками, принялись нашептывать Серебрухе:
— Эта безъязыковая ведьма со своей матерью загубила твою работу. Они и тебя самого на нет изведут.
Набрал Егор того шепоту полную голову и далось ему, что сам он к такому выводу пришел. Как-то на масляной выпил, перевалился хмельной головой через огородник прясла и давай шуметь:
— Ведьма! Перепой свою поганую песню. Не то я тебя самуё перепою…
Да. Язык — не камень. Он размашисто бьет — не отсторонишься…
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
зря соколицей:
— Я, владычица
земли Адома,
из воды могу
высекать огонь,
из огня того
своей волею
сотворить и смерть,
и дыхание…
* * *
С того дня все чаще стал переваливаться Егор через прясла хмельной головой, все чаще грозиться:
— Перепой песню!..
Кроме хулы-обиды, Яся принимала на душу еще и ту боль, которая скатывала Серебруху под гору жизни. И оттого еще лихорадило ее, что торопилась она прикинуть, как бы половчее опередить ей Егора, чтобы принять на себя окончательный его удар.
Давно бросила она разводить напевы. А ежели когда и подавала голос, тоска в нем была столь безысходной, что скотина и та впадала в беспокойство — вроде как надвигалось на небо полное затмение.
Один раз перетерпела деревня это затмение, другой раз переморщилась, а уж в третий раз — на месте Ясиного двора только чудом пустырь не случился.
Так и скончались Пичугины песни.
А тут как-то вышла она на крылечко — глянуть, не Егор ли спьяну кличет ее? Голос послышался. Вышла, а никого нету. Зима, над которой собирался Серебруха птицею взлететь, давно минула. На дворе лето красное, заря вечерняя; комар-толкунец хоровод затеял — так и норовит всем игрищем в глаза кинуться.
Стоит Пичуга, отмахивается от комара и примечает краем глаза: тень ее, что маковицей перекинулась через огородние прясла, голову подняла. Помедлила тень и вспорхнула на жердочку черной совою.
Повела Яся головой — тень как тень, лежит как лежала. Что за насыл!
Не хватало еще свихнуться.
Приотвернулась Пичуга — сама косится в сторону прясел. Опять вспорхнула тень совою, на колышек уселась и давай крылом звать: иди, дескать, девка, сюда — дело есть.
Ясе дурно сделалось: осела она на ступеньку. А сова манит. Насилилась девка, поднялась, не чуя ног, пошла на зов. Перьястая же махнула крыльями и… понесло ее в сторону реки. Сама оглядывается: не отставай, дескать.
Идет Яся, и такое у нее понятие о себе, точно успела она когда-то очутиться на том свете и нет нужды бояться, поскольку два раза никому еще помирать не доводилось.
Вот и ладно.
Совушка за реку и Яся за реку, черная в тайгу и Пичуга следом, та до шимарковой слоти и эту подгонять не надо.
Вот она и мочащина. А час поздний. Туман. Сова в туман и Яся вкруг болота не кинулась. Сошла, ровно сплыла с крутого берега. Только дивится тому, что ноги ее босые не топнут в трясине и даже охлады не чуют, вроде под нею стелется прослойка восходящего тепла. Вот он и плавник. Черная сова лупает с него глазищами, сама чего-то скубит.
Прислушалась Яся.
— Алатыр-рь, алатыр-рь, — повторяет, как спрашивает: знаешь ли ты, мол, о чем я речь веду?
Ну, а чего такого особенного могла знать Пичуга о том камне? Только и слыхала, как большекуликинские рукодельницы пели на девишниках:
Как на море-океяне
да на острове Буяне
Алатырь-камень полег…
Те слова и постаралась Пичуга оживить в уме. Перьястая ж наклонила голову так, словно прислушалась к Ясиному нутру.
«Нешто ей дано понимать, о чем я мыслю?» — подивилась Пичуга и давай знакомую песню дальше в себе вести:
Как летел Алатырь
море дыбилось,
как упал Алатырь
земля хрястнула…
Вовсе затаилась совушка. И тогда Яся попробовала взять представляемое голосом.
Вот она всею грудью выдохнула отдаленную, но оттого не менее страшную боль пораненной Земли. Совушка заклекала ответно, вроде чем горячим облили ей сердце, распахнула крылья и услыхала Яся человечьи слова, которые стали вещать о том, чего на девишниках она и слыхом не слыхала:
Во лесах-долах,
повалился зверь,
уравнялся пад
со вершиною,
из семи глубин
поднялась вода,
с семирядного
неба хлынула…
Трудно сказать, ведал ли в то время народ о Всемирном потопе? воспринимал ли его как наказанье господне? Может, и ведал. Но Пичуга не стала оспаривать черную. А попыталась она домыслить совушкину вероятность. Ведь жизнь наша такова, что в ней кто ложью прав, а кто правдой лукав… Рискнула Яся представлением своим пробиться глубже услышанного. И вот что пришло ей на ум тою минутой:
Отворилася
пропасть звездная,
опустилась ночь
вековечная…
Должно быть, угодила она совушке, потому как та с клекотом подхватила:
Разгулялась стужа
вселенская,
время с небылью
побраталися…
Хорошо, ловко пела черная! Но не лучше Пичуги. Всего хватало в ее повести: и стужи, и безысходности, и того, чего никакими знаками на бумагу не перенести. Не было одного — сострадания. А уж ликование в ее голосе и вовсе казалось неуместным. И вот еще какая задача выпала Ясе: не первый раз слышала она этот голос. А где? Когда? Убей — не вспомнила бы. Перьястая же не бросала задорить Пичугу — вела былое дальше:
Сто веков заря
занималась,
сто веков Земля
возрождалася…
Тем временем Яся поспешно думала: «Кем и во имя чего было запущено в Землю Алатырь-камнем?» Этими мыслями она устремилась к тому, кого представляла себе вселенским распорядителем. И… вроде бы кем ответным подсказалась ей догадка:
Истомилась Земля,
иззнобилася
человеком Земля
разрешилася…
Совушка вскрикнула, взмахнула крыльями, сорвалась с плавника, и мохового болотного настила коснулись уже не когтистые ступища черной неясыти — спружинили чоботы дрехлявой ведьмы.
Слыхала Пичуга о неприглядности Северги, но такую нелепицу даже представить себе не могла. Не особа высокого звания, а дерганая обезьяна с глазами все той же совы, стояла перед нею. Только не эта несуразь вновь озадачила Ясю: при всей нелепости вида, в обличии ведьмы сквозило, что-то невероятно знакомое… И все же не испуг — жалость окатила сердце Пичуги. Захотелось утешить вихлястую эту никчемность. Но глаза владычицы вдруг вспыхнули желтой злобою, отчего Ясе стало жарко.
Да огня того Северге, должно быть, показалось мало. Она вскинула руку к плечу и… над мочажиной воспламенела странная заря.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
зря голубкою:
— Пожелай и ты,
моей выучкой,
из воды начнешь
высекать огонь,
из огня, тобой
сотворенного,
создавать и смерть,
и дыхание…
* * *
Вскинула Северга раскрытую ладонь и… всякая травинка, всякий стебелек отдал в ночь собственным светом. Пичуга успела разглядеть на руке владычицы как бы впаянную запону[6], которая тут же утонула в кулаке ведьмы. Однако в глазах Яси еще долго стояла изображенная на тамге черная звезда.
Колдунья тем временем пытала Пичугу:
— Заслужить Егорову любовь желаешь?
И сама отвечала мысленным согласием заикатки:
— Еще бы!
— Через неведомое пойдешь?
И снова ответила:
— Посылай!
— Волю мою исполнишь?
— Приказывай!
— Ну! Смотри ж у меня! — пригрозила владычица и вновь что-то знакомое в лице ее потревожило Ясю.
Но не стала она вдаваться в память, а вся ушла во внимание, поскольку Северга продолжала говорить:
— Человек всегда мечтал о вездесущности и бессмертии. А ведь он и в самом деле, постигнув умение выходить сном из тела своего, обретет способность жить вне границ простора и времени. Но это случится с ним ой как не скоро. Однако в бесконечном мире уже есть люди, для которых такое возможно. Да только я превзошла всех! Я способна владеть не только своей жизнью, но и любой другой; была бы душа, подпавшая под мое влияние, согласна с собственным телом.
Ведьма улыбнулась с нелепой на лице ее задумчивостью, но глаза ее тут же обрели прежнюю зоркость.
— Сейчас, — сообщила она, — тело твое лежит на крыльце твоего дома. Ты же вольна пуститься в минувшую давность. Воротись обратно, познавши тайну, доверь мне ее и я исполню всякую твою волю.
Северга взяла Пичугу за руку и палец в палец сошлась с ней ладонью. Яся почуяла на руке своей липкий жар, который владычица сопроводила пояснением:
— Вот тебе и час, и путь, и дела суть.
С интересом глянула Яся на вручение; округлая серебристая тамга с черной звездой посередке представилась ее глазам. Она была как бы впаянной в кожу, однако никакого неудобства руке не доставляла. Северга же, растворяясь в тумане и телом своим, и голосом, успела на три раза повторить заклинание:
Под кладень-травой,
под сурмой-водой,
в камык вертепе,
в ледяном склепе[7]
лежит Алатырь,
молчит Алатырь.
Кому его взговорить
тому тайну открыть…
С последним звуком ее слов затих и прочий шум, сосны по краю болота сомкнулись, вознеслись утесами. На месте ж плавника вдруг восстал каменный тур. Чахлый по болоту ельник, а с ним и рогоза-осока пропали. Под ногами Пичуги, слегка подернутая ворсистым блином рыжеватой плесени, образовалась сквозная глубина, наполненная черным не то киселем, не то студнем.
По-прежнему чуя над собой опеку восходящей волны тепла, Яся напригляд определила, что оставайся она в своем обычном весе, пожалуй, теперь бы уже и отмучилась хлебать эту смурную саламату.
Куда ее занесло?
Может, когда-то успел уже случиться конец света? А может, волею владычицы, возродилось его начало? А то, может, Земля повернулась другой стороной и Яся попала в какое-нибудь заморье? На остров на дикий?
С этим гаданием пришел в голову Пичуги повет, спетый ею напару с Севергой:
Как на море-океяне
да на острове Буяне
Алатырь-камень полег…
Припомнились и слова напутственного заклинания, трижды повторенного владычицей:
Под кладень-травой,
под сурмой-водой,
в камык-вертепе,
в ледяном склепе
лежит Алатырь,
молчит Алатырь…
И решила Пичуга: конец ли света наступил, воспряло ли его зарождение, этот ли ворсистый мох имела в виду Северга, когда говорила о кладень-траве, назвала ли она черной водою болотный кисель, а каменную громаду тура — вертепом — кто подтвердит? Да только надо надеяться, что все это так и есть.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
зря гиеною:
— Я, владычица
земли Адома,
из червя могу
мудреца взрастить,
из пропащего
греховодника
воссоздать дитя
непорочное…
* * *
Какой бы легкой ни чувствовала себя Яся, возносимая над топью восходящей волной тепла, только выбравшись на каменную твердь, ощутила облегчение. Однако недолгое. Валуны тура громоздились перед нею столь неприступным капищем, рядом с которым разве что создатель не осознал бы себя жужелкой. Пожалуй, что и не следовало бы ей пялиться сюда топью. Разумней было бы попробовать выбраться из провала, да наверху поискать ответа на все вопросы. Да что поделаешь, ежели до нашего разума — семь суток разного…
Но исправить оплошность оказалось делом непростым: из-за скальной кромки котловины всползала на небо грозовая туча. Такой оказии никогда прежде Яся не видала. Иссиня-черная, плотная, как мокрая куделя, туча тяжело култыхалась только что не на земле. Ей, видать, тяжко было стоголовым чудищем всползти над провалом. Как бы спросонья неповоротливая, оголяла она в позевоте огненные глотки свои, просаженные клыками молний, и то урчала недовольная, то взревывала громами. Словно оголодавши за время долгого сна, она настраивалась разорвать в клочки и поглотить все, что копошилось перед нею на земле.
И вдруг, невесть откуда взявшиеся, полчища серых тварей, в палец величиной, хлынули на каменное подножие тура. Ясе не удалось подхватиться на какой-нибудь валун. Она лишь притиснулась к одному из них спиною. Но серая река, несмотря на поспешность, взялась обтекать ее. Даже, вконец осатаневшему от страха малому подросту и тому не удавалось проскочить невидимую помеху. Его множество наскакивало на незримую стену, которая окружала Ясю, оттискивалось ею прочь, грызлось и верещало. Яся отчетливо видела каждого из многих. Она была поражена разноликостью тварей. То отмечала она свинячий пятак, венчающий вполтела вытянутый нос; то поражалась языку, вылетающему из свирепой пасти и наносящему недругу кровавые раны; то дивилась пружинистым ногам, способным одним прыжком унести своего хозяина от посягателя…
Не уставая дивиться, Пичуга не обращала внимания на то, куда изливается река серых тварей. Лишь тогда, когда несколько приотставших особей проволокли мимо животастые, посаженные скорее на загребала, чем на ноги, тела, она хватилась выследить устье. Но его не оказалось. Вся разноликая прорва истекла в прострелы каменной кладки тура. Выходило, что валуны уложены не кучею, а скорее образуют некий шатер. Иначе бы ни в каких расщелинах такой армии живья не разместиться.
Гроза же тем временем поднималась. Пичуга и себе собралась отыскать какой-нибудь пролаз. Но вдруг такой ли молнией полоснуло по котловине, столь щедрый грохот ломанулся в провал, что и шатер каменный дрогнул. Яся раскинула руки, упала на один из валунов и… ее понесло вперед. Плашмя вытянулась она по настилу, который махрился под каменной укрывою вековой плесенью.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
глядя ярушкой:
— Пожелай — и ты,
моей выучкой,
из червя взрастишь
проповедника,
из пропащего
греховодника
воссоздашь дитя
непорочное…
* * *
Села Пичуга, осмотрелась: над нею стрельчатым сводом сходились стены остряка. Света хватало разглядеть, что нигде никаких тварей нет. И никакая булыжина не выдвинута из каменной кладки. Как была сплошная крепость, так и осталась.
Новое чудо хотя и подивило Ясю, но не настолько чтобы сильно долго от него отходить. Оно ведь с чудесами да странностями человек способен куда как скорее сживаться, нежели с осточертевшей обыденностью. Кроме того. Пичугу обеспокоила забота: сумеет ли она выбраться из этого могильника?
Поднялась она, встала, дотянулась до валуна, который пропустил ее под укрыву, — камень как камень. Тогда она чуток налегла на него руками и… утонула по самый локоть. Испуганно отдалась назад — все на месте.
Для проверки Яся повторила проделанное, затем шагнула вперед и очутилась под грозой, которая успела заполнить все небо.
Не поспеши она воротиться под укрыву, ее наверняка ухватил бы ветер, пушинкою сорвал бы со скользкой опоры и, кто знает, куда бы ее унесло…
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна,
на Югону-свет
зря волчицею:
— Я, владычица
земли Адома,
на сто дел умом
переброшена,
на века веков
перемножена,
снизошла к тебе
своей милостью…
* * *
За стенами остряка бесновалась непогода, но в полутьме Ясиного укрытия не просачивалось ни песчинки, ни капельки ее исступления. Зато тишина, похоже, сбежалась сюда со всей котловины да набилась под шатер столь плотно, что, казалось, продохни Яся путем, и приют ее не выдюжит рухнет.
Но долго оставаться косной Пичуга не могла: взялась прикидывать, куда подевалась этакая пропасть разноликой твари? Нет ли где проема, в который утекла живая река? Скоро под налетом плесени приметила она западенку, но сколь ни кружилась возле, сколь ни силилась ее поднять — только зря время провела. И тогда она вспомнила о Севергиной тамге, о словах владычицы, что вот тебе, мол, туда-сюда и час, и путь, и дела суть…
Вскинувши по-севергиному ладонь, она подумала: давай, дескать, отворяйся. И сразу же покрышка сделалась призрачной, затем вовсе пропала. Перед Ясею открылась округлая, серебристая площадка, посередке которой красовалась черная звезда.
Не долго думая, Пичуга ступила на означенный помост.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Не устала я
быть коварною
друга со другом
ложью стравливать,
рукой матери
истязать дитя…
Истомилась я,
искручинилась
жить убожливой,
неказистою…
* * *
Давно погасли над Ясиной головой всполохи молний, давно затихли раскаты грома, а ее все уносило и уносило в неведомую глубину.
Когда стало казаться, что пора бы ей выскочить на другую сторону земли, полет в слепоте замедлился, а там и вовсе наступил покой.
Вскоре забрезжила далекая заря.
Яся увидела, что она находится под сводами громадной пещеры, где закаменелые от стужи языки водопадов, в свете восходящей зари, начинают сквозить причудливыми узорами; огромные купола застывших на взлете пузырей наливаются живым огнем; жемчужным блеском проявляются из темноты высокие наледи; радужным многоцветьем вспыхивают пологи сосулек…
«Не здесь ли начинается жизненный провал? — подумалось Пичуге. — В этом царстве стужи и в самом деле способно жить только снам да привидениям…»
И вдруг она остро почуяла на себе чье-то внимание. Яся резво обернулась и лицом к лицу сошлась с бедою, от которой сама, было, закаменела навеки. Притуманенная мириадами крохотных пузырьков, из темноты закаменелой волны рвалась ей навстречу девушка невиданной красоты. Легкое белое платье обтекало тонкое тело, протянутые вперед руки напряжены, веки сомкнуты. Однако лицо хранило такой ужас, после которого человеку вряд ли заговорить когда-нибудь спокойно. Пичуге даже показалось, что именно этот ужас, некогда пережитый красавицей, достался и ей, после чего она сделалась заикою…
И тут, как бы одобряя ее мысли, красавица кивнула.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Все, чему сумел
научить меня
необузданный
разум вечности,
я с готовностью
передам тебе.
Но взамен должна
ты свою красу
на мое сменить
безобразие…
* * *
Сколько бежала Яся ледяным подземельем? У кого намеревалась отыскать спасения? Да разве человек в такие минуты способен соображать? Вроде глупого мотыля летела Пичуга на свет, который все сильнее разгорался в глубине ледяной кипени. Опомнилась она тогда, когда очутилась на краю пропасти, сотворенной из расхлестнутой небывалой силою и тем же моментом стужею закованной воды. Лопасти взрыва застыли налету чашей громадного цветка, в сердцевине которого, вроде кокона, покоился белый ребристый кристалл. Основание его было надежно впаяно в вечную мерзлоту. За гранями кристалла, расписанными изнутри морозными узорами, переливалась световая метелица. Вроде бы там дышала, выпариваясь, несообразная с земным представлением жизнь…
Перед столь важной загадкой Пичуга на ледяном лепестке осознала себя малой козявкой. Но «козявка» была велика своей думою. В себе ли самой, через себя ли, Яся вновь приступила испрашивать дотошным разумом всевластного, вседержащего: кому и для чего припала нужда отложить в земные недра столь громадную личину? какому чудищу должно вылупиться из нее? какими переменами чревато для земной жизни предстоящее нарождение?
Такие, близкие к тому вопросы задавала Пичуга душевному своему непокою — сумей теперь спросить ее. Одно понятно, не могла она в тот миг мыслить о том, какая наверху погода — слякотно или ведро. Не могла она не прикидывать, как добыть ей из «кокона» потребную Северге тайну. Не для того же снарядила ее владычица в провал, чтобы, воротясь, Пичуга доложила ей: да, мол, была-побывала, кой-чего повидала, а что видала, сказать не скажу — сама не разобралась. Да с таким ответом Северга и кикиморой не выпустит ее под ясное солнышко…
Только в том, что предстала она перед Алатырь-камнем, у Яси не было сомнения. Все приметы совпадали: и что бел-горяч, и лежит-молчит. Подходящим было и то, что пелось ею да Севергой на Шумарковой слотине:
Как летел Алатырь
море дыбилось,
как упал Алатырь
Земля хрястнула,
из семи глубин
поднялась вода,
с семирядного
неба хлынула,
отварилася
пропасть звездная,
опустилась ночь
вековечная…
Близкой к истине была и та правда, которая излагалась в народной притче.
Как на море-океяне
да на острове Буяне
Алатырь-камень лежит,
без огня камень горит…
Кто камень изгложет,
тот жизнь свою помножит,
кто скрозь него пройдет,
тот сам себя найдет…
И не заметила Пичуга того, как, думая о притче, подала с ледяного помоста до возможного в камне разума свой удивительный голос.
Ничем сразу не отозвался Алатырь. Разве что световая метелица в нем пригасла. Она как бы смутилась на бегу, и Ясе занемоглось докричаться до этого смущения. Усиливши голос, она поняла, что творит перед камнем не просто высокую музыку, а и слова — внятные, нежные слова слетают с ее ожившего языка:
Отзовись, Алатырь-камень,
откройся,
ты доверь мне свою тайну
вековую,
сокровение свое
осознать дозволь
не за тем ли ты меня
заманил к себе?..
Что еще могла предпринять Пичуга в своей малости?
И хотя молитва ее в стылом подземьи могла бы кому-то представиться шуршанием пойманного в коробок жука, однако счастье ожившего слова было в Ясе столь велико, что она не замечала тщеты своего старания.
Но вот голосок ее переливом весеннего ветра отпорхнул от тонких сосулек, восходом зари отозвался от стылых водопадов, громады наледей откатили его от себя многоголосьем проснувшейся земли. И… грянул, заплескался в пучине ледяного океана небывалый хорал…
За белыми гранями Алатырь-камня, только что морозный свет стал наливаться изумрудной зеленью, затем в него вплелись извивы золота, которые постепенно распалились до кумача… Скоро смена цветов утратила всякий порядок и царство вечного покоя ожило рассыпанной радугой…
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Ты пошто, краса
ненаглядная,
на мои слова
ухмыляешься?
Аль тебе зазор
по звездам летать?
ни к чему года
перекидывать?
без нужды творить
из воды огонь?
* * *
А Пичуга пела.
Когда разбуженное ее многоголосье достигло своей полноты, одна из граней камня отошла медленной лопастью от серебряного ядра, выгнулась, перекрыла собой глубину ледяной чаши и верхней кромкою выстелилась перед Ясею. Та не отпрянула от приглашения — ступила на любезный помось, который тут же начал подниматься. Одновременно он прогибался пологим желобом. И вот… словно со снежной горы, пичуга заскользила с высоты лопасти к ее основанию.
В страхе разбиться о крепость серебристого предела, у нее занялся дух. Но в стене ядра успел образоваться проем, в который она и впорхнула, словно бабочка в окно. За пределом Яся угодила в седельце, мягко осевшее под ее невеликой тяжестью. Круговая стена сомкнулась и она оказалась в пустоте глухой светелки…
Не прошло и минуты, как за стеною что-то зашелестело, запотрескивало, вроде бы кто-то неловкий плеснул водой на горячую плиту. Но скоро оказалось, что никакая ни вода исходит паром, а кипит и превращается в туман сама круговая преграда комнаты…
Недолгим временем Ясю окутала такая белая слепота, в которой, казалось, потонули даже ее глаза. Однако пугать ее долгой неясностью никто, видно, не намеревался: забрезжила видимость, возникли звуки. В мареве вечерней, утренней ли зари Яся разглядела, что оказалась она в саду. Но в каком!
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Али ты и тем
довольнешенька,
что в добре, как в море,
купаешься?
что красою ты
неповторная?
младостью своей
вековечная?
здравием своим
неизбывная?..
* * *
Гибкий весенний лист на упругом стебле качнулся перед Ясиным лицом. Из-под него, умытое росою, выглянуло не по времени спелое соплодие этакая снизка журавицы[8], каждая ягода которой представилась величиною в кулак младенца.
«Поди-ка с осени висит», — подумалось Пичуге. Но стоило ей присмотреться сквозь все еще густой туман, как она обнаружила на соседнем дереве ореховую гроздь. Зеленовато-молочные ядра, готовые вывалиться на землю, выглядывали из растрещин косматой лиловой кожуры. А вот издали показали ей аршинные язычища гороховые стручки. Они чудом удерживали в сахарных створках штук по семь горошин, которыми, высуши, можно было бы заряжать пушку…
Пичуга была готова ко всякому диву, но чтобы ожил выдуманный ею сад! Такому поверить сразу она не могла. Сколько бы она удивлялась невероятному — сказать трудно, когда бы вдруг за пологом со всех сторон обступившего ее чуда не послышались шаги. Кто-то стремительный мелькнул алым нарядом меж ветвей и стал удаляться. Он не продирался чащей, не ломал веток; Пичуга поняла, что не зверь по зарослям рыскает, а следует торной тропою человек.
Забывши о том, какой небылью очутилась она в дивном саду, Яся заспешила выбраться на дорогу. Надо было догнать уходящего, чтобы хоть немного определиться — куда она попала?
Увидевши впереди легкую алую накидку на стройной девушке, Яся забыла всякую робость и бегом припустилась догонять уходящую…
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Коль ответишь мне
несогласием,
я воздам тебе одиночеством;
красота тебе
станет карою,
молодость
тоской безысходною,
здравие
бедой вековечною…
* * *
За великим изобилием сада вдруг да сразу пустыня, уязвленная немалой впадиной, со всех сторон окруженной скалами. Два солнца висели над провалом. Одно краснощекое, привычное, теплилось в скором закате по ту сторону пропасти. Оно было смущено усталостью, но медлило уйти на покой, как бы страшась покинуть Землю на произвол небесного собрата, готового залить мир своим черным сиянием.
Тяжко пояснить, каким светом способна сиять чернота. Должно быть, имеется предел ее спелости, превысивши который, начинает она отдавать себя гибельными лучами…
Еще не подпавши путем под их влияние, Пичуга ощутила смуту — какую-то стыдливую тревогу: вроде бы она явилась воровать. Захотелось спрятаться от черного догляда.
Кто знает, как бы она поступила, когда бы краснощекое светило не улыбалось ей да полыхающая налету накидка девушки не манила ее за собой.
Но тут хозяйка алого наряда столь решительно ступила на край обрыва, что не успевшая догнать ее Пичуга вскрикнула: куда ты, дескать, упадешь! Девушка дрогнула, остановилась, помедлила оглядевшись, и, по высеченным в скале ступеням, стала спускаться в провал. Она не увидела Ясю, хотя простору меж ними было не так уж и много.
«Права Северга, — подумалось Пичуге. — Сном я вышла из тела своего, им и присутствую в этом мире. А кому дано видеть чужой сон?»
Не стала Яся другой раз окликать девушку, а молча последовала за нею в надежде, что со временем все объяснится само собой.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Коль и тут ты мне
воспротивишься,
я на твой Эдем
напущу огонь,
нагоню волну,
дуну стужею
сорока миров
все возьмется сном
и пустынею…
* * *
Следом за хозяйкою алой накидки Пичуга сошла в провал и там поняла, что снова оказалась в той самой котловине, посреди которой должен был громоздиться каменный тур. Но ни капища, ни покрытой плесенью черной глубины не оказалось. Под ногами покоилась надежная твердь и только.
Покуда Яся узнавала окрестность, хозяйка алой накидки отдалилась. Пришлось снова ее догонять. Вдруг там, где должно было бы выситься остряку, отворилось окно невеливого озера, которого Пичуга странно не заметила с высоты обрыва. Озеро поражало своей чистотой. Стебли подонной травы поднимались из глубины в такой проглядности, вроде бы их только что промытыми да оглаженными выставили напоказ очень старательные русалки. Необычных видов и расцветок сновали среди лощеной зелени рыбицы. Они как бы водили замысловатый хоровод…
Девушка определила себе место у самой воды и стала лицом к закатному солнцу. Яся же затаилась поодаль…
Как только краснощекое светило коснулось отражением кромки озерного берега, девушка вскинула к плечу ладонь. Но перемен никаких не случилось, ежели не считать того, что на воду лег отблеск луча. Яся потянулась удостовериться в своей догадке и чуть было не свалилась в воду. Но не знак черной звезды, впаянный в ладонь хозяйки алого наряда, поразил ее. Перед нею стояла та красавица, которая была погребена в ледяной волне.
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Что ж, красавица,
на себя пеняй:
за твою ли за
неуступчивость,
от твоей ли от
ненаглядности
быть душе твоей
отделенною,
чтоб в веках бродить
неприкаянно…
* * *
Словно кто со стороны подсказал Ясе, что, кинься она в новые бега, этой встречи ей все равно не избежать. Не лучше ли подождать, что же будет дальше?
Но кроме нарастающего в лице девушки отчаяния, ничего не менялось. Тогда Пичуга подумала — а не выпустить ли и ей солнечного зайчика?
Отданный от запоны луч метнулся и заиграл на воде светлым пятнышком. Красавица заволновалась, повела свой отсвет в сторону отраженного в воде светила. Яся догадалась последовать ей…
Когда оба луча слились на лике заходящего солнца, озеро нежданно высохло: вода в нем оказалась всего лишь игрою света. Только что колыхавшиеся стебли водорослей выстелились по сухому дну мозаичным изображением, а рыбицы прилипли до узорчатого настила дивными картинками. Однако и эта явность, стоило солнцу закатиться, потускнела и пропала. При озарении же черного света, дно озера и вовсе исчезло. Взамен его развергся широченный колодец…
* * *
Взговорилася
Яга Змиевна:
— Ей, душе твоей
неприкаянной,
сотни сотен раз,
через сотню лет,
навещать тебя
в живой небыли,
соглашать тебя,
угодивши мне,
дать ей маятной
отпущение…
* * *
Из кромешной тьмы колодца, на две трети видимой глубины, медленно поднялась в темно-синем блеске островерхая башня. Маковица ее столь же неторопливо раскрыла огненный зев и выпустила из нутра своего тотчас узнанный Пичугою Алатырь-камень. На этот раз камень не стал дожидаться голоса, и свет его морозный не рассыпался радугой. Наоборот. Волны метелицы взялись быстро перемежаться темными прорывами, которые множились, покуда напрочь не заполнили собой всю начальную белизну.
Накатила странная ночь, в которой проглядывалось все до последней мелочи. Но проглядывалось так, ровно с уходом красного солнца черное принялось вытягивать забранный землею дневной свет обратно. Как бы вымерзая, он обтекал мерцанием каждую встречную грань, каждый излом, чем и обнаруживал в темноте всякое явление.
Это марево скоро выявило на середине Алатырь-камня широкий блин подставы, на которой обрисовалось то, что можно было бы назвать царицею, не будь владычица…
Одним словом, в урмане, среди Шумарковой слоти, Северга не показалась Пичуге столь негодящей. Может, в сравнении с хозяйкою алого наряда так изрядно проигрывала она, только ведьмою на болоте владычица гляделась куда как сноснее, нежели теперешней государыней.
Первые же слова, коими она разрешилась, донесли до Ясиных ушей торжество ее победы.
— А-а-а! — в клокотании скорого веселья выпорхнуло из колодца. Явилась?! То-то же…
Пичуга, принявши на себя злой восторг, собралась было пояснить в глубину, что она и не настраивалась увиливать от обещанного. Да опередил ее горестный вздох красавицы, после которого послышался чистый голос:
— Явилась.
— Все-таки надумала меняться?
— Не меняться — смерти просить пришла я.
— Опять смерти! — загремела глубина и отдала шипением. — Да ежели ты и умудришься когда умереть, я тебя из праха подниму! Но чтобы не было мне лишней заботы, отныне и до срока телу твоему хранить для меня красоту свою, будучи ввергнутым в живое небытие. А душе твоей, отторгнутой в вечных муках, скитаться по чужим судьбам. И являться ей перед телом своим в столетие раз. Через ее стенания и жалобы красота твоя покорится мне!
— Вряд ли, — отвечала красавица. — Покуда на мне эта накидка, ее мольбы не дойдут до меня. Тебе же, стоит только прикоснуться к ней, развеяться в небыль ночным кошмаром. И тогда я вернусь в жизнь сама собою.
С этими словами девушка подалась вперед. Яся машинально кинулась удержать ее на краю колодца, да только алая накидка осталась у нее в руках…
Страшным хохотом разразилась Северга. Земля разверзлась от его раската. Из глубины вскипела вода. Она успела подхватить красавицу, вскинуть ее, как бы желая показать Ясе тот самый ужас, который она уже видела на лице ее, и поглотить несчастную. Черное солнце вдруг дохнуло с неба такою стужею, что даже Пичуга, окутанная восходящим теплом, почуяла ее жестокость. Другая волна, уже тяжелая, захватила оторопевшую Ясю, понесла куда-то, где вытолкнула из себя и закаменела на лету. В ее толще, притуманенной мириадами пузырьков, тут же обрисовалось тело красавицы.
* * *
Разразилась тут
Яга Змиевна
сокрушительным
смехом-хохотом.
Ей Горыныч-Змий
отокликнулся…
От того ли смеха
раскатного
раздалась Земля,
море вспенилось,
накатила стынь
сорока миров…
* * *
И на этот раз Пичуга вытерпела увидеть: девичье лицо ожило, тяжкий вздох пронесся по ледяному подземью. Стылые пределы отозвались тихим звоном, в котором услыхалось:
— Душа моя. Ты полюбила земного человека. Передай Северге: ради твоей высокой любви я уступаю ей…
«Что же это?! — подумалось Ясе. — Из-за того, чтобы ведьме стать красавицей, Егору придется полюбить дерганую обезьяну?!»
— Не-ет, — прошептала она. — Нет! — крикнула. — Никогда! Лучше я тут останусь… навеки…
* * *
По сей день тот смех
лихорадостный
по горам-долам
катит грозами;
по сей день красе
очарованной
от бессмертия
избавленья нет;
по сей день душе
неприкаянной
нет ни жизни,
ни погребения…
* * *
Ну, а в деревне Большие Кулики смута. Казалось бы, где уж там, а вот тебе на: шаловатая Устенька с ума съехала. Дочка-то ее Яся не захотела мириться с дурной судьбой и отравилась. Дед Корява видел из оконца, как вышла она на крылечко, попрощалась с белым светом и повалилась, и… нет ее.
Устенька в это время где-то моталась. Бабы успели и омыть Пичугу, и в саван обрядить. Тут и шалавая мать налетела. Всех повыгоняла из хаты и затворилась наедине с покойницей. И вот уж как трое суток Пичуга земле не предана. Стучали, вразумляли — не отзывается Устенька. И ни стону, ни причету… Спятила. Все верно: и для Жучки кутя родней царского дитя…
Ну вот… Люди в деревне были не такие, чтобы уж вовсе — полено с дубиною. Которые совестливые, те взмучились своей виной: угробили певунью; которые попроще устроены, те кинулись виноватого искать.
Нашли, конечно, — Серебруху Егора.
— Ишь ты, — накинулись, — летатель! Завихрил убогой головушку… Долетался, придурок самоделошный…
И взялись его костерить — кто во что горазд. Ведь попранному царю всякий каин — хозяин…
Но не нападки односелов главною мукой сказались на Серебрухе: с уходом Пичуги перед ним всею наготой открылся тот предел, об который, в падении своем, ему предстояло расшибиться. Тут и опомнился Егор. Три ночи знобило его, на четвертую встал-поднялся, пошел и стукнул в соседкино оконце.
— Тетка Устинья, — позвал. — Отвори. Дай мне рядом с Ясей помереть.
А ему, как бы ответно:
— Не-ет! Никогда…
И еще чего-то прибавилось — не разобрал. Только Серебруха и по двум словам понял, что не Устенька ему ответила — молодой голос отозвался.
Силы небесные!
Откуда взялась в нем ломовая крепость? Даже не разбегался, но дверь под его натиском располохнулась, будто на живую нитку прихваченная.
Влетел он в избу, а темнотища! Только парень и на этот раз сердцем смотрел: вконец, видно, обезумевшая Устенька дочку-то… подушкой прикинула… Пичуга ногами еще подергивает, а голоса уже не подает…
Тем временем дома дед Корява Егора хватился. Сообразил, куда тот мог ночью отправиться. Соседей поднял, свехнутые-то они ой как могутны. Однако Серебруха сам управился — спеленал Устеньку. Когда подмога подоспела, уж он с Ясею на руках из хаты вышел. И сразу вокруг них поднялся тихий галдеж:
— Видать, не дотравилась, бедолага…
— Вот спасибо-то Устеньке: не то похоронили бы девку живьем…
Доставил Егор Пичугу в свой двор. Ночь лунная, теплая. В избу не понес — на недосланное сено во дворе опустил. Только теперь всеми обратилось внимание на то, что поверх савана рдеет на ней алая хламида.
— Устенька, видно, донюшку свою обрядила, — решилось людьми и ими же отозвалось. — Душа-то, хоть и шалавая, а все материнская…
Пичуга на тех словах глаза отворила. Увидела народ — села порывисто. На Егоре взор остановила.
— Где Северга?! — спросила.
Серебруха не понял.
— Кто?
— Не мать она мне! Ведьма!
Сразу-то народ не сумел толком принять ее слова, а все головы в сторону Устенькиной хаты поворотили.
Ну, а ведьма и есть ведьма: она уже умудрилась выпутаться из Егоровых тенет…
Не больно-то прытко бегала Северга, но до веретьи успела первой доскакать. Там она впрыгнула в Егоровы крылатки и… ожили они под владычицей! Развернулись крылатки, на ловцов двинулись. Те — врассыпную, а ведьма в хохот… Одна только Яся не растерялась. Сорвала с себя накидку, махнула ею…
До-олго помнили большекуликинцы, каким ярым огнем полыхнула алая накрыва: Серебрухины крылатки под облака поднялись, готовы были за тайгою скрыться, а пламя над ними все веселилось. Когда же зарево погасло в далеком далеке, на оторопевших людей прямо-таки с неба опустился злой шепот:
— Я еще вернусь!
Легко было понять, кому грозила владычица. Все посмотрели на Ясю. Только вместо Пичуги увидел народ такую ли раскрасавицу, какой и придумать нельзя…
* * *
Жить в Больших Куликах молодые не остались — отселились в тайгу, за Шумаркову слоть. Пичуга, вишь ли, боялась, как бы Северга угрозы своей ни поторопилась исполнить, да ни досталось бы через нее и всей деревне.
Старые люди сказывали, что от Егоровой с Пичугою любви со временем целый народ образовался, который таежники за красоту чудью прозвали. Позднее эта самая чудь, испугавшись якобы нашествия Ермака Тимофеича, ушла под землю да и погребла себя заживо. Но ежели подумать, то и так рассудить можно: Ермак тут ни при чем. Северга ее спугнула. Шибко верила та чудь в Алатырь-камень, вот и ушла через него в неведомую жизнь.
Октябрь, 1990 г.
Игорь Ткаченко
Эписодии одного Армагеддона
Конечно же, любимой жене
Ни по земле, ни по воде не
найдешь ты пути к гиперборейцам.Пиндар
ПАРОД
Дальше понятней не станет, поэтому давайте договоримся сразу: глупых вопросов не задавать, а на умные я сам не знаю ответа.
А на все неизбежные «почему, как, откуда» отвечу: потому что, так, отсюда.
У калейдоскопа не спрашивают: почему?
Не спрашивают у облаков: почему собака и зачем верблюд?
И у колоды карт, если только она не в руках шулера, не спрашивают: откуда шестерка, если я хотел туза?
Согласен, можно было применить известную уловку: обозвать эти листки «рукописью, найденной на помойке, под кроватью, присланной неизвестным самоубийцей или сброшенной с вертолета, рассыпавшейся и сложенной вашим покорным слугой так, как сложилось», то есть всяческими способами откреститься и встать в сторонке, оставив, тем не менее, свою фамилию на титульном листе.
Но зачем?
Да и не о том я.
Вот еще: не буду делать оговорки, что все действующие лица, ситуации и учреждения вымышлены. Это не так.
А вот никакого наукообразного обоснования я не знаю и придумывать не стал.
Почему узор в калейдоскопе сложился так, а не иначе?
Почему один раз пасьянс сходится, а потом, сколько ни бейся, – никакого толку?
Почему за полчаса до встречи с тем, кого не видел года два и думать забыл о его существовании, он вдруг вспоминается? Или, оказавшись в совершенно незнакомом месте, ловишь себя на мысли, что здесь уже когда-то, очень давно, бывал? А войдя в собственную комнату, вдруг не можешь ее узнать.
Да, а чья это, собственно, физиономия в зеркале по утрам? Моя? Позвольте, а откуда борода и усы?
Нет и нет, вынужден вас огорчить. Мое психическое состояние на известной шкале занимает среднее положение между двумя пограничными – шизофренией и маниакально-депрессивным психозом. То есть я, как надеюсь, и вы, совершенно нормален, о чем есть соответствующая запись в соответствующих документах.
Меня зовут Игорь. Мне, как и вам, миллион миллионов лет, но я еще не устал и не спешу увенчать себя венком и броситься в море. Когда меня убивают или я умираю сам, я кладу эту карту в самый низ колоды или осторожно поворачиваю калейдоскоп.
А еще меня зовут Самсон и Адраст, Радунк и Димон, Тарнад и Марк клавдий Марцелл. А еще – Вероника, Сцилла и Ольга.
Вас как зовут?
И меня так же.
У меня много имен. Всех я не знаю, потому что много узоров в калейдоскопе, велика колода и еще не сошелся пасьянс.
Что касается гиперторейцев, то есть, говорят, такие люди. Солнце у них заходит раз в году и ненадолго, земля дает по два урожая, и урожаи те не гниют на корню и в закромах, а сами гиперторейцы отличаются необычайным долголетием, живут счастливо в мире лугов и рощ. Когда их старцы устают от жизни, они, увенчав себя цветами, бросаются в море и находят безболезненную кончину в волнах.
Не туда ли мы стремимся на протяжении сотен своих жизней? Или когда-то жили мы там, но потом, за какое-то страшное прегрешение, были изгнаны и вот теперь мечемся, ищем дорогу, вертим калейдоскоп судьбы, вновь и вновь пытаемся сложить пасьянс.
Может быть так, а может быть, по-другому или вовсе перпендикулярно.
Я честно предупреждал, что на умные вопросы ответа не знаю.
И, наконец «парод» – это не приятель «пародии». Так назывался проход на орхестру между амфитеатром и зданием скены, по которому вступал хор, и так же называлась в древних комедиях и трагедиях первая вступительная песнь. Так что по-нашему, попросту – это «въезд». И для тех, кто «въехал» —
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
Строфа 1
Не знаю, почему, но возвращаться сюда приятно, и просыпаться приятно не на жарких шкурах в шатре Варланда и уж тем более не на соломенном тюфяке в казарме гладиаторов, а в просторной светлой комнате. И не от полночного воя волкодавов, визга нетопырей или хриплого баса децима Беляша, а просто потому, что спать больше не хочется. Выспался до упора. Но можно еще поваляться и лениво поразмышлять, стоит явиться в Институт вовремя или, по неписаному закону понедельника, часам к одиннадцати.
Размышлять, собственно, не о чем: к девяти все равно не успеть, а там того и гляди нарвешься на очередной бзик Мальчика-с-пальчика и доказывай, что приходить в десять или одиннадцать имеешь полное моральное право, потому как уходишь тоже не раньше одиннадцати. И вообще, очень интересно, как это Мальчику-с-пальчик до сих пор не пришло в голову посидеть на проходной до полуночи и посмотреть, когда уходят с переднего края науки те, кого он заставляет писать объяснительные за опоздания.
Давно мечтаю спросить его об этом, да боюсь, как бы старикашку не хватил удар. Он устраивал засады на проходной и блюл дисциплину в период Крутого Порядка, когда одного его слова было достаточно, чтобы нарушитель до конца дней толкал тачку на рудниках, и во времена Прозрения и Охаивания тоже блюл, и уж как он истово блюл и проверял очереди в универмагах в краткий миг Ренессанса! Сейчас он тоже блюдет, проверяет и устраивает засады, но, конечно же, только по привычке, потому как в эпоху Покаяния и Самосознания никому нет дела до того, кто когда приходит на работу, чем занимается и когда уходит.
Пусть его. Не буду я ничего спрашивать, а буду просто валяться, пока не надоест, лелеять ногу, подвернутую во время ночного бегства по темным коридорам замка Дорвиль, и разглядывать свою комнату.
Комната моя, за которую дед Порота плату взимает чисто символическую, обставлена в лучших традициях царя Леонида: диван, платяной шкаф, книжная полка, письменный стол и стул со сломанной спинкой. Все имущество мое движимое, и очень часто движимое, и состоит из фанерного чемодана на шкафу, нескольких реквизированных в библиотеках книг, одежды, которую неплохо бы обновить, и двух фотографий над диваном.
Правую я назвал «Тиранозавр пришел умирать на кладбище динозавров». Освещение и ракурс мне тогда удались, умирал зверюга убедительно. Кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщилась, покрылась трещинами, грамами и бородавками, глаза подернулись мутной пленкой, а некогда мощные задние лапы подогнулись, с трудом поддерживая тяжелый костяк в подобающем повелителю плато Ондера положении. В кадр не вошла растерзанная туша стегозавра, или как там по науке называется шипастое бронированное чудище, едва не ухайдакавшее моего любимца, но так даже лучше.
Вид обреченного гиганта, тихого и задумчивого, стоически ожидающего кончину, наводит на мысли о бренности, преходящести и недолговечности.
Я вздохнул. Ящер всегда был мне симпатичен. И дрался честно, хвост в дело не пускал, подножек не ставил и засад не устраивал.
Все-таки немного жаль, что туда я больше не попадаю.
Вторая картинка (не моего, к сожалению, производства) составляет с первой диалектическое единство: это цветной плакат с длинноногой смеющейся девушкой на фоне невероятно синего моря.
Я вздохнул еще раз, и вздох был намного протяжнее первого.
Уймись, приятель, говорил я себе этим вздохом. Кому как не тебе знать, что такие девушки водятся только в сказочно прекрасных местах, где небо синее и море цвета неба, где всегда тепло, а если вдруг пойдет снег, то непременно огромными пушистыми хлопьями в звенящей лунной тишине, где среди светлых стволов неслышно скользят снежный единорог, и она на его спине, задумчивая и прекрасная…
Уймись, приятель!
Там, где ты бываешь, таких девушек нет. Не каждая шестиклассница останется в живых, умудрись ты притащить с собой единорога. А эта твоя разлюбезная девица наверняка подвизается стриптизеткой в закрытом клубе ответработников среднего звена. От хорошей жизни нагишом на плакат не полезешь.
Ну хорошо, хорошо, даже если это не так, ты не встретишь ее на улице, а если вдруг встретишь, не осмелишься познакомиться. А если познакомишься, не сможешь пригласить куда-нибудь. А если сможешь, то куда пригласить-то? Не в эту же конуру. Таких девушек нужно приглашать как минимум в отдельную квартиру, а откуда у тебя отдельная квартира? Пока простой смертный дождется очереди на жилье в родной конторе, кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщится, покроется трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернутся мутной пленкой…
Так что, приятель, сам понимаешь…
Комната вдруг стала казаться не такой уж светлой и просторной, обстановочка и вовсе убогой, а летнее утро за окном – хмурым и холодным.
За стеной на кухне сердито гремел посудой дед Порота. Из гундосого сопения простуженной радиоточки выяснилось, что наш славный Парадизбург опять переименовали в Новый Армагеддон, что только на моей памяти случалось трижды.
Армию мы нынче сокращаем и сокращение начали с увеличения числа призывников.
Ничего светлого и сияющего на линии горизонта больше не строим, а само существование линии поставлено под сомнение.
Нового, сильного, морально устойчивого и непривлекавшегося больше не воспитываем.
Друг к другу опять обращаемся «сударь» и «сударыня».
Территориальные амбиции западных, восточных, северных, южных, а также срединных территорий признали необоснованными.
С понедельника, то есть, с сегодняшнего дня, живем по закону управляемого базара, каковой закон, после должного обсуждения сударями и сударынями, будет принят единогласно в будущем году.
А глава Совета Архонтов теперь называется не главой Совета Архонтов, а вовсе даже басилевсом, что соответствует моменту, чаяниям, а также гораздо благозвучней для тех, кто говорит на заморских языках.
Такие дела.
Я тихонько присвистнул. С вами, ребята, не соскучишься. Что-что, а находить себе новые развлечения вы умеете. А впрочем, какое мне до всего этого дело? Никакого. Я здесь человек временный, и чем дальше, тем больше.
Гораздо интереснее и важнее узнать, не натворил ли я чего-нибудь здесь, пока был там, в моем Дремадоре.
Поначалу очень меня это смущало: преследовать стаю нетопырей где-нибудь у черта на куличках, в Дырявых Холмах, и в то же самое время париться на экзаменах в лицее. Бывало и другое: в разговоре увлекался, начинал что-нибудь рассказывать и только после насмешливого «ну ты и брехать, старик» спохватывался, что рассказываю здесь о той, дремадорской жизни, или наоборот.
С дедом Поротой мы так и познакомились. Через полчаса я вдруг обнаружил, что обсуждаем мы с ним не что иное, как приемы скрадывания горных клюванов, тварей мерзких и опасных. Сдается мне, дед тоже знает способ попадать в Дремадор. Определенно встречал я его там и не один раз. А уж один раз встречал точно: я тогда по молодости и глупости затесался в развеселую компанию гетайров Великого Рогоносца – молодой веселый предводитель, терпкое хиосское вино, головокружительная сладость покорных рабынь, крутой холостежь. А дед Порота был вождем отряда скифских наемников.
Ох и врезали они нам по первое число в харчевне старого Клита! До сих пор вздрагиваю, вспоминая дикие вопли скифов, яростные глаза под надвинутыми на брови островерхими шапками и свист сыромятных ремней.
Иногда мне кажется, что дед Порота тоже меня вспомнил и узнал, но говорить с ним или с кем другим о путешествиях в Дремадор… Скверно это кончается. Склянкой с диэтилдихлорсиланом это кончается. И вспоминать об этом мне больно и стыдно.
Скверное утро.
Дед Порота по-холостяцки завтракал бумажной колбасой, вареными вкрутую яйцами и луком, запивая все сладким чаем. Действо это, выполняемое с каменным выражением бородатого лица, он называл по-солдафонски – «принимать пищу». На мою распухшую лодыжку покосился неодобрительно, но ничего не спросил, буркнул хмуро командирским голосом:
– Бардак.
Что тут возразишь? Я сдержал позыв вытянуться по стойке «смирно» и гвардейски рявкнуть «так точно!», согласился молча, развел покрепче кофе и, чувствуя внутреннюю готовность все ж таки вскочить и рявкнуть, примостился на подоконнике у раскрытого окна и закурил.
– Съешь чего-нибудь, пузо испортишь, – сказал дед Порота, а когда я отказался, опять подвел итог каким-то своим мыслям:
– Полный бардак.
– Где?
Это было тактической ошибкой, дед завелся с полоборота:
– А везде! Куда ни сунься – полный бардак! Как ему не быть? Раз нет порядка, значит, бардак. А порядка, сам знаешь, нет.
Жажда порядка у деда Пороты в крови. Был он кадровым офицером, воевал, немалые имел награды, да вышел у него какой-то конфуз с подавлением мятежа на рудниках. Не то слишком многих он подавил своими танками, не то совсем не тех подавил, кого надо было. Вот и сослали его с повышением в звании в отставку. Из дедовой комнаты, куда я по молчаливому уговору ни разу не заглядывал, доносился частенько какой-то грохот, слышались вопли, бряцанье и урчанье, а иногда тянуло паленым и почему-то мокрыми шкурами.
– …эти, тоже мне, звездные герои! Который уж месяц на орбите болтаются, вернуться не могут. Третий раз объявляют о запуске ракеты, а она все не взлетает. Бардак? Бардак, – дед Порота загибает палец. – Белых лучников я в молодости сам топил, каменюку на шею и в омут, а теперь – пожалуйста! Всю жизнь прожил в тупике Малый Парадиз, а сегодня выхожу – новая табличка висит: проспект Юных Лучников, тьфу! – Дед загибает еще один палец. – Жрать нечего, пить нечего, курить тоже нечего. Куда все подевалось? А времена Крутого Порядка ругаем, как же, обидели кого-то, сопатку разбили! Зато, помню, в магазин зайдешь – глаза разбегаются, а сейчас? Шампуня по сто грамм на полгода дают, хочешь сразу на плешь вылей, хочешь – нюхай полгода.
Из загнутых пальцев образовался кулак, и дед грохнул им по столу.
– Не бардак, скажешь?! До чего докатились, призыв объявлен, а в армию народ не идет, западные территории отделяться вздумали, я б им отделился! Чего ж тут удивляться, что в Старом Порту нечисть завелась: ростом с человека, а голова песья. Разве в прежние времена такое бывало? Зато радуемся, сударь мой, все у нас теперь как у заморцев. Бабе… бня… тьфу, пропасть, язык не поворачивается! Басилевс теперь у нас, вот! В точности, как у заморцев, пропади они пропадом.
По-военному безыскусная болтовня эта изрядно мне надоела, а проклятия заморцам вызывали раздражение сродни чесотке, потому что в существование заморцев я никогда особо не верил. Как-то не доводилось мне видеть заморца живьем, а все рассказы о заморских странах воспринимаются как сказка. Красиво, но не бывает.
Я пробормотал вежливо-неразборчиво в том смысле, что как-нибудь все образуется и украдкой глянул на часы. Уже можно было идти без опасения нарваться на Мальчика-с-пальчик.
– Плюну на все и пойду! – объявил дед Порота. – Хоть бы и в Дружину. Должен же кто-нибудь порядок навести.
Дружина – это что-то новенькое, но деду Пороге наверняка подойдет. Сколько ему, собственно, лет? – подумал вдруг я. Сорок, пятьдесят, семьдесят? Коротко постричь, сбрить эту дикую скифскую бородищу… Десантные высокие башмаки, маскировочную камуфлу, ремень потуже… Ничего себе будет вояка.
– А возьмут в Дружину?
Дед Порота обиделся.
– Кого ж брать, как не меня? – Он поддернул рукав, утвердил на столе жилистую ручищу с внушительным кулаком. – Попробуем?
А ведь он, точно, он тогда был со скифами. И кулак этот преотличнейше мне знаком.
– Не хочешь? То-то же! – хмыкнул довольно дед Порота. – Не возьмут! Пусть только попробуют! Уж мы наведем тут порядок, не в таких местах наводили. Порядок, он порядок и есть. Первым делом в военных комиссиях поможем, призыв обеспечим, гадам всяким хвост прищемим, а там и еще кой-какие задумки имеются… Это вы, молодежь, все сомневаетесь да языками треплете, лишь бы не делать ничего. Нам же сомневаться некогда, мы жизнь прожили. Ты вот тоже хорош: сидишь тут, заболтал меня совсем, а там, небось, работа стоит. Не так, скажешь?
– Уже иду.
Я выбросил окурок за окно, спрыгнул с подоконника и зашкворчал от пронзившей все тело острой боли.
– Э-э-х! Молодежь, молодежь, все-то у вас через афедрон проистекает… – Дед Порота сгреб меня в охапку, усадил на табурет: – Давай сюда ногу. По девкам, небось, шлялся?
Пока он сильными пальцами мял мне щиколотку, я мужественно мычал.
– Легче, легче, не зажимайся! Не зажимайся, кому говорят! В-о-т! Молодцом. Жениться тебе надо, парень, вот что я скажу. Сколько ж можно кобелировать. Так никогда до мужика не дозреешь, всю жизнь в пацанах пробегаешь. Ого! Гляди, что полетело! – удивился он, а когда я поддался на уловку и глянул в окно, резко дернул.
В щиколотке хрустнуло. Я взвыл, потому что…
Ортострофа 1
…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем, соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно-счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.
Вероника…
До боли реальные воспоминания о том, чего не было.
Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…
…похожая на колючую проволоку трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и постоянно хочется чихать.
Замор.
Стало быть – замор.
Будь проклят – замор!
Вылинявшая, мокрая от пота камуфла липнет к спине. Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу.
Сбросить его!
Бесполезное в заморе оружие грохается на землю.
Не забыть бы подобрать на обратном пути.
А вот клинок – двумя руками и покрепче.
И по инструкции – горизонтально перед собой.
И по инструкции – чутко прислушиваться к ощущениям в руках.
И по инструкции – корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.
Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.
Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, попросту, заморов. По пунктам. Пункт первый, пункт второй, пункт третий…
И затихает смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.
Атака замора не удалась, медленными и неопасными становятся мысли.
Сунуть сопревшие ноги в таз с водой, откинуться на лавке, банка пива в одной руке и сигарета в другой, отсохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтоб не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ. И состричь ногти, побриться и к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана, и выпить за тех, кто не вернулся из рейда, и за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов, и пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми, а когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку и орать во все горло, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны – дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.
Чтоб не свихнуться, вот зачем.
Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим, и чтоб свои не пристрелили из жалости.
Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, и смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…
Вероника…
Будь проклят – замор!
Строфа 2
…взорвалась притухшая было боль, ослепила и рассыпалась фейерверком.
– Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!
Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. В голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы и волосы на макушке встали дыбом.
– Все, – слабо прошептал я. – Хватит, дедушка, хватит.
– Ну народ пошел хлипкий, ну народ! – озабоченно бормотал дед Порота, чувствительно шлепая меня по щекам. – Я вот помню, меня так один палицей угостил по шишаку… Нога-то как?
Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.
Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что он слишком похож на тот, в котором я живу.
И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота. Помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.
А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.
Строфа 3
А в Новом Армагеддоне, бывшем Парадизбурге, все было как всегда.
Транспаранты на стенах призывали построить, разрушить и построить заново, чтобы было что разрушать.
Вокруг универмага кольцом замкнулась очередь. Первые, купив, тут же пристраивались в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.
Пока я дошел от улицы Святого Гнева до проспекта имени Благородного Безумия, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, и яловых сапожках, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал мне орластое с золотом удостоверение и сказал, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире «Под лаптем» и идем громить.
На площади перед Институтом под бюстами постоянных Планка, Больцмана и гравитационной после интервью с телевизионщиками мирно закусывала компания голодающих девиц из Союза обнаженной души, тела и мыслей. На аппетитные тела, тщась разглядеть душу и приобщиться к полету мыслей, глазели из окон сотрудники Института.
Мальчик-с-пальчик если и встречал зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что первым, кого я увидел в Институте, был Лумя Копилор, с поясным кошельком, похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и размахивая руками, Лумя безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас ему их явно не хватало. Лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.
– Пободи, – пробулькал Лумя, не разжимая зубов. – Кбай подебды.
– А?
– Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:
– Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
– А брал десять. Будешь должен.
Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: «1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Советы Архонтов».
– Разве он не помер? – удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.
Лумя фыркнул.
– Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! – Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
– Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была – класс! Потом познакомлю, скажешь – от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его – уже шести – не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.
– …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу – честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, заморцев, говорят, в четыре глаза…
– Так он из заморцев? – удивился я.
– Спрашиваешь!
– А переводчик?
Лумя оскорбился.
– Фу! За кого держишь? Так разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибен-зи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.
– …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
– Лумя, милый, – донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. – Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.
– Совсем другой теренкур! – обрадовался Лумя. – Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и – о, чудо! – путы ослабли.
– Нету, – твердо сказал я. – Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
– Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. – Лумя пригорюнился, покачал головой. – Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Единодушное выдвижение», так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…
– Лумя, – тихо, но твердо сказал я. – Ламбада.
Лумя окаменел.
Пока окаменевший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме «нет», – директорскую секретаршу Сциллу-ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, я сбросил с себя остатки кокона и ретировался с максимально возможной скоростью, так и не выяснив, о каких списках говорил всезнающий Лумя и почему мне скоро не понадобятся деньги.
Впрочем, мне было все равно.
Строфа 4
Где-то на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем Мироздания погрузился в сонное оцепенение. Компьютеры в теоротделе конца света не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие, мертвые экраны терминалов нагоняли тоску, но домой еще никто не собирался. Камерзан устроился с биноклем у окна и очень переживал за голодающих девиц. Андрей вслух комментировал экономическую статью из «Вечернего Армагеддона», Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:
– Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши – великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.
Мне было тоскливо и одиноко.
Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.
И опять мне подумалось, что все это я когда-то уже видел, и что все это не имеет ко мне никакого отношения. Обсчет на машине никому не нужных бредовых идей наших теоретиков, пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, дележка поступающего в Институт дефицита с неизменными ссорами и обидами насмерть. Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.
А в сущности, мой Дремадор – это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем. Нет, не так, с одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот – я.
С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в эту гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.
СТОП!!!
Если бы я сейчас что-нибудь пил, то наверняка бы захлебнулся. Простая до примитива мысль. Как это раньше она не приходила мне в голову?
Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.
За окном был мой родной город. Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.
Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди, размахивали транспарантами, хором скандировали:
– Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-то-м!
От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.
Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?
Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.
Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.
Меня здесь ничего не держит. Разве это возможно, если этот мир мой?
Кто это сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?
Кто это сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?
Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, а свой мир я потерял навсегда?
Самого себя обокрасть на целый мир!
Я застонал.
– Да, – сказал Камерзан. – Ты прав. Такие телки и такой дурью маются.
– Да, – сказал Дорофей. – Может быть, б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.
– Да, – сказал Андрей. – Эта девица из «Вечернего Армагеддона» права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.
А студент ничего не сказал, ему было на все наплевать, как и мне десять минут назад.
– Нет, – сказал я. – Все не так, ребята. Вы как хотите, а я попробую добраться домой.
Голоса стали отдаляться, таять, издалека донесся телефонный звонок, позвали меня. Я взял трубку. Комиссар Ружжо говорил о каких-то списках, я что-то спросил, но ответа не расслышал, потому что шел уже знакомыми улочками Заветного Города, и была тихая ночь, и за ветхими ставнями не было огней, но было не…
Парастрофа 1
…страшно, потому что Варланд говорил, что ничего со мной в Заветном Городе случиться не может.
Поросшие мхом стены сдвинулись, сжали, выгнули горбом осклизлую мостовую. Я погрозил пальцем, и стены отступили на исходные позиции. Звук шагов бежал впереди меня, заглядывал в темные провалы подворотен, оттуда вылетали стайки серых теней, пугливо шарахались, прятались под карнизами и обиженно хлопали мне вслед лемурьими глазищами.
Рядом с неприлично растолстевшей башней Братьев-звездочетов дорогу заступило привидение в мерцающих одеждах, протянуло чашу с парящим напитком и простуженным голосом предложило освежиться. Я не поддался на известную уловку, побряцал для острастки клинком в ножнах и ускорил шаг. Гундосо жалуясь на судьбу и проклиная недоверчивость путников, привидение плелось следом и отстало лишь у монастыря Меньших Братьев, где закипало обычное для полночного часа сражение.
Гвалт на лужайке у монастырской стены стоял до небес, которые благосклонно раздвинули тучи и освещали побоище краешком лунного диска.
Тюрбан, остроносые сапожки и кривая сарацинская сабля сцепились с огромным двуручным мечом и ведрообразным шлемом. Шеренга медных лат охватывала подковой и теснила ко рву с тухлой водой кучку вооруженных дубинами панцирей из сыромятных кож. Угрюмо хэкая, громадный топор едва успевал отмахиваться от юркого трезубца и сети из металлизированных нитей. В дальнем конце лужайки на вытоптанную ботфортами траву летели шляпы с пышными плюмажами и под мелодичный звон скрещивались элегантные шпаги. А у самой стены в ожидании своего часа холодно мерцали в складках плащей стилеты. Их презирали за коварный нрав и вероломство и не брали в компанию.
Под ногами что-то зашевелилось, я отпрыгнул в сторону. Озабоченно шипя, во все стороны расползались пращи. Они набрали камней, со свистом раскрутились и шарахнули ими по кустам, сбивая попутно грифоны со шлемов и увеча павлиньи перья. Своего они добились: из кустов выполз замшелый таран с медной бараньей головой, мутными глазами оглядел веселье, разбежался и тяжко ахнул в монастырскую стену, после чего, вполне довольный развлечением, опять залег в кустах.
Закончилась вечеринка как обычно: проснулась от шума вечно недовольная кулеврина, жахнула картечью по всему этому безобразию, и собравшиеся, грозясь и ругаясь, разбрелись по домам.
Сразу за монастырем, почуяв воду, дорога круто пошла под уклон, а потом и вовсе разделилась на несколько тропинок, которые наперегонки побежали к реке. К Русалочьему омуту за Старой Мельницей мне сегодня не надо, и уж тем более не надо испытывать судьбу на Гнилом Мосту, так что я выбрал самую спокойную и ровную тропинку, которая привела меня к переправе, и старый слепой лодочник уже отвязывал цепь.
Уключины скрипнули, плеснули весла, и лодка поплыла по лунной дорожке к невидимому берегу.
Тихо журчала вода у бортов, неторопливо взмахивал веслами молчаливый слепой старик. Он отвозил только на тот берег, и никто не мог похвалиться, что он привез его обратно.
– Хорошая погодка, – сказал я, чтобы не молчать.
Лодочник не ответил, зато откликнулось множество голосов в тумане по обе стороны лунной дорожки.
Там пищало:
– Погодка! В день откровения всегда хорошая погодка!
Квакало:
– Де-е-нь последний вместе с нами, заходите, кто с усами!
Верещало:
– Придумал! Сказанул! Шестеришь, парнишка!
Потом хриплый бас прикрикнул:
– Тихо вы! Разорались. Погода как погода, обычная.
И все стихло, только булькнуло что-то в стороне, из темноты на лунную дорожку выплыл любопытный перископ субмарины водяного, но слепец замахнулся на него веслом, и перископ испуганно юркнул под воду.
Показался берег. Днище лодки заскрежетало по песку. Я выпрыгнул, обернулся, чтобы поблагодарить вечного молчальника, но лунная дорожка пропала и лодка растворилась в густом тумане.
Тропинка выскальзывала из-под ног, ветки ивняка больно хлестали по лицу, из чего я заключил, что Варланда или нет дома, или же он работает над новым заклинанием. Разрисованный звездами и каббалистическими знаками шатер Варланда стоял неподалеку от Ушкина Яра, где живет эхо. Сейчас вокруг было непривычно тихо, только бросившийся было навстречу со свирепым рычанием псаук заластился, узнав, и довольно заурчал.
К Варланду я наведывался не часто. Только тогда, когда этот мир впускал меня к себе. Варланд зажигал светильники в тяжелых шандалах, разливал вино, и уютная неторопливая беседа текла до утра, пока не наступало время гасить звезды. Тогда мы брали с собой стремянку и отправлялись к краю небосклона, а когда работа была закончена, гуляли по окрестностям Заветного Города.
А раз в году, в начале нового витка спирали, Заветный Город оживал, улицы наполнялись празднично одетыми беззаботными людьми, и в шатре Варланда собирались Вечные Странники – маги, волшебники, чародеи, колдуны и провидцы со всех уголков Дремадора, чтобы обсудить новые заклинания, гороскопы, формулы любви и жизни и составить Свод, по которому Дремадор будет жить на протяжении следующего витка.
Семь дней длится работа, а на восьмой начинается праздник со скачками на неоседланных коняках, полетами на метле и псаучьей охотой. Вечером Варланд раздвигает шатер, чтобы вместить всех желающих, и маги усаживаются пировать. Льются рекой веселящие напитки и очищенная амброзия, дрожит от хохота земля после удачных шуток Чилоба, любимца диавардов. В конце праздника слово берет захмелевший бородатый Приипоцэка, рассказывает старый анекдот про своего знакомого со вставной челюстью, а потом, одной рукой поднимая чащу с полынным медом, а другой новый Свод, провозглашает, на какой уровень поднялись в этом году маги и тут же предлагает всем вместе отправиться в путешествие по Дремадору.
Утром Вечные Странники разъезжаются, чтобы собраться вместе через год.
Но Свод! Свод остается на хранении у Варланда.
Я отдернул полог, закрывающий вход, и остолбенел.
Варланд, седьмой сын знаменитого Алинора, бессменный хранитель Свода, предавался банальнейшему упадку нравов. В одной руке у него была жареная баранья нога, в другой руке тоже была нога. Эта вторая нога брыкалась, когда Варланд по ошибке пытался откусить от нее, и голосом известной в Дремадоре порнушницы и стриптизетки Ляльки Гельгольштурбланц капризно верещала:
– Мой педикюр! Ну прекрати же, противный!
Саму Ляльку, закопанную в груду шкур, видно не было.
Варланд положил обе ноги – Лялькину и баранью – на стол, встал и, покачиваясь, шагнул мне навстречу.
– Вот ты и пришел, – сипло проговорил Варланд. Глаза его смотрели в разные стороны, кудлатая голова клонилась набок. – Все мы через это проходили. Настал твой час выбора.
Он с натугой щелкнул пальцами. Низкий табурет на кривых львиных лапах выскочил из-под стола и больно стукнул меня под колени. Я сел. Варланд устроился напротив, залпом осушил кубок, подпер щеку кулаком и прикрыл глаза.
– Ты усомнился, испугался и прибежал за разъяснениями. Бегущий от одной игры играет в игру бегства, но кому ведомо правило правил? – проговорил Варланд. – Сейчас ты думаешь, что нельзя быть вечным гостем и каждый путник имеет свой дом, потому что нельзя жить дорогой, так?
Я не ответил, потому что ничего не понимал. Варланд усмехнулся, осушил еще один кубок и швырнул в угол. Лялька тихонько пискнула.
Варланд продолжал:
– У тебя есть выбор: стать Вечным Странником, как все мы, и иметь сотни миров, или же навсегда забыть дорогу в Дремадор и прозябать в том мире, который ты очень скоро возненавидишь, потому что он станет для тебя тюрьмой. Выбирай и не говори, что выбирать не из чего. И не спеши, у тебя есть время. И вспомни, почему ты впервые попал в Дремадор.
Парастрофа 2
Потолок шатра исчез, сверху падали огромные пушистые хлопья, меж белыми стволами скользила неясная тень.
Я чувствовал, что будет дальше, и взмолился:
– Варланд! Не надо, Варланд!
Меня крутило и выворачивало наизнанку, а вокруг плыла знакомая тихая мелодия, пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах, но уже полна была страшная склянка…
– Да прекрати же!
Никому я не позволял заглядывать так глубоко. Это было мое, только мое, старательно забытое, упрятанное на самое дно. Я зажимал ладонями уши, зажмуривал глаза, молотил кулаками по столу, но боль не приносила облегчения.
…Там была шахта с высокими дымящимися терриконами, по которым медленно ползли игрушечные вагонетки. Быстро вращающиеся колеса откатки. Поселок в низине.
Дом был в стороне от поселка. Справа от него, поднимаясь на холм, уползает в город пыльная дорога, а слева до горизонта – кукурузное поле. Однажды я там заблудился в зеленом шелестящем сумраке; когда меня нашли, я спал, свернувшись клубочком на теплой земле.
Деревья во дворе. Вишня-склянка, старая груша, яблони с клонящимися к земле тяжелыми ветвями, а у самого порога – разлапистая шелковица. Царапучая стена смородины и крыжовника между летней кухней и калиткой с треснувшей лодочкой-щеколдой.
Надежный и спокойный, это был мой мир. Мой Дом.
Потом, несколько лет спустя, в городе другом, чужом и недобром, меня часто мучил во сне один и тот же скрупулезно повторяющийся кошмар: будто стою я под сводами огромного магазина в середине безмолвно бурлящего людского потока, мелькают застывшие маски-лица, руки, раскрытые в крике рты; меня толкают, и никто, ни одна живая душа – да и живые ли они? – не видит, не чувствует, не знает о приближении чего-то ужасного. Я тоже не вижу этого, но отчетливо представляю, не умом, а всем существом своим, каждой клеточкой судорожно напрягшегося тела чувствую приближение из бесконечности какого-то дикого, первобытного, космического ужаса, спрессованного в шар. Это именно так и ощущалось – шар. Я чувствовал, как шар приближается, вращается – это самое страшное: невидимое медленное вращение – сминает ничего не понимающую толпу, вбирает в себя, разрастается, и это вращение…
Я убегал. Поначалу легко и быстро, мелькают улицы, площади, дома, я мечусь по какому-то городу, где все по отдельности знакомо, а вместе – враждебное и чужое. Расталкиваю людей, они беззвучно падают, во вращении исчезают… Бежать все труднее и труднее, и не по улице я бегу, а по невидимой обволакивающей ноги жиже, каждый шаг дается с трудом. Сзади уже не шар – волна на полмира нависла гребнем, захлестывает. И вот настигла, уже внутри меня, холодом сжимает живот, перехватывает дыхание, выжимая из груди крик ужаса, боли и отчаяния…
Я вырывался из сна потный и дрожащий, еще слыша отголоски своего крика. Напряженно до боли в глазах всматривался в темноту, изо всех сил стараясь больше не заснуть.
А потом – во сне же – я нашел способ, как избавиться от кошмара. Убегая от шара или еще раньше, во сне зная, что сейчас начнется кошмар, я вызывал в памяти образ Дома, бежал к Дому, оказывался в его комнатах, выбегал на крыльцо, отталкивался от второй, скрипучей, ступеньки и, сначала тяжело, преодолевая вязкое сопротивление, плыл над землей, огибал ветви деревьев, столбы, провода, поднимался выше, выше, еще выше…
Я парил над Домом, крохотным с высоты, садом, шахтой, кочегаркой со ставком, над всем своим миром. Чем выше поднимался, тем легче становилось лететь. И вдруг наступало, обрушивалось чувство безотчетного восторга, абсолютного пронзительного счастья, которое высвечивало весь мир изнутри, ласково заставляло каждую жилку трепетать в унисон какому-то невероятно радостному чистому ритму.
Странно безлюден был этот мир во сне.
Я стал населять его. Появилась новая привычка: просыпаясь, зная уже, что проснулся, я подолгу не открывал глаза, стараясь осознанно удержать ощущение счастья, восстановить хотя бы часть ускользающей светлой пелены сна, запомнить мышцами тот ликующий ритм, зацепиться за ниточку, потянуть и распутать клубок воспоминаний и радоваться, если удавалось закрепить в памяти то, что раньше закрепить не удавалось.
В памяти, подобно островам из глубины океана, рождались, казалось, навсегда утерянные подробности.
Запахи моего мира, всегда цветные: блекло-голубой, трепетный – ночные фиалки по вечерам во дворе; табачный, сизый и стойкий, щекочущий ноздри – дед; неуловимая радуга аромата, от которого хочется тихо плакать – мать…
Наплывами из летней кухни – густые сладковатые волны. Варится кукуруза.
Кукурузу варили в большой зеленой выварке с отбитой ручкой, перекладывали початки зелеными листьями. Оттого и запах. Она варилась нестерпимо долго, зато потом – обжигающий пальцы ароматно парящий початок, посыпанный крупной солью.
Никогда я не ел ничего вкуснее!
Соседка кричит на своего сына: «Усэ высасуй, бисова дытына, усэ! Там вытамын!»
В углу веранды горой – арбузы… нет, не арбузы, этого слова я тогда не знал, знал другое, сахаристо-крупчатое на изломе, истекающее сладким соком, – кавуны. Потом их уберут в погреб, в песок и опилки, чтобы доставать по одному каждое воскресенье, до весны. А пока они горбятся в углу веранды под брезентом. Над одним, откатившимся в сторону и треснувшим, лениво кружат осы.
А утром я шел в осточертевшую школу, безуспешно дрался, терпел насмешки и знал: я не такой, как все. Они живут только здесь, а у меня есть еще и другой, мой собственный, совсем не похожий на этот мир. И верил: наступит день и из моего мира прилетит самолет, сквозь торосы пробьется собачья упряжка, покажутся на горизонте алые паруса, и тогда, стоя на палубе, поправляя летный шлем или поглаживая вожака упряжки, я прокричу им всем, оставшимся на берегу или за кромкой летного поля: не такой, как все!
…Их было трое. Они преследовали меня везде, просто так, из непонятной детской жестокости, потому что я не был похож на них. В школе, в спортзале, в парке. Валерик, Серый и Кондер.
Валерик больно толкнул в плечо.
– Деньги. Ты обещал нам, скажешь нет?
Серый, прилипала и слабак, тут же подхватил:
– Обещал, обещал, не отнекивайся!
В ладошке, сразу вспотевшей, зажата горстка медяков, сэкономленных на завтраках, а в лавке как раз появился нужный моторчик для лодки. Будь Серый только один, с ним можно было бы справиться. Будь он с Валериком, можно было бы убежать, но рядом переросток Кондер…
Провалиться сквозь землю, испариться, исчезнуть, только бы их не было рядом!
Когда же, когда наконец прилетит самолет и почему так долго нет на горизонте парусов?!
Я зажмурился и шагнул вперед: будь что будет!
Шагнул раз и другой, и еще раз шагнул по усыпанному крупной галькой берегу, пока не услышал над ухом насмешливый голос:
– Не споткнись, приятель!
Не было Валерика, Серого и Кондера. Не было ненавистного чужого города, задыхающегося от липкой жары. Было море и причал, терпко пахло водорослями, поскрипывал снастями бриг «Летящий», матросы катили по сходням бочки с китовым жиром, и веселый шкипер в зюйдвестке, перегнувшись через фальшборт, крикнул:
– Эй! Не хочешь ли пойти в юнги, приятель?
Хотел ли я?! Господи! Конечно же, я хотел!
И все было так, как я хотел. Был карнавал в Заветном Городе, и сильный верный друг – Варланд, и ветер надувал паруса. А когда вернулся домой, выяснилось, что деньги у меня все-таки отобрали, но было не жаль. У меня появилось другое богатство – Дремадор.
А потом появилось еще одно.
Я не знал, где она живет и как ее зовут. Я звал ее Вероника.
Мы встречались в парке, там, где крутой мостик с резными перилами, и лебеди скользят по тихой воде. Я не помню ее лица, только запах духов, взмах руки и развевающиеся на ветру волосы.
Может быть, она жила в соседнем доме, а может быть, она мне приснилась. Или я встретил ее в Дремадоре и она просто стеклышко в моем калейдоскопе.
Потом мне хотелось думать, что приснилось.
Я делился богатством, брал ее с собой в Дремадор. Или она брала меня с собой. Какая разница? Мы крутили калейдоскоп, и миры кружились вокруг нас в разноцветном хороводе, и пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах…
Когда боишься потерять, теряешь непременно.
– Кондер! Ты погляди-ка, кто здесь! Нет, Кондер, ты погляди!
– А ничего киска. В самом соку. Дай-ка я тебя потрогаю.
Валерик, Серый и отбывший срок Кондер. Осеклась музыка. Мир сжался до размеров крохотной пустой площадки в темном парке.
Может быть, так:
…я выхватил шпагу. Граф Валерик не успел отразить молниеносный выпад и с проклятьями рухнул на каменные плиты. Негодяй Кондер, угрожающе ворча, отступил.
– Мы еще встретимся, – пообещал он, скрываясь в подворотне.
Или так:
…– Сударыня, дорога каждая минута, бегите! Я их задержу!
Не знавший хлыста породистый скакун возмущенно заржал, почувствовав увесистый удар, взял с места в карьер и скоро скрылся за поворотом, унося свою драгоценную ношу.
Я проверил затравку на полках пистолетов и стал ждать.
Или так:
…– Тебе это дорого обойдется, парень!
Я уклонился, и удар пришелся в плечо. От ответного хука Валерик перелетел через стойку и нашел приют среди ящиков с виски, где уже лежал Серый. С Кондером пришлось повозиться, он был здоров, как племенной бык на ранчо Кривого Джека.
– Запиши на мой счет, – бросил я через плечо, когда все было кончено.
Не так. Все не так.
Я просто сбежал в Дремадор. Один. Я не мог до нее дотянуться. Ее закрывала от меня спина пыхтящего Кондера, а Серый и Валерик держали меня за руки.
Я вернулся. Конечно же, я вернулся. Туда или не туда, не знаю, но Вероники я больше нигде не встречал. Кто-то сказал, что склянка с диэтилдихлорсиланом была полна, а от органических ядов не спасают.
Такие дела.
А потом понеслось, закружилось. Я швырял себя из мира в мир, чтобы найти, забыть или забыться. Чтоб поняли – но кто? или понять – но что? Но время шло, кружились миры, и я вдруг почувствовал, что число миров, в которые я могу попасть, стремительно сокращается, и все чаще я оказываюсь в том невероятном и страшном, которого не может, не должно быть, но он есть и я его боюсь.
– Варланд! Прекрати, Варланд, хватит!
– Да, – сказал Варланд, – хватит.
Он собрал меня, разодранного в клочья, усадил на табурет.
– Хватит, – повторил он. – Порота Тарнад сегодня утром на кухне был прав: пора выбирать, сколько ж можно? Мы все жаждем прекрасного, но что делать с тем ужасным и грязным, что в нас есть? Мы ищем лучшего из миров, но как быть с тем худшим, из которого бежим? Но выбор, выбор есть всегда: стать Вечным Странником и раз в году быть желанным гостем Заветного Города, или…
– Или? – как эхо повторил я. – Или что?
Варланд усмехнулся.
– Все вокруг тебя – это ты. Все вокруг меня – это я.
– Ну и что? – нетерпеливо сказал я, раздражаясь от его туманной манеры выражаться. – Что с того?
– Нет других миров, кроме тех, которые мы создаем. Ты бежишь из одного мира, и попадаешь в другой, но тот, другой, тоже создан тобой!
Я начал понимать, ясности еще не было, но где-то вдали забрезжил огонек.
– А люди? Те люди, что вокруг меня?
– Это тоже ты. Всегда ты и только ты. Это зеркало, в котором ты видишь свое отражение. Есть миры, в которых ты даришь, и есть те, в которых ты отбираешь, предаешь и спасаешь, убегаешь и догоняешь.
– Значит, есть мир, в котором Вероника…
– Да, – сказал Варланд. – Конечно, есть.
– А ты? Кто ты?
– Вечный Странник. Я вырвался из заколдованного круга миров. Тебе это еще предстоит, и тогда ты будешь жить долго и счастливо, и умрешь, когда захочешь сам. А сейчас иди и помни: выбор есть всегда.
Строфа 5
– Поздравляю, – сказал Камерзан. – Не ожидал.
– П-поздравляю, – сказал Дорофей.
Андрей тоже пожал мне руку и сказал:
– Ну, старик, от всей души! Поздравляю!
– С чем?
– Ишь, скромник! Только что записался у Ружжо в добровольцы и еще спрашивает!
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
Строфа 1
Может не сработать закон всемирного тяготения или правило буравчика, может отказать закон больших чисел и, зачеркнув пять из тридцати шести, зачеркнешь нужные пять из тридцати шести, может отказать и не сработать все, что угодно, кроме закона вселенского ехидства. Его формулировка, как и все гениальное, проста: если неприятность может случиться, она непременно случится. И заветная карточка с выигрышными номерами почему-то оказывается неотправленной, молоко закипает именно в тот момент, когда звонит телефон, а привычный и надежный кухонный кран вдруг превращается в гейзер, окатывает новое платье ржавой водой и лихо разделывается с несмываемым заморским макияжем, превращая лицо в подобие ритуальной маски тасадай-манубе.
Мокрая с головы до ног, я несколько секунд ошеломленно наблюдала за весело фыркающей струей, пока не сообразила, что от хрестоматийной ситуация отличается тем, что есть только одна труба, из которой вытекает, и ни одной, в которую бы втекало, так что при пассивном отношении к делу кухня очень скоро превратится в бассейн.
Я сделала первое, что пришло в голову: попыталась заткнуть отверстие, образовавшееся после предательского отваливания крана, пальцем. Это было ошибкой. Толстая струя, бьющая в потолок, распалась на множество тонких, бьющих во все стороны разом.
В качестве затычки я по очереди испробовала катушку ниток, крышку от чайника и половую тряпку, пока не вспомнила, что где-то на трубе есть такая маленькая штучка, которой воду можно перекрыть. Я принялась лихорадочно разбирать завал молочных бутылок под раковиной, обнаружила наконец краник, еще не веря в успех, повернула его, и гейзер опал.
Минут десять ушло на то, чтобы развесить мокрое платье и с нервным смешком уничтожить остатки макияжа. Оставшись в одних трусиках, я еще минут сорок собирала тряпкой воду, а когда смогла со стоном разогнуться, времени оставалось ровно столько, сколько необходимо для переодевания манекенщице за занавесом подиума Колонного Дворца Совета Архонтов, когда на просмотре новых моделей купальников присутствует супруга басилевса.
Я натянула нелюбимый – потому что колючий – свитер, втиснулась в джинсы – отлично сели после стирки! – массажкой разодрала то, что еще недавно было модной прической, и вылетела из квартиры, решив лицо нарисовать по дороге.
– В редакцию «Вечернего Армагеддона», – выдохнула я, устраиваясь на заднем сиденьи.
Извозчик, здоровенный детина, на плечах которого трещала по швам моднейшая заморская куртка, молча покачал головой.
Вот еще новости! Я наклонилась вперед, прочла надпись под фотографией на панели и, чертыхаясь в душе, проворковала:
– Давид Голиафович… Дэвик, очень нужно.
Извозчик поправил зеркальце, я улыбнулась и поправила челку. Он хмыкнул. Целый табун лошадей заржал. Экипаж тронулся.
И вот теперь можно было достать косметичку и заняться фасадом. О, дьявольщина! Как я могла забыть?!
– Отбой! Поворот на месте кругом! Дэвик, милый, на площадь постоянных, в Институт, пожалуйста.
Что прошипел сквозь зубы извозчик, я благоразумно решила не расслышать.
Малыш Роланд, мой горе-помощничек, уже ждал в крохотной забегаловке неподалеку от Института, известной тем, что хозяин, безрукий и безногий инвалид, заставлял посетителей самих варить себе кофе.
– Шеф-академик послал меня в далекое далеко, – сообщил Малыш Роланд. В далекое далеко его посылали редко, поэтому реакция Малыша была болезненной.
– Всего-то?
Я уселась в кресло и закурила.
– Брось хандрить и свари кофе. Еще какие хорошие новости?
Малыш Роланд тяжело встал со стула и отправился в угол, где на маленьком столике стояла спиртовка, дже зва, сахарница и несколько чашек. На его спине под рубашкой перекатывались могучие мышцы, словно он махал ломом, а не отмеривал крохотной ложечкой кофе. Глядя на него, я вдруг почувствовала жалость, смешанную с изрядной долей презрения.
– Ты со спины похож на извозчика, который вез меня сюда. Тот тоже, наверное, культуризмом тешится.
– Атлетизмом.
– А-а, не все ли равно, – небрежно отмахнулась я и быстро перебила собравшегося возмутиться Малыша. – Вари-вари, опять убежит.
Мне захотелось его позлить. Люблю злить громадных мужиков.
– Слушай, а почему это чем мужик здоровее, тем им легче управлять?
– Ты это о чем? – подозрительно спросил Малыш, разливая кофе.
– Так просто. – Кофе был отвратительный. – Ну и гадость… Ты когда научишься?
Малыш Роланд обиделся.
– На тебя не угодишь. У тебя комплекс. Мужикомания. Что бы мужик не делал – все плохо. Разбавить?
– Не надо. Ни разбавлять, ни угождать. Знаешь, что сделал бы на твоем месте настоящий мужик? Со словами «Не нравится – вари сама» отобрал бы у меня чашку и выплеснул, – я шлепнула по протянувшейся руке. – Без подсказки надо, не маленький. Так какие же новости?
Малыш оживился. Парень он неплохой, и с моей стороны, конечно, большое свинство в качестве пробного камня бросать его во всякие сомнительные болота.
– Значит, так. Завтра без двадцати восемь черные совместно с Дружиной собираются устроить погром.
– Знаю. Дальше.
– В совете басилевса готовится какой-то странный законопроект… Слушай! Я вообще перестал понимать, что в мире творится! Такое чувство, что катимся мы все в одной бочке к краю пропасти, и в бочке этой все уже смешалось: где была голова, там совсем другое произрастает, а где ноги – уж совсем непотребство. И все делают вид, что так и должно быть. Ты вот, например, знаешь, что встала атомная электростанция, и откуда город получает энергию, одному богу известно?
– Знаю.
– А то, что сегодня утром главного ракетного конструктора и пятерых его заместителей послали на рудники, потому что ракета опять не взлетела? А то, что в Старом порту несколько раз видели собакоподобного человека, тоже знаешь, нет? Так вот, эта тварь якобы прячется в районе складов и уже загрызла троих докеров. Может быть, я съезжу?
– Малыш, милый, – ласково сказала я, и Малыш втянул голову в плечи. – Пойми ты наконец, у нас серьезная газета. И если я, как зав. отделом пропущу материал о каком-то зверочеловеке, через день мы с тобой вместе пойдем искать работу. Ладно, будем считать, что с этим заданием ты тоже не справился. А что все-таки у тебя получилось с шеф-академиком?
– Послал меня в далекое далеко, – пробурчал Малыш Роланд.
Беда с этими суперменами. Как малые дети.
– Это я уже слышала. Он еще что-нибудь сказал?
– Что у него серьезный Институт. Что профессор Трахбауэр приехал провести теоретический семинар, на котором корреспондентам бульварных газетенок делать решительно нечего. Что это будет закрытое собрание. Что…
– И ты сразу скис.
– А что я мог сделать?
– Не родиться двадцать пять лет назад! Что он мог сделать, что он мог сделать! – передразнила я Малыша. – Это тебе нужно быть на собрании или шеф-академику?
– Ну, мне.
– Вот до тех пор, пока это нужно будет «ну, тебе», всякие занюханные шеф-академики или депутаты Совета Архонтов будут посылать «ну, тебя» в далекое далеко или еще дальше. Ты этого старого маразматика должен был убедить, что это ему просто необходимо твое присутствие на собрании, а тебе, красивому, молодому и сильному на это глубоко начхать. Просто такой уж ты хороший парень и между делом готов оказать услугу Институту, который по уши в долгах, а с переходом к управляемому базару и вовсе вылетит в трубу. Тебя хоть чему-нибудь учили, а?
Во время этой выволочки красный как рак Малыш Роланд мужественно играл желваками и молчал. За своим окошком меленько хихикал хозяин забегаловки.
– А не получилось убедить, – безжалостно продолжала я, – подделай пропуск или рявкни для успокоения души на этого думателя и творца истин. Морду ему набей, в конце концов! Мужчина… С работы ты, конечно, вылетишь, зато уважать себя будешь. На кой черт тебе эти мышцы? Плесни немного.
Сердитая начальница, я выпила вторую чашку вполне, кстати, приличного кофе, докурила сигарету, в чашке ее затушила, зная, что Малыш потом все отмоет, и направилась к выходу.
– В Старый порт сходи, – бросила я через плечо. – Дело гнилое, но на большее ты и не способен.
Малыш чуть не плакал. Мне стало его жаль. Стерва я, стерва! Я обернулась и, улыбаясь, боком-боком, покачивая бедрами, с кошачьей грацией подошла к обалдевшему помощнику, на мгновение прильнула к нему всем телом и тут же отпрянула.
– А ведь у тебя ничего начальница, а? – спросила я перед тем как окончательно уйти.
Малыш Роланд, детинушка шестидесятого размера, стоял посреди забегаловки с чашками в руках и нечленораздельно мычал.
Ох и кретины же они все! Кроме, пожалуй, одного…
Строфа 2
– Ве-ро-ни! Ве-ро-ни! Ве-ро-ни-ка!!!
Чашки я на радостях расколошматил, но старикашка-инвалид внакладе не остался.
– Видал? – спросил я его. – Вероника!
– Красивая, – прошамкал старик, любовно разглаживая протезом розовую купюру. – А в Старый Порт ты все равно не ходи. Это изроды. Дожились, значит. Началось.
Строфа 3
Мужики – кретины все поголовно, с малыми вариациями кретинизма. А женщины по моей классификации делятся на четыре подкласса: дикие; домашние; одомашненные, бывшие дикие; и одичавшие, бывшие домашние. Между любыми двумя из этих категорий не только симпатии и взаимопонимания, но даже простой терпимости быть не может. Поэтому диалог, имевший место в приемной шеф-академика, отличался удивительной лаконичностью и хорошо скрываемой эмоциональностью.
– У себя?
– Совещание.
– Давно?
– Нет.
– Я подожду.
– Зря.
– И все-таки.
– Как угодно, – прошипела из-за «Роботрона» куколка из тех, кто терпит, когда ее называют «рыбкой», «киской» и – спаси и сохрани – «лапонькой». Когда им хорошо, они неприступны, чтобы не продешевить. Но когда плохо, с готовностью падают под куст за пирожок с повидлом.
Мне было угодно подождать. Под пулеметный грохот машинки я прошла через приемную, села в кресло для посетителей, закинула ногу на ногу, вынула из сумочки сигареты и прикурила от «киска-рыбкиного» взгляда.
Пулеметная очередь прервалась, потому что зазвонил телефон.
– Конечно, а ты думал, кто-то еще?.. Долго жить буду… Нет, ты же знаешь, сколько у меня работы. И посетители постоянно… Нет, не смогу… А почему так?.. Еще один?.. Уже пятый?.. Какой кошмар, милый… Нет, не рассказывай, я боюсь… Может быть, просто бешеная собака?.. А почему ты так думаешь?.. Ты у меня такой умный… Да, еще бы, каждый раз… Я просто умираю… Нет, не одна… Нет, неудобно… Обязательно. На нашей скамейке… Да, сегодня… А потом выдвижение… Точно не помню… Хорошо, милый, сейчас посмотрю… Да, вот. Копилор… Нет, не знаю. Наверное, из этих… Обязательно прокатят. Никаких шансов… И я тебя… Очень. Везде-везде… И там тоже… Что ты, он совсем старый… И я тебя… Много-много-много… Неудобно… Ну ладно, мур-р-р…
Строфа 4
Что, съела? Тебе-то не часто так звонят, а? Знаю я вашу породу, мяса толком поджарить не умеешь. Сигареты не наши, с черного рынка. Кури-кури, посмотрю я на тебя лет через десять. И свитерок не наш, заморская шерсть. Дурак какой-нибудь подарил. Не на свои же гроши купила, даром что диплом. Своих и на лифчик не хватает, то-то ты без него. Этим и берешь, пока молодая. А мне и без диплома хорошо. Деньги должен мужчина давать, зато приходит он ко мне после работы усталый и голодный, а у меня все уже на столе, и я сама красивая и ласковая. А что туфли новые мне шеф-академик подарил, ему знать не обязательно. Твои-то босоножечки все, отходили свое!
Строфа 5
И вот с этим мне, скрипя сердцем, пришлось бы согласиться: босоножки пора менять. Удачно купленные прошлым летом на Побережье – единственное приятное воспоминание о том отпуске – они честно свое отслужили. Подошва еще ничего, а вот верх… Покупка новых окончательно развалит и без того пошатнувшийся бюджет. Разве что быстро написать заказанную статью. Да где их сейчас купишь – хорошие босоножки?!
Дверь в кабинет отворилась, и оттуда строем вышли запортупеенные и обпогоненные. Следом появился сам шеф-академик, проводил хунту до выхода и вернулся.
– Лапонька, до вечера меня ни для кого нет, ясно? А это, собственно…
Но я уже была рядом и, держа шеф-академика под локоток, направляла его в сторону кабинета.
Через пять минут он мне сказал:
– Вы удивительно хорошо выглядите. Как-то особенно свежо, юно…
– Умыто, – подсказала я, незаметно уворачиваясь от готовой опуститься на плечо шеф-академической длани.
– Вот-вот! Как яблочко после дождя.
А еще через пять минут он как бы невзначай накрыл мою руку своей лапищей и утробно пророкотал:
– А переходите ко мне в Институт. Поначалу многого не предложу, а там посмотрим. Вы, надеюсь, не замужем?
Еще через десять минут шеф-академик собственноручно выписал мне пропуск на все совещания в Институте, обслюнявил руку и выразил надежду и желание в скором времени и при более благоприятном стечении, а также в другой обстановке…
Брому тебе, старый хрыч, брому!
Я обещала и выражала уверенность и от улыбки сводило скулы. Потом гордо пронесла себя сквозь пулеметную очередь и в ближайшую урну выбросила платочек, которым вытерла руку, еще помнящую прикосновение волосатых, толстых, как сосиски, пальцев.
Мужчины…
И все, или почти все, хорошо. И все, или почти все, удается. И почти счастлива. Но что делать с этим «почти», от которого так тоскливо по вечерам и хочется выть на луну?
Ортострофа 1
Ну все, хватит.
Острие клинка наливалось свинцовой тяжестью, клонилось к земле. Плечи ныли. Я понял: как ни старайся, удержать эту железяку я больше не в состоянии. Поднатужился, сунул клинок в ножны, и тотчас пропала сковывающая движения вязкая тяжесть, рассеялась пелена перед глазами и стихли гулкие удары крови в висках.
Штучки замора. Ни понять, ни привыкнуть к этому невозможно.
Я махнул рукой Роланду и в несколько прыжков забросил свое ставшее удивительно легким тело на каменистую площадку рядом с вершиной холма. И вот тут уже можно отряхнуть бурую пыль с рук, припасть к фляжке, смакуя теплую, отдающую ржавчиной воду. Я пил, пока вода не кончилась, и лишь сглотнув несколько раз всухую, сообразил, что фляга была последней, в машине ничего нет, и вообще, стоя почти на вершине холма, я являю собой идеальную мишень.
Я спрятался за обломком скалы и огляделся. На первый взгляд ничего подозрительного: рыжее холмистое плато, с севера на юг рассеченное глубоким свежим разломом. Ржавыми пятнами на склонах холмов – купы деревьев и колючего кустарника. Почти невидимые за дрожащим маревом Дымные Горы на востоке, и где-то там, у их подножия, дзонг Оплот Нагорный.
А еще дальше – город. И музыкальные фонтаны, и девушки на ярко освещенных улицах. А еще спекулянты и ученые, воры и рабочие, школьники, старики и стражи порядка. И останься я здесь, под этим проклятым небом, обо мне вспомнят два, ну, от силы, три человека. И то только потому, что я им остался должен.
Я выругался, но легче не стало.
Вверх я старался не смотреть. Казалось бы, небо как небо, и все-таки над замором оно другое. Все чувствуют, и никто толком не может объяснить, какое, но – другое. Словно бы холоднее и глубже, и… Чужое! Насквозь чужое и недоброе, как пристально изучающие тебя глаза недруга.
Ну и смотри, хоть лопни!
Я с треском развернул планшет, на глаз прикинул угол схождения, расстояние до каменной осыпи, откуда мы с Роландом начали разведку замора, и принялся наносить на карту его границы.
Добросовестный Малыш Роланд тем временем добрался до вершины холма и только тут опустил клинок, как подкошенный рухнул на землю, в пару глотков опорожнил флягу, вытряхнул капли на ладонь и обтер лицо, оставив на нем грязные следы.
– Ублюдство какое! – выдохнул он, с сожалением разглядывая пустую флягу. – Жарища, мокрый весь, а по спине мурашки бегают, будто справляю я малую нужду в тещин любимый кактус, а она сзади подкралась и наблюдает. Вот такие мурашки, клянусь Предыдущими! – Роланд сжал кулак и сунул мне под нос.
Пара таких мурашек затоптала бы меня насмерть, а он ничего, держится.
– И ведь свежий замор, дней пять-шесть, не больше!
Я кивнул. Мне осталось обвести намеченные точки линией, и работа будет закончена. Роланд был прав: все три обнаруженные нами замора были свежими, трава внутри них была точно такая же, как снаружи. Не появилась еще эта пакостная зелень и не расплодилась обычная в таких гиблых местах мелкая живность.
– И сильный. Вот ведь сильный! Я клинок еле в руках держал, так и подмывало зашвырнуть его куда подальше.
Роланд оперся спиной на валун, расшнуровал башмак, со стоном стащил его и вытряхнул набившиеся камушки.
– Каптер козлина! Вернусь – башку скручу. Подсунул-таки обувку на размер больше. Усохнут, усохнут, – передразнил он каптера. – Он у меня сам усохнет. Размера на три.
Он повторил ту же процедуру с другим башмаком, сунул в рот сигарету и чиркнул зажигалкой.
Я хмыкнул. Не было случая, чтобы Малыш Роланд не попался.
До него, наконец, дошло. Он выплюнул сигарету, и, с ненавистью глядя на зажигалку, не жалея красочных эпитетов выразил свое непростое отношение к проклятым заморам, где нельзя ничего поджечь, даже сигарету, к негодяю-каптеру, который вот-вот дождется, к легату Тарнаду, который не отпускает его, Малыша Роланда, на пару дней навестить сестренку, к Витусу, который взял моду торговать таким поганым пойлом, что его нужно вылакать ведра два, прежде чем почувствуешь себя человеком, к сестренке, которая могла бы отлипнуть от какого-нибудь хмыря, который еще схлопочет, и написать несколько строк брату. Досталось и мне, потому что я со слишком умным видом пялился в карту, хотя чего в нее пялиться, и так видно, что через неделю эти три замора разрастутся, сольются в один бо-о-льшой заморище, и тогда тут не то что с клинком, нагишом с шилом не проползешь…
Перебрав всех, кого смог вспомнить, включая полный штат Управления Неизбежной Победы и давно не появлявшихся в дзонге девочек из Когорты Поднятия Боевого Духа, Малыш Роланд угомонился, замолчал, и тогда стал слышен повисший в воздухе тихий шорох, словно трутся друг о друга песчинки. И потрескивание, с которым пробиваются сквозь слой пыли к солнцу тонкие зеленые ростки.
Мне стало не по себе. Роланду тоже. Звук шел отовсюду, и в самом центре замора, посреди этой нарождающейся незнакомой и потому наверняка опасной жизни мы вдруг почувствовали себя чужими.
Мы чувствовали – кругом враг.
Мы знали – его не прошьешь очередью, не стреляют в заморе автоматы. Не подавишь гусеницами, молчат в заморе моторы.
Его можно только бояться и ненавидеть.
Малыш Роланд осторожно поджал ноги и шепотом сказал:
– В долинах, где были воспитательные лагеря Предыдущих, живут, говорят, в заморах какие-то чокнутые… Не то таинники, не то пораженцы, не то еще какие уроды…
– Кто говорит?
– Не надо. Не надо, все говорят. А вообще-то, сматываться пора, торчим тут, как чирей на лысине.
– Я, что ли, переобуваться надумал?
Я давно уже поглядывал на «Клюван», уткнувшийся носом в каменную осыпь на границе замора. С бессильно провисшими лопастями и растопыренными лапами упоров машина больше чем обычно была похожа на хищника, у которого позаимствовала имя. Только сейчас хищник казался раненым или больным.
Мне отчаянно захотелось сейчас же, сию минуту очутиться внутри этой бронированной скорлупки, и чтобы магазин пулемета полный, и пальцы на гашетке, и надежный гул мотора, и привычный едкий запах стреляных гильз…
Я захлопнул планшет и встал.
– Все, отдохнули. Сейчас вот что… – договорить я не успел, от бесцеремонного рывка Роланда очутившись на земле.
– Тихо ты! Раскомандовался! – прошипел Малыш Роланд, вдавливая меня в пыль рукой, в которой уже был зажат запашистый башмак. – Кустарник за оврагом видишь? Левее… То-то же. Влипли. Клянусь Предыдущими, влипли. А ведь как чувствовал, подумал еще: сидим мы тут на солнышке, чешем… пятки, а они из кустиков на бронетранспортере… Если их много, я не обещаю доставить тебя домой к вечернему землетрясению.
Я убрал руку с башмаком и сплюнул набившуюся в рот пыль. Там, где по моим расчетам проходила дальняя граница замора, медленно двигался черный, похожий на кляксу, бронетранспортер изродов.
– Не похоже, что много. Через разлом не переправиться.
– Как они вообще здесь очутились?
– Ты у меня спрашиваешь?
– Если они нас заметили…
– Через замор не пройдут.
– А вдруг?
– Не пройдут. Не слышал я, чтобы изроды через замор проходили.
Малыш Роланд пренебрежительно хмыкнул.
– А что они в этих местах бывают, ты слышал?
Машина изродов тыкалась в невидимую преграду, отползала, разворачивалась, снова устремлялась вперед и снова откатывалась, продвигаясь вдоль границы замора в поисках прохода.
Я облегченно вздохнул.
– Разведка.
И неожиданно для себя добавил:
– Игрушка у меня такая в детстве была: ткнется в стену, разворачивается и опять. Пока завод не кончится. А выйти-то боятся, гады!
Дальше все было понятно. Укрываясь за валунами, отползти к краю площадки, а когда с бронетранспортера нас уже не смогли бы заметить, вскочить на ноги и припустить вниз по склону к своему винтокрылу.
Малыш Роланд бежал впереди, успев надеть только один башмак, прихрамывал, спотыкался и перемежал проклятья изродам обещаниями открутить по возвращению каптеру его поганую головенку и все остальное, что можно открутить.
Мне пришлось сделать крюк, чтобы подобрать автомат, и когда я подбежал к машине, мотор уже урчал, а обутый Малыш Роланд, перекрикивая его шум, многословно излагал свои соображения по поводу типов, которым еще лет десять нужно выносить парашу в женском лицее, прежде чем им можно будет доверить казенное оружие.
Я запрыгнул на свое место и пристегнулся ремнями. И вот теперь я был дома, и все было в порядке, привычно, знакомо и надежно. Руки сами легли на теплые, отполированные ладонями рукоятки ракетной турели.
Осторожно переступая лапами-упорами, винтокрыл спустился с осыпи, по твердому грунту в облаке бурой пыли быстро засеменил к разлому. У самого края машина остановилась, лопасти поднялись, качнулись из стороны в сторону и с ревом слились в сверкающий круг. «Клюван» завис на мгновение над землей и скользнул в разлом.
Строфа 6
Время куда-то шло и возвращаться не собиралось. А этого мне всегда жаль. Вдобавок от духоты и шума разболелась голова, в висках ломило, будто кто-то большой и недобрый зажал мою бедную головушку в тиски и с наслаждением затягивает винт. Сосед слева поминутно вздыхал, отирал со лба обильный пот и буровил мои ребра острым локтем, а сосед справа, поигрывая ремешком от бинокля, многозначительно улыбался и подмигивал. Профессор Трахбауэр между тем запаздывал, и трибуна перед огромной черной доской пустовала. Чем дальше, тем более сомнительной казалась мне эта затея с интервью у известного заморского ученого. Знаю я этих пытателей природы. Сначала будет разглагольствовать о непреходящем мировом значении своих трудов, о жизни, посвященной служению истине, и о неуловимо высоком полете мысли, а потом очень по-земному попытается затащить в постель. Очень мне интересно было бы узнать, кто это запустил байку о том, что журналистки вторые по доступности после панельных девочек.
Под громкий смех собравшихся снова ожили расположенные в углах актового зала Института громкоговорители, заквохтали, закашляли, но ничем вразумительным разродиться не смогли и смолкли.
Невесть откуда взялась компания чернявых и принялась в боковом проходе торговать сигаретами и колготками.
Оттуда слышалось:
– Памада, девочки, памада, калготы, девочки, девочки, калготы.
Привычно сформировалась очередь. Товар у чернявых скоро кончился, они быстренько испарились, но долго еще стояло в воздухе их липкое «памада-девочки-калготы». Парень справа вскинул бинокль и принялся кого-то усердно лорнировать, прищелкивая языком и облизывая губы. Я передернулась.
– …вали экстренное правительственное сообщение, – рявкнуло вдруг из громкоговорителей и тотчас мигнул и погас свет, а когда спустя несколько секунд, во время которых я больно ущипнула примостившуюся у меня на колене руку, зажегся вновь, на трибуне громоздился, обхватив ее цепкими ручищами, краснолицый в мундире без знаков различия.
– А это кто?
– Комиссар Ружжо, – буркнул парень с биноклем, потирая руку.
Краснолицый дождался, когда установится относительная тишина, трубно высморкался в кумачовый носовой платок размером со скатерть и пробасил:
– Вот. Ладно. А то шумите, как необученные без дипломов. Стало быть докладываю к сведению сударев и сударынев оперативную информацию. – Он выдержал паузу и обвел собравшихся строгим взглядом из-под насупленных кустистых бровей. – Доклад профессора Трахбауэра, стало быть, отменяется до выяснения обстоятельств. Тише! Еще ничего не знаете, а уже непонятно. На то я тут и поставлен, а все вопросы потом.
Краснолицый еще раз высморкался. Все хором облегченно вздохнули, когда он наконец прочистил то, что хотел прочистить.
– Из-за неисправности неполадок в технике вы не могли услышать директиву басилевса, – внушительно сказал краснолицый, – но до моего компетентного сведения она была доведена. Так что я, как облеченный доверием, доложу вам стратегию и тактику текущего на сегодняшний день момента.
– Приплыли, – пробормотал парень с биноклем и повернулся ко мне. – Вам плохо? Я могу чем-нибудь помочь?
Я мотнула головой. Но было плохо, в висках стучало, перед глазами вставал розовый туман.
– Стратегия, стало быть, такая, – издалека донесся до меня голос краснолицего, – что в директиве басилевса ясно сказано: никакого Заморья, заморских стран, а, значит, и заморцев никогда не было, нет и не будет. До нынешнего дня была в этом вопросе сплошная дезинформация и провокация с целью дезинформировать и спровоцировать, что выгодно определенным кругам, с которыми мы еще разберемся и пресечем. Всеми доступными средствами вплоть до крайних, – краснолицый многозначительно ткнул пальцем в потолок. – Сами понимаете.
Я ничего не понимала. Остальные тоже. В первых рядах вскочила с визгом какая-то дамочка. Краснолицый досадливо отмахнулся от нее и продолжал:
– А тактика наша самая тактичная и отвечающая моменту. Самые сознательные из вас должны добровольно записаться во вновь формируемые военизированные отряды защиты наших с вами достижений и завоеваний. Списки я подготовил. Остальные в едином порыве добровольно и безвозмездно жертвуют двадцать три с половиной процента месячной зарплаты в фонд поддержания добровольцев. Женщины, и девушки, достигшие совершеннолетия, могут записываться в Когорты Поднятия Боевого Духа. Доклад закончен. Собрание может продолжаться своим чередом и выдвигать на альтернативной основе в депутаты Совета Архонтов сударя Копилора.
Не обращая внимания на поднявшийся гвалт, комиссар Ружжо грузно спустился с трибуны и направился к выходу, доставая из широченных галифе скатертный платок. Походка у комиссара была как у больного геморроем и паховой грыжей одновременно.
Шумели, топали, кричали, смеялись и плакали все разом. Повсюду в зале появились вдруг полуодетые или вовсе раздетые люди, обалдело раззевали рты, перед тем как истошно завопить.
– Клипсы! Заморские клипсы!
– Туфли!
– Платье! Босоножки и… о господи!!!
– Сумочка! Гады!
– Кто?! Верните!
– Кто бинокль… – Парень справа держал перед физиономией руки так, как если бы в них был бинокль, только никакого бинокля там не было. Он повернулся ко мне, все еще не опуская рук, и глаза у него полезли на лоб. – Вот, ну ничего себе…
Мой свитер, мой нелюбимый, но красивый свитер из заморской шерсти исчез. Обнаружив вдруг это, я инстинктивно прикрылась руками, вскочила, но розовый туман, рассеявшийся было, с тихим звоном заволок все вокруг, сгустился, почернел, а потом мне стало хорошо, тихо покачивалась лодка на волнах, и склонившиеся надо мной что-то ласково говорили добрыми голосами. Кто-то крикнул: «Землетрясение!» – и я рассмеялась.
Ортострофа 2
Разлом впереди расширялся, стены расступились. Я понял, что сейчас н а ч н е т с я, поудобнее развернул кресло, прочно уперся ногами в снарядный ящик.
– Приготовились! – приказал Малыш Роланд. И через секунду: – Пошел!
Моторы взвыли, «Клюван» рванулся вверх так, что меня вдавило в кресло и перед глазами поплыли разноцветные пятна. Винтокрыл вылетел из разлома, как пробка из бутылки с кислым вином у Витуса в кантине, и в крутом вираже ринулся на цель.
Малыш Роланд рассчитал все правильно. Мне быстро удалось поймать в паутину прицела приближающийся бронетранспортер. Кончиками пальцев, всем существом я чувствовал, как послушные моей воле поворачиваются кронштейны с ракетами, и, когда смог различить грязь на ступицах колес, плавно утопил кнопку. «Клюван» вздрогнул. Прежде чем Малыш Роланд рванул штурвал на себя, я успел заметить, как две дымные нити связали меня с бронетранспортером, под колесами полыхнуло, черная машина крутнулась и осела на бок.
– Есть! Еще раз!
Малыш Роланд повторил заход, но следующая атака была неудачной. Я поспешил, султаны взрывов выросли впереди бронетранспортера. Изроды опомнились от неожиданности, и навстречу «Клювану» ударили пулеметы. В броне рядом со мной обнаружился вдруг ряд аккуратных круглых дырочек, что-то громыхнуло, запахло гарью, вдребезги разлетелся защитный щиток прицела, полоснув осколками по приборной доске, но «Клюван» уже прорвался сквозь огневой заслон. Крутой свечой Малыш Роланд погасил скорость и завис над бронетранспортером.
– Кончай сопли на кулак мотать! – рявкнул он на меня. – Работай!
Отработанный не раз и не два опасный трюк: развернуться с креслом, сбить ногой в сторону люк, свеситься на ремнях наружу и одну за другой переправить вниз весь запас термитных гранат.
– Ну, наконец-то… Сейчас я вас, ублюдки, сейчас…
Бронетранспортер внизу жирно задымил, из него посыпались фигурки в ненавистных черных мундирах.
До сих пор я не чувствовал ни страха, ни ненависти. Все было как на учениях: используя рельеф местности зашли в тыл противнику, нанесли ракетный удар… Но стоило мне увидеть изродов живьем, разбегающихся в разные стороны, отстреливающихся, падающих, и словно горячая волна окатила меня с ног до головы. Мгновенно произошло каждый раз удивлявшее меня потом, после боя, перерождение. Я стал вдруг другим человеком, да и человеком ли… Я скрипел зубами, рычал от переполнявшей меня ненависти, я сросся с пулеметом и сам стал его частью. Меня больше не было, и Малыша Роланда не было, и машины. Было одно существо, могучее и жестокое, сгусток ненависти, извергающий смерть. Мы несли смерть и сами были ею, и лишь когда фонтанчики разрывов догнали последний черный мундир, вспороли его, и изрод, несколько раз перекувырнувшись, неподвижно застыл, раскинув не по-людски длинные руки и ноги, меня отпустило. Пришло страшное опустошение, как будто отмерла часть души. В горле было сухо. Дрожали руки и колени. И кто-то другой вместо меня сказал хрипло:
– А что? Мы молодцы. По железяке на пуп заработали. Давай вниз.
Малыш Роланд испытывал, похоже, то же самое. Он что-то невнятно пробормотал, голос у него был как у больного. Он без обычного изящества посадил винтокрыл неподалеку от дымящейся груды металла, которая совсем недавно была бронетранспортером, а теперь нашими усилиями стала просто неопасной грудой дымящегося металла, тяжело спрыгнул на землю, прислонился к теплому борту и закурил. Державшие сигарету пальцы с отросшими за время боя ногтями заметно дрожали.
Я захватил автомат и спрыгнул следом.
– Посмотрим?
Малыш Роланд скривился, мотнул головой.
– Меня от их вони наизнанку выворачивает. Ты там поосторожней, мало ли что.
Я кивнул, передернул затвор и, разминая затекшие ноги, направился к бронетранспортеру в надежде чем-нибудь поживиться. Внутри-то, конечно, делать нечего: ишь, как славно борт разворочен, а вот подобрать пару клинков – уже хорошо. За черные клинки Витус отваливает не скупясь, сбывая их потом перекупщикам втридорога. Или портсигар бы найти, как у легата Тарнада, знаменитый портсигар, дорогой, тяжелый, издалека видно, что дорогой и тяжелый. Или для Вероники какую-нибудь безделушку.
Я обошел едко пахнущую железом и резиной черную громаду бронетранспортера. Через покореженный люк опасливо заглянул внутрь и тотчас отшатнулся, зажимая нос. Вот ведь воняет, падаль!
Я потряс головой, вытер сразу заслезившиеся глаза и увидел лежащего ничком поодаль изрода. Я подошел ближе, осторожно ткнул неподвижное тело носком башмака. Оно было как деревянное. После смерти эти твари сразу костенеют. Я затаил дыхание, чтобы не чувствовать окутывающей изрода вони, и так же, носком башмака, поддел рукоятку и вытащил клинок изрода из ножен. С ножнами стоило бы дороже, но заставить себя прикоснуться руками к этой мерзости я не мог. Я отпихнул клинок в сторону и только тогда поднял. Оружие было тяжелым, матово лоснящимся, опасным.
Я почувствовал вдруг странное онемение между лопатками, обернулся и не сдержал крика.
Так близко живого изрода я видел впервые.
На меня не мигая, в упор, смотрели желтые, с вертикальными зрачками глаза. Изрод чуть присел, готовясь к прыжку, растопырил лапы, ощерил пасть. Из глотки его вырвалось клокотание, на клыках заклубилась пена, закапала на мундир.
Несколько долгих мгновений мы неподвижно стояли друг против друга. Не выдержал я. Отпрыгнул назад, метнул клинок, одновременно сдирая с плеча автомат. С тем же успехом я мог вообще не двигаться. Дуло автомата смотрело в землю, а желтые клыки уже клацнули у горла, обдало смрадом, острые когти рванули камуфлу. Автомат отлетел в сторону. Я не устоял на ногах, опрокинулся, увлекая за собой изрода. Спасло футбольное прошлое: чудом мне удалось в воздухе перевернуться и упасть всей тяжестью на изрода, а когда тот, взвизгнув от боли, ослабил хватку, вырваться из цепких когтей.
Я вскочил на ноги, от души приложился башмаком к оскаленной морде и, подвывая от охватившего меня ужаса, побежал к винтокрылу так, как никогда в жизни не бегал, потому что никогда еще не приходилось мне ощущать на своем затылке жар зловонного дыхания твари, при виде которой у человека возникает лишь одно желание – убить.
Я скорее догадался, чем услышал, что кричит Малыш Роланд, и бросился на землю.
Автоматная очередь разорвала изрода пополам, отшвырнула, смяла, но загнутые черные когти продолжали скрести землю и неистребимой ненавистью горели желтые глаза. Не помня себя, я принялся ногами месить безжизненное тело врага, вкладывая в удары охватившую меня ярость и запоздалый страх и что-то еще, что испугало бы меня, отдавай я себе отчет в том, что делаю.
Подоспевший Малыш Роланд попытался оттащить меня, привести в чувство тумаками. Я вырывался, рычал, видел шевелящиеся губы Малыша Роланда, но смысл слов не доходил до сознания. Во мне бесновался яростный зверь. Наконец зверь стал успокаиваться, я снова стал человеком и дал увести себя к машине, неуверенно попытался улыбнуться непослушными чужими губами, но улыбка не получилась, а слова застряли в горле, когда я увидел поверх плеча Малыша Роланда, как выползает из-за холма бронетранспортер, а чуть подальше еще один.
– А вот теперь влипли, – прохрипел я.
Первый снаряд разорвался совсем рядом, осколками перебило штангу упора и изрешетило борт. Третьего выстрела изродам не понадобилось бы, замешкайся Малыш Роланд со взлетом хотя бы на пару секунд. Но Малыш Роланд не замешкался, «Клюван» был уже высоко и взял курс на дзонг Оплот Нагорный.
Строфа 7
Вот только этого мне не хватало!
Девица падала прямо на меня, голая по пояс, с закрытыми глазами, выставив перед собой руки. Я едва успел подхватить ее за плечи. Никогда не терявшийся Камерзан с готовностью и восторгом схватил ее за ноги.
– Уносим! – радостно проорал он. – Пока не отобрали! Дорогу, судари мои, дорогу! Девушке плохо!
Он ринулся в проход, действуя ногами девицы как тараном, и мне, чтобы не разорвать ее пополам, пришлось бежать за ним.
– Черт знает, что творится! – ликовал Камерзан. – Басилевс молодчина! Один указ – и все заморское – фьюить! Бинокля, правда, жалко. Зато с барышней подфартило. Первым делом – искусственное дыхание, – бодро строил он планы. – Да пропустите же! Дышать придется мне, потому что ты куришь. Осторожно!
Девица в сознание не приходила. Мы прорвались в невообразимой кутерьме почти до выхода, но там стоял, загораживая проход, сохраняющий полное спокойствие Лумя Копилор. Всеми своими двадцатью четырьмя руками он сдерживал натиск паникующей толпы.
– Спокойствие! – кричал он, и голос его странным образом перекрывал вопли всех остальных. – Сохраняйте спокойствие! Исчезло только то, что было изготовлено в Заморье, то есть то, чего никогда не существовало. Да здравствует басилевс! Собрание продолжается. Сейчас мы как никогда раньше должны проявить единство и сплоченность и провести единодушное голосование. Не толпитесь, бюллетеней хватит на всех.
Камерзан взревел и ринулся вперед, поудобнее перехватив ноги девицы.
– Побереги-и-ись!!!
Пол ушел вдруг у меня из-под ног, я споткнулся и опрокинулся на спину, не выпуская девицу. Сверху посыпалась какая-то труха, многоголосый вопль ужаса взвился к потолку.
– Землетрясение!
– Землетрясение!!
– Землетрясение!!!
– На улицу!
– Окна, откройте скорее окна!
– Да пропустите же!
За первым толчком последовал еще один. Зазвенело стекло. Откуда-то доносился мощный низкий гул. На меня еще кто-то упал. Зажатый телами, я видел только дверь и размахивающего руками Лумю Копилора, которого не обескуражило даже землетрясение. В руках у Луми появился мегафон. Свет погас, и в тишине раздался многоваттный голос Копилора:
– Внимание! Толчки сейчас прекратятся, ничего не бойтесь, здание построено давно, еще до реформ.
Толчки и в самом деле прекратились, а голос Копилора звучал успокаивающе.
– Будьте патриотами, не жалейте о том, что потеряли то, чего у вас никогда не было. Голосуйте организованно, женщин пропустите вперед. Идите на мой голос.
Мимо меня, наступая на руки, потянулись к выходу люди. Говорили все почему-то шепотом. Когда зажегся свет, в зале осталось совсем немного народа. Со смущенными смешками проходя мимо невозмутимого вежливого Копилора, каждый опускал свой бюллетень в урну.
– Судари, за вас я брошу бюллетени сам, – заботливо предложил Лумя, когда мы с Камерзаном проносили мимо него девицу. – Где знахарская, не забыли?
– Не забыли, – проворчал Камерзан. – Ну жук! Ну ловчила!
И было непонятно, то ли осуждает он, то ли завидует. Наверное, завидовал.
В длинном институтском коридоре исчезли висящие под потолком заморские мониторы, остались лишь вбитые в стену ржавые отечественные костыли. Под ногами расползался и таял заморский линолеум.
Приговор девчушки-знахарки был прост и понятен:
– Голодный обморок. Сейчас нашатырь, а через полчаса – плотный обед и стакан красного вина. А вам, милейший, – обратилась она к сухонькому старичку в клетчатом костюме, с потерянным видом сидящему в углу на табуретке, – придется еще посидеть.
Клетчатый старичок обеспокоенно заерзал.
– Найн сидеть! Никак не можно. Тридцать пять лет тому давно я у вас уже сидеть три год. Мне надо на хаус, а ваш геноссе сказать, что мой хаус и мой страна никогда не существовать. Пфуй!
Не обращая на него внимания, знахарка занялась нашей девицей, сунула ей под нос ватку с нашатырем, тоже же ваткой протерла виски, заботливо прикрыла грудь простыней. Девица начала оживать, щеки порозовели, она открыла глаза и фыркнула.
– Может быть, искусственное дыхание? – деловито предложил Камерзан. – Я готов сделать, я умею.
– Доделались! Совсем человека загнали, – грозно рыкнула на него знахарка. – Ну, милая, сосчитай до десяти. Можешь?
Девица принялась послушно считать. Дверь распахнулась, и в знахарскую стремительно вкатился Лумя Копилор с избирательной урной подмышкой. Клетчатый старикашка обрадованно заблеял.
– Спиртику мне, спиртику, – скороговоркой проговорил Лумя Копилор, старательно избегая смотреть на суетящегося старикашку. – Такая нагрузка, такая нагрузка… Одну только стопочку, и ладненько будет.
Не выпуская урну из рук, он открыл стеклянный шкафчик, налил в мензурку спирта, опрокинул в рот, шумно выдохнул, чмокнул знахарку в щеку, от чего та сразу зарделась, и направился к выходу. Старикашка ухватил его за штанину.
– Айн момент!
– Не могу, не могу, занят, – бормотал Лумя Копилор, пытаясь высвободить штанину. – Да отпусти ты, я тебя знать не знаю!
– Как же так! – возмутился старикашка. – Фы меня встречать, мой чемодан носить, я вам валют давать за услуги, а фы меня не знать! Если фы человек честный, фы должен подтвердить, что я существуй, скажите фсем, что это есть нонсенс, и указ ваш басилевс тоже есть нонсенс…
– Что-о-о?! – страшным голосом спросил Лумя Копилор. – Что ты сказал?
Старикашка ойкнул и съежился. Пользуясь его замешательством, Лумя вырвал штанину, рявкнул:
– Сказано – не существуешь, значит, не существуешь! – и хлопнул дверью.
Старикашка обессиленно вздохнул.
– Мартышка макакская! Шимпанзанутая! – слабо выругался он. – Я имейт теоретический работ, я предсказывал все, что у фас случиться будет, и я не существуй! Фы только подумайте!
– Да успокойтесь вы в конце концов! – прикрикнула на него знахарка. – Сейчас за вами приедут и объяснят, существуете вы или нет.
Старикашка в ужасе взвизгнул:
– Найн приехать! За мной уже один раз приезжать на черный ворона и очень долго все объяснять. Я понял, я все понял! Я не существуй, я не существуй, я не существуй… Я не существуй? – с надеждой спросил он у Камерзана, занятого тем, что заботливо поправлял простыню на девице.
– Что? А, да, конечно не существуй.
– Я не существуй?
– Нет, – сказал я. – Ни капельки.
– Ну, милая, и как же тебя, бедненькую, зовут? – спросила знахарка у девицы.
– Да-да, и номер телефона, пожалуйста, – вклинился Камерзан.
– Вероника, – ответила девица и вдруг, указав пальцем за наши спины, со стоном вновь откинулась на кушетку.
А потом взвизгнула знахарка и хором выругались мы с Камерзаном.
Старикашка исчезал на глазах. Он стал вдруг прозрачным, сквозь него видна была обшарпанная стена, заколебался, как марево над раскаленным асфальтом, и пропал. Некоторое время еще была различима оправа очков, повисших в воздухе над табуреткой, чуть ниже – галстучная булавка и запонки, а у самого пола – молнии на башмаках, но скоро исчезли и они. Так что когда в знахарскую вломились двое в белых халатах поверх мундиров и грозно спросили:
– Где Трах-мать-вашу-бауэр?
Нам оставалось лишь указать на пустой табурет.
Строфа 8
Была тьма, и темной была улица, по которой я бежал.
Издалека раскатами грома доносился топот подкованных башмаков Дружины. В переулках звучно целовались, кто-то кого-то бил, избиваемый кричал. Били по почкам и по национальному признаку. С треском гнилой мешковины отделялись западные, северные, восточные и южные территории.
Я бежал по темной улице и одну за другой распахивал и захлопывал двери кинотеатров.
Я сидел в уютном кресле у камина и одну за другой выкладывал на инкрустированный столик карты, искал потерянную.
Все было не то, и все было не так. Я этого не хотел.
Я бежал по темной улице, а «Клюван» был уже высоко и взял курс на дзонг Оплот Нагорный. И я, сидящий в машине, не видел, как бронетранспортеры изродов подъехали к месту недавнего боя и остановились. Из них никто не вышел. А когда тени от холмов достигли разлома, из его глубины выплыло сизое облако, накрыло колышущейся густой пеленой машины и трупы изродов. К утру следы боя исчезли, а с первыми лучами солнца сытое облако медленно сползло обратно в разлом.
Лишь мой автомат остался ржаветь в бурой, похожей на колючую проволоку, траве.
Я поворачивал калейдоскоп, а принцесса Вероника, привычно опоив мужа и стражу сонным питьем, надела прозрачный пеньюар, зажгла свечу, поставила ее на край окна в угловой башенке замка Дорвиль и приготовила веревочную лестницу.
Она не знала, что муж заподозрил неладное, вылил питье собакам, а сам с верными друзьями в ожидании незваного гостя притаился за уступом стены. В самый интересный момент он ворвется в спальню, и мне не останется ничего, как сказать:
– Ну, здравствуй, дружище.
Я бежал по темной улице, а бриг «Летящий», потеряв в тайфуне мачты и паруса, выбросился на рифы острова Фео, и никто не добрался до берега.
Я поворачивал калейдоскоп, и Лумя Копилор принимал поздравления, расправлял на плечах мантию депутата Совета Архонтов и искал в справочнике телефон Сциллы-ламбады, которая, в свою очередь, искала телефон Луми Копилора. Они долго звонили друг другу, но телефоны были заняты.
…а на кухне у Вероники сидел несуществующий профессор Трахбауэр и давал интервью. Она поила его кофе, но кофе проливался сквозь несуществующего профессора и лужей собирался на полу. Профессор очень этим смущался и говорил, что тридцать лет назад, когда ему дверью зажимали пальцы, с ним такое уже бывало.
…а симпатичная школьница, щедро одарив подружек жевательной резинкой, говорила, что это совсем не больно, только мама предупредила ее, что если она и впредь будет сбивать цену, домой пусть лучше не приходит, потому что ей перед соседями стыдно.
…а красавица брюнетка из «Ночных новостей Армагеддона» между сюжетом о сумасшедшем, который отнес всю наличность в банк, и демонстрацией моделей сезона сообщила, что во время землетрясения никто не пострадал, зато остановились все ядерные реакторы, не взлетают ракеты и реактивные самолеты, а из вод Вечного Моря вышел Зверь и прибрежные дзонги уже ведут бои. Управление Неизбежной Победы отправляет на поле брани легионы добровольцев, все члены Союза обнаженной души, тела и мыслей вступили в Когорты Поддержания Боевого Духа и проходят специальное обучение.
…а еще шкворчали утюги в квартале закусочных и киосков с бижутерией, и сквозь вопли сладко пахло паленым мясом.
…а еще взлетали цены над управляемым базаром с рядами пустых прилавков.
…а еще…
Неужели Варланд прав, и все это мое? Неужели все это – я, и мерзость этого мира лишь оборотная сторона моего бегства в Дремадор? Что же со всем этим делать? Я хотел как лучше, я никого не трогал и не хотел, чтобы трогали меня, вот и все.
Я бежал из последних сил, а сзади накатывалось, захлестывало, и нигде не было Дома с шелковицей у порога и не шелестели уютно длинные зеленые листья над теплой землей.
Я распахнул дверь и, споткнувшись, рухнул на колени.
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
Строфа 1
– Совсем забегался, – сказал дед Порота, помогая мне подняться. – Ну, ничего, там тебя живо приучат к порядку. Не ожидал я от тебя, парень, честно говоря, не ожидал. Я думал, ты так себе шалопут, а ты вон что оказывается. Молодец, хвалю.
Дед Порота расхаживал по квартире в высоких башмаках, пятнистых штанах военного образца и солдатской нательной рубахе и правил опасную бритву.
– Вот оно! Началось! – возбужденно говорил он, отрываясь время от времени от своего благородного занятия и размахивая бритвой у меня перед физиономией. – Я всегда знал, всегда верил, что настанет день, когда придется им туго с их новомодными штучками, басилевсами и управляемыми базарами. Вот тогда-то вспомнят они Пороту Тарнада и прибегут на цырлах. Мой час настал, мой!
В глазах его полыхал огонь сражений, дикая бородища торчала дыбом. Я осторожно вдоль по стеночке пробрался в свою комнату и только там обнаружил, что испачкал рубашку синей краской, которой были закрашены заморские страны на политической карте мира, висящей в коридоре. На Заморье мне, честно говоря, было наплевать, есть оно или нет, мне жарче или холоднее не станет, а вот рубашку жаль.
В комнате моей что-то неуловимо изменилось, будто побывал там в мое отсутствие кто-то чужой. В воздухе витал легкий запах кожи, гуталина и оружейной смазки, а на письменном столе, точно посередине, лежал серый бумажный прямоугольник с диагональной красной полосой.
«Басилевс и Управление Неизбежной Победы благодарят за проявленную сознательность и настоящим предписывают добровольцу… явиться с вещами… опоздание и неявка расцениваются как дезертирство… по закону военного времени…»
Я выпустил бумажку из рук, и она грохнулась на пол как пудовая гиря. Стекла задрожали. В дверь заглянул дед Порота.
– Фу-у-ух, – облегченно выдохнул он. – Я думал, опять землетрясение. Скверная это штука, терпеть их не могу.
Он прикрыл было за собой дверь, но снова распахнул и ткнул в мою сторону бритвой:
– Нет, ты скажи, во времена Крутого Порядка разве были землетрясения? Не было. Потому что – порядок. А сейчас?! А ведь я предупреждал, уж я-то знаю, что говорю. Не впервой это на моей памяти. У атлантов так начиналось, и в Лемурии, сам видел, своими глазами. Раз нет твердой руки, значит разброд и бардак, а где разброд и бардак, там вся грязь наружу прет, голову поднимает, а уж там и до изродов рукой подать. Ну уж тут-то я промаху не дам! Порота Тарнад свое дело знает. Да, все забываю тебе сказать, погорячился я тогда в харчевне старого Клита, ты зла не держи, сам на рожон полез. Такие вот, братец, дела.
Дед Порота грузно протопал по коридору, зашумела вода в ванной. Я опустился на жалобно скрипнувший диван и, дурак дураком, уставился в стену. Динозавр тихо умирал, девица зазывно улыбалась.
Такие вот, братец, дела.
Я ничего не понимал. Ну, хорошо, говорил я себе. Успокойся. Вот ты и узнал, что дед Порота тоже знает дорогу в Дремадор. Ты всегда это подозревал, а теперь узнал точно. Что от этого меняется? Ничего. Твои проблемы остаются только твоими проблемами, и решать их тебе.
Как же так? – спрашивал я у себя. – Варланд говорил, что все вокруг – это я. И я ему поверил. Весь мир вокруг меня – это я. И Порота Тарнад – это я. И Камерзан. И Дорофей. И Вероника. И даже Лумя Копилор – это тоже я. Я родился, и родился мир. Я исчезну, и… Я не верил в заморцев, и их больше нет.
Не так все просто, – возразил я. – Мир вокруг тебя – это ты. Ты выходишь на улицу в хорошем настроении, и все вокруг улыбается. Ты зол – и все готовы ринуться в драку. А потом? Что потом, когда ты сворачиваешь за угол? Они – это ты, но ты уходишь, а они продолжают жить. Но они – это ты!
– Я всегда знал, что проживу тысячи жизней, но одновременно?! Значит, все знают дорогу в Дремадор, но у каждого Дремадор – свой. И дремадоры эти пересекаются, объединяются, образуют сложнейшее кружево, которое и называется – жизнь.
Свеча меж двух зеркал. Зажги ее, и вспыхнут миллионы огней, погаси – и…
Я обхватил распухшую голову руками. Так можно сойти с ума, или я уже сошел с ума? Если взглянуть на то, что меня окружает, уже сошел. Сумасшедший бог, который отвечает за все, но не хочет отвечать ни за что? Ничтожный огонек в одном из тысячи зеркал, который хочет лишь одного – чтобы не подул ветер и не загасил?
Кто я? За что отвечаю, а мимо чего могу спокойно пройти, потому что это чужое?
Я вышел в коридор и позвал деда Пороту, у меня было что спросить. Он не отозвался. В ванной и на кухне его не было, я постучал в его комнату и, не дождавшись ответа, толкнул дверь. Деда Пороты тут тоже не было, зато было много всего другого. Была здесь карта незнакомой местности с воткнутыми в нее черными флажками и огромный ящик с песком для тактических занятий. В углу грудой были свалены какие-то доспехи, мечи, щиты, поножи, топорщились пики и сариосы и что-то еще, названия чему я не знал, а островерхая побитая молью скифская шапка и черная рогатая каска с полуистлевшим ремешком венчали эту груду железного хлама. У стены стоял огромный оружейный шкаф и там жирно поблескивали смазкой пищали, мушкеты, карабины, автоматы и винтовки с лазерными прицелами, а на оцинкованном ящике рядом со шкафом стоял толстенький тупорылый пулемет с заправленной лентой. На другой стене висел большой, в рост, портрет. Дед Порота на портрете был в набедренной повязке из пятнистой шкуры, ликующе орал, запрокинув к небу лицо, и потрясал огромной дубиной. Ногами он попирал изувеченные тела.
Я вздрогнул и отвернулся.
За окном слышались командные голоса. Там маршировали по плацу и выполняли упражнения с оружием и без, а за серыми приземистыми бастионами тянулось выжженное солнцем холмистое плато с редкими чахлыми деревцами.
Я узнал это место: дзонг Оплот Нагорный в ненавистнейшем из миров Дремадора.
На плечо мне опустилась тяжелая рука.
– Нравится? – спросил дед Порота.
Я обернулся и слова застыли у меня на губах. Дед Порота… впрочем, назвать дедом этого гладко выбритого здоровяка никто бы не решился. Десантная камуфла с нашивками легата туго обтягивала могучую грудь. Из-за спины торчали рукоятки клинков в заплечных ножнах. Легат Порога Тарнад.
Я покосился на портрет, легат довольно ухмыльнулся.
– Да, – сказал он. – Это тоже я. Где нужна дисциплина и порядок, там появляюсь я.
Он горделиво выпрямился и выпятил подбородок, а мне расхотелось его спрашивать. Не нравился он мне таким выбритым, подтянутым и холодным. Почудилось мне вдруг, что не в новенькой он десантной форме, а все в той же пятнистой шкуре и с дубиной в руках.
Легат Тарнад отечески потрепал меня по плечу.
– Не напрягайся так, – добродушно сказал он. – Отлично тебя понимаю. Молод, горяч, мысли всякие бродят. Это хорошо. А дурь, она в боях быстро обжигается, там рассусоливать некогда. И не заметишь, как мужчиной станешь. Сегодня у тебя последний вечер, напейся, девку какую-нибудь подцепи, чтобы было что вспомнить на марше, а завтра с утра…
Он метнулся вдруг к ящику с песком, навис над ним, пристально вглядываясь в крохотные домики, пушечки и человечков. Некоторое время он что-то разглядывал, неразборчиво бормоча под нос, скрипел зубами, а когда выпрямился, лицо его было перекошено злобой и вытянулось вперед, став похожим на волчью морду.
– Так-с, опоздали, – прохрипел он. – Еще раз опоздали… К вечернему землетрясению… Ну-с, господа, пора…
Он расправил камуфлу, сунув под ремень большие пальцы рук, вскинул голову и, не замечая меня, вышел, чеканя шаг.
Так идут на параде. Или на эшафот под взглядами врагов, которых презирают.
Неужели и это тоже я?
Я заглянул в ящик. Точно такой же был у нас в кабинете по тактике на военной кафедре в университете. Песок и фигурки, сизый дымок с крохотными язычками пламени над искусно сделанными укреплениями, огромный город посередине песчаного острова. Я наклонился ниже, чтобы разглядеть детали. Фигурки двигались! В ближнем ко мне углу ящика из лужицы, окаймляющей песчаный остров, выползали машины, выстраивались клином и двигались, плюясь искорками, на укрепления. Сопротивления они почти не встречали, и к вечернему землетрясению все было кончено.
Ортострофа 1
Там, где был штаб, из-под обломков перекрытий и узлов рваной арматуры еще огрызался короткими очередями пулемет; ему вразнобой и негусто вторили развалины казарм и взрывы гранат наносили ущерб разве что наползающим клочьям тумана.
Группами и поодиночке люди еще пытались как-то организовать оборону, пробиться к ангарам с бронетранспортерами и застывшим на летном пятаке винтокрылам.
Безумие отчаяния: с начала боя ни одной машине не удалось подняться в воздух, и не перекрестный огонь был помехой. Но люди не верили, что техника, творение их рук и ума, в очередной раз предала их, и бежали, лезли сквозь настильный огонь под защиту мертвой брони.
Так уж они были устроены, эти люди, надежда покидала их с последним ударом сердца.
Еще ухала раскатисто под покосившейся аркой складских ворот выкаченная на прямую наводку пушчонка, и заботливо передавались с рук на руки снаряды.
Еще бросались под гусеницы, обвязавшись гранатами, отчаянные из отчаянных.
Еще…
Впрочем, это было уже все равно.
Тяжелые, матово лоснящиеся черные танки, клином взрезав масло укреплений, расползлись по дзонгу. По-хозяйски неторопливо, уверенные в своей безнаказанности, надвигались на огневые точки, хрипло рявкали, окутывались едким дымом. То, что осталось, основательно перемалывали гусеницы.
Последней умолкла пушчонка. Расчет накрыло прямым попаданием. Рухнула арка ворот. Хрупнули под траками снарядные ящики, танк развернулся на месте, вминая в землю кровавые ошметки.
Изроды, не скрываясь, бродили среди дымящихся развалин, делали привычную работу: сноровисто приканчивали раненых ударами клинков в горло, вспарывали животы, за ноги стаскивали трупы в общую кучу, на фоне этой кучи позировали перед объективом. Короткие подкованные сапоги скользили на зыбкой от крови земле.
Двое в черных мундирах и глубоких касках, нарочито громко топоча, поднялись по ступеням почти не пострадавшего знахарского пункта, скрылись внутри. Третий, с камерой наизготовку, остался внизу. Ждать пришлось недолго. Изнутри послышался шум, крики, что-то с грохотом обрушилось, и на крыльце появились его приятели, волоча девчонку в белом халате. С упрямым лицом, закусив губу, она упиралась обеими ногами и молча отдирала впившуюся ей в запястье когтистую лапу.
Споткнувшись на высокой ступеньке, изрод ослабил на мгновение хватку, девчонка вырвалась, но кто-то из подоспевших на шум подставил ей ногу, и она ничком рухнула на землю. Заросшие жесткой рыжей шерстью лапы тотчас вцепились в нее.
Камера тихо жужжала, оператор выполнял свою долю работы – снимал втоптанные в грязь обрывки белого халата, закаченные глаза, разорванный в крике рот, жадно шарящие по телу лапы, оскаленные слюнявые пасти, а когда все закончилось и черные клинки пригвоздили к ступеням растерзанное тело, вынул из камеры кассету и вложил ее в холодеющую испачканную йодом ладошку.
Как визитную карточку.
Чтоб не ошиблись те, кто придет сюда позже. Чтоб поняли все так, как надо. И испытали то, что надо. И почувствовали то, что их заставили почувствовать. Это ведь так просто.
К вечернему землетрясению все было кончено.
В последний раз рыкнув моторами, замерли танки. Движения изродов, неуловимо стремительные в начале нападения, замедлились, стали угловатыми и неуклюжими и, наконец, словно повинуясь приказу или же просто потеряв интерес к происходящему, с гибелью последнего защитника черные фигуры застыли там, где приказ их застал. Или там, где покинули их силы или иссяк интерес.
К вечернему землетрясению все было кончено.
Живых в дзонге не осталось. Неистовая дрожь земли обрушила то, что еще не успело обрушиться, огонь подобрался к складу с горючим, волной пламени захлестнуло летный пятак, но это уже не могло никому повредить. Изроды растворились в клубах тяжелого жирного дыма.
А земля все билась и билась в ознобе и никак не могла успокоиться, задавшись целью стереть в пыль развалины дзонга. Порывы ветра раздували пламя пожаров, расшвыривали лохмотья огня, и скоро дзонг превратился в огромный погребальный костер.
Но и этого было мало.
Прорвало нарывы окрестных гор. Выросли на их вершинах султаны дыма, обрушился град камней на изуродованную землю, и по склонам в облаках пара поползли багровые языки, затопили окопы и противотанковые рвы, играючи слизнули с плаца бронетранспортеры, подмяли выгоревшие остовы бастионов.
Дзонг исчез. Лава покрыла его.
Как мазь, которой больной покрывает свои язвы.
Строфа 2
Я отшатнулся, едва сдержавшись, чтобы не грохнуть кулаком по этому игрушечному кошмару. На мой зов о помощи никто не откликнулся, квартира была пуста. Я вернулся к ящику. Дымились конусы крохотных гор, багрово светилась между ними, на месте укреплений, распластанная лепешка. Неподалеку, на расстоянии карандаша, были еще укрепления, а дальше были правильной формы разноцветные лоскуты полей, рощ, змейки дорог рассекали поселки, а еще дальше был город, и по улицам сновали машины.
Бывший Парадизбург, ныне Новый Армагеддон.
Я узнавал знакомые площади, Институт, помпезную громаду здания Совета Архонтов, нашел проспект Юных Лучников и обшарпанную панельную пятиэтажку. Я нашел даже знакомое окно и склонился ниже, чтобы рассмотреть, что за ним, но в этот момент из среднего подъезда выскочил всклокоченный человечек в испачканной синей краской рубашке, заметался на площадке перед домом, наконец решился, пересею улицу и через сквер с мемориалом Безумству Храбрых направился к центру города.
Я недоумевал. В этом районе мне решительно нечего было делать и не жил никто из знакомых, но тот, в рубашке, испачканной краской, которой были закрашены заморские страны на политической карте мира, похоже, знал, что делает. На проспекте Благородного Безумия он смешался с толпой пикетчиков и отказников перед зданием Управления Неизбежной Победы, и я потерял его из виду.
Строфа 3
Моя знакомая в одном из тех милых суматошных миров, куда теперь мне нет дороги, в таких случаях говорила, нагрузив на себя тюки с мануфактурой: «Ну, и куды бечь?»
Легат Тарнад прав: напиться в последний вечер, а что будет завтра – увидим завтра. Я сунул руку в карман и вынул бумажку с адресом. Почему бы и нет? В конце концов она – тоже мое порождение. Только бы она оказалась дома.
В городе было неспокойно. Под горящими вполнакала фонарями кучками собирались настороженные взъерошенные люди, вполголоса переговаривались. Повсюду расхаживали деловитые крепкие ребята из Дружины в длинных черных рубахах и с топориками.
– …первые десять легионов завтра выходят.
– Два-три массированных удара по Побережью, и с этой нечистью будет покончено. На плечах врага – в его логово!
– Семь эскадрилий, и ни один самолет не смог взлететь. Там электроника-то была вся заморская…
– Ерунда! Не паникуй, у меня зять в летунах, так он рассказывал, что есть у них такие ракеты…
– Тихо ты! Дружина… Здорово, ребятушки! С дозором обходите?
– Пошел ты…
– …крупу не давали, теща с ночи очередь заняла. Раньше хоть консервы заморские были…
– Эта война будет другой, не то, что раньше – стенка на стенку и знай сабелькой помахивай…
– В Старом Порту одного поймали…
– Не поймали, он в доках укрылся, оттуда не выкуришь…
– Не один он был, это десант…
– Все дзонги на побережье уже взяли, а пленки с видеозаписью в город переслали для устрашения. Детей живьем едят, гады!
– Говорили же старики: видение было. Ходит, значит, баба голая по лугам и лесам и у всех встречных спрашивает…
– Мальчики рождаются – быть войне…
– …мобилизация…
– …эвакуация…
– …диспозиция…
– …дислокация…
– …эвакуация… мобилизация… оккупация…
На темной аллее в сквере у мемориала меня схватили сзади за локти, умело обыскали, сопя и воняя сивухой; спасло выданное накануне орластое с золотом удостоверение. По глазам хлестнул луч фонарика, и знакомый голос из темноты с сожалением произнес:
– Свой. П-пропустить. П-пусть идет.
Меня отпустили, больно толкнув напоследок в спину, и я пошел на шум голосов, доносящихся с проспекта Благородного Безумия, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Все происходящее было и неприятно, и страшно, но еще неприятнее и страшнее было осознавать, что причина всего этого, или часть причины – ты сам.
Перед Управлением Неизбежной Победы, запрудив площадь и проспект, студнем колыхалась толпа, накатывалась на освещенный мертвым светом прожекторов портик, разбивалась о высокие ступени, оставляя на них размахивающих руками лидеров. Меж колоннами метался в депутатской мантии с мегафоном в руках Лумя Копилор. С помощью дюжих ребят в черных рубахах ему удалось отбиться от наседающих, рожденных протоплазмой толпы, лидеров, и он закричал срывающимся фальцетом:
– Предатели! Вы все предатели! Вы нарушаете указ басилевса и достойны лишь презрения! Я плюю на вас!
Лумя и в самом деле плюнул в толпу, а потом быстро укрылся за спинами дружинников. Он выкрикивал еще какие-то оскорбления, но и того, что было сказано, хватило. Толпа взвыла, захлестнула ступени. Над головами замелькали топорики. Меня затянуло в самую гущу давки и вертело как щепку в водовороте. Вокруг хрипели, стонали, плакали и орали.
– Дави черных!
– Смерть клетчатым!
– Витус! Сюда, Витус!
– Ох, батюшки, что же вы…
– Оружие – народу!
– Они продались заморцам!
– Дави-и-и!
– Витус, Витус!!!
– Этого хватай, с мегафоном! Дави-и-и…
В то время как большинство рвалось ко входу в Управление, неподалеку от меня образовался и стал шириться островок оцепенения. Люди там молча и с выражением ужаса на лицах пятились назад, и скоро в центре образовавшегося пустого пространства можно было разглядеть странное заросшее рыжей шерстью существо с собачьей или похожей на собачью мордой. Существо клацало зубами, затравленно озираясь по сторонам и выставив перед собой длинные когтистые лапы. Человеческая одежда болталась на нем, как на вешалке. Люди рядом со мной молчали, но я-то знал, кто это, я видел этих тварей в разрушенных дзонгах и на буром плато. В тишине оглушительно громко прозвучал мой шепот:
– Изрод.
Молчание и неподвижность длились еще не больше мгновения, а потом людское море сомкнулось над тварью. Топтали без воплей и молодецкого уханья, молча топтали, на совесть. Задние напирали на передних и не видели, как со стороны улицы Святого Гнева вырулили и остановились несколько грузовиков с пятнистым брезентовым верхом. Из кузовов быстро выскакивали парни в десантных камуфлах, выстроились клином и по команде врезались в толпу, с невероятной быстротой работая дубинками и ножнами со штыками. Мне почудилось, что мелькнули в толпе островерхие шапки, послышался свист сыромятных ремней, а потом плечи и поясницу ожгло огнем, и все лица слились для меня в одно, орущее победный клич над поверженным врагом.
Потом исчезло и оно. Я обнаружил себя сидящим на тротуаре у стены. Левой рукой я обнимал дымящуюся урну с мусором, а в правой была зажата бумажка с адресом. Мыслей не было никаких. Откуда-то из далекого далека я безучастно наблюдал, как рослые парни в пятнистом гонят по улице рослых парней в черном, какие-то зеленые бьют каких-то клетчатых, а несколько женщин на углу топчут ногами визжавшую собачонку, приговаривая:
– Собака! Скотина! Из того же племени, на тебе, на, получай…
Собачонка вырвалась и метнулась в подворотню. Женщины с воплями ринулись следом.
Господи! Я-то здесь зачем!
За что меня в этот сумасшедший дом?!
Я попал сюда случайно и не хочу оставаться. Это не мое, это не может быть моим. Я ошибся, и Варланд ошибся.
Не мое!!!
Ешьте вы друг друга поедом, только не трогайте меня, мне нет до вас дела. Жрите, чавкайте, отрыгивайте. Дайте только мне найти мое.
А мое – это Дом, тихий Дом на окраине поселка и шелест листьев по вечерам, перешептывание звезд и запах ночных фиалок.
Мое – это глаза Вероники и уютное тепло очага.
Мое – это когда мне не мешают быть мной.
Я – единственный здоровый в этом больном мире.
Я нормален. Разве нет?
Я встал на ноги, опираясь спиной о стену. Мимо проплыл длинный открытый лимузин. Лумя Копилор, небрежно придерживая баранку, скользнул по мне невидящим взглядом и сказал сидящей рядом Сцилле-ламбаде:
– Как я их завел, а? Чистая работа. Лапонька, одерни юбку, я за рулем.
Лапонька что-то промурлыкала и закинула ногу на ногу. Лимузин скрылся за углом, сверкнув ведомственными номерами. Из подворотни вылетел истошный, полный муки визг собачонки, заметался меж стенами и рухнул на грязный асфальт. Женщины со смущенным видом расходились, украдкой вытирая о стены окровавленные руки.
Не мое, не мое, не мое!
Но чем больше я себя убеждал, тем крепче становилась уверенность: твое, приятель, как ни крутись – а твое. Пусть не все, пусть тысячная часть, но – твое.
Я расправил смятую бумажку с адресом. Это было совсем недалеко, всего два квартала.
Строфа 4
– Бриг «Летящий» вышел в море. Я был на капитанском мостике и до рези в глазах вглядывался в горизонт, чтобы не оборачиваться на тающий позади берег. А когда вернулся… В общем, ее уже не было. От органических ядов не спасают.
Сгорбившись, зажав руки между коленями, он сидел за столом напротив меня, по ту сторону свечи.
– А потом закрутилось, понесло. Гарем Ашшурбанапала, рабыни Великого Рогоносца, фрейлины Солнечного короля…
Я не рассмеялась, потому что хотелось плакать. Но не от жалости.
– И «Риппербан»? – спросила я. – И «Улица Витрин», и замок Дорвиль?
– И замок Дорвиль, – как эхо откликнулся он. – Много всякого… Я метался из одного мира в другой и не находил потерянное. Ее и Дом…
– …с шелковицей у порога?
– …стоящий на краю поселка. Я знаю его до трещинки на щеколде у калитки, до каждого сучка в половице…
– …до голоса лягушки на пруду, до мозоли на лапке сверчка за печкой?
Я едва сдерживалась. Издеваясь над ним, я издевалась над собой. Боги! Великие матери-боги! Гея, Кибела, Астарта, Иштар! Пресвятая дева-богородица! Дайте мне силы!
Я готова была разорвать его на части, сложить и опять разорвать. Он меня не слышит! Для него есть только он сам!
Ему и в голову не приходит, что когда его, избитого скифами, дружки бросили на обочине, я была той рабыней что перевязала ему раны.
Когда он, с ног до головы закованный в ржавое железо, носился с оравой таких же сумасшедших по пустыне и едва не умер от жажды, я была кочевницей, поднесшей ему чашку верблюжьего молока.
Когда он, оступившись на Гнилом Мосту, тонул, я была русалкой, вынесшей его на берег.
Когда он дрожал от холода в идиотском уборе из орлиных перьев, я была той скво, что пришла развести огонь в его вигваме.
Он меня искал, но не видел, что я всегда была рядом.
Господи! Какие же они все кретины!
Они хотят видеть нас слабыми, чтобы самим казаться сильными.
Они придумывают нас, чтобы искать.
Они…
Я согласна.
Я буду спотыкаться, чтобы он мог галантно поддержать меня под локоток.
Я буду позволять похищать себя, чтобы он мог спасти.
Я подожгу дом, чтобы он смог вынести меня из огня.
Пусть так. Пройдет время, и он поймет, что мир рождают двое, он и я.
Ну разуй же глаза!
До него начало наконец доходить.
– Вероника, – тихо сказал он, узнавая. – Вероника.
– Да. Наконец-то, – сказала я. – Поздравляю. Все остальное – ерунда. Главное – ты пришел.
– Я утром должен уйти, – сказал он. – У меня повестка.
Строфа 5
Она заплакала. По-настоящему, в голос; лицо сморщилось и стало некрасивым. Размазывая слезы по щекам, она закричала, что никому я ничего не должен, кроме нее.
Но теперь-то я точно знал, что должен. Я отвечаю за то, что вокруг меня, я отвечаю за нее, я отвечаю за тот мир, который породил, я отвечаю за все. И если есть хоть какая-то возможность что-то исправить, я должен ее использовать.
А она кричала, что это не моя война, не нужна мне эта война, она боится за меня и никуда не отпустит, и если бы здесь был профессор Трахбауэр, он бы все объяснил.
Я попытался ее успокоить и объяснить, что никакого профессора Трахбауэра не существует, она знает это не хуже меня, но в углу, где из трубы на месте отвалившегося крана капала вода, сгустилось облачко не то дыма не то пара и появился сам профессор Трахбауэр и сказал тихим грустным голосом, забыв включить акцент:
– Есть два начала, две силы, правящие миром, – добро и зло, черное и белое, Свет и Тьма, и люди – лишь зыбкая тень на границе их раздела. Все наши войны суть часть одной большой Войны начал. Для Вселенной не важно, кто победит в той или иной войне, важно что станет сильнее – добро или зло, чего будет больше – Света или Тьмы.
Люди изобретают орудия убийства, пытаются понять тайны мироздания, открыть его законы и использовать их для уничтожения себе подобных, а может быть и всего мира. Люди стали настолько сильны, что могут сказать, даже не понимая этого, свое слово в Войне начал. И мир вынужден защищаться, он меняет свои законы. Ставшие на сторону Тьмы изобрели пушки, ракеты и бомбы, а Свет ответил тем, что создал места, где пушки не стреляют, бомбы не взрываются, а ракеты не взлетают. И кажущееся зло на самом деле идет во благо миру. Люди еще не понимают, в какую игру они вступили, не знают ее правил.
Злоба выгодна Тьме, она ее питает, и Тьма делает все, чтобы злобы – ее пищи – было в мире больше. Мы создали, сгенерировали критическую массу зла, и теперь оно обращается против нас, чтобы вызвать еще большее зло. Теперь каждый из нас – поле битвы двух начал, и в стороне могут остаться лишь те, кому наплевать на этот мир и на то, что с ним будет. Есть и такие, ты их знаешь, они живут долго и счастливо, и умирают, когда им все окончательно надоедает.
– Я не из них, мне не наплевать! – сказал я, и Трахбауэр горько усмехнулся.
– Как знать. Не ты первый и не ты последний. Кто знает, какое из начал победит в тебе. Ты хочешь идти на войну, драться со злом? Но не станешь ли ты в этой войне сам носителем зла?
– Не стану.
– Благими порывами… Впрочем, смотри…
Ортострофа 2
Сверху было отлично видно, как вышедшие из Вечного Моря полчища захватывали дзонги один за другим. Пленных в этой войне не было.
Город выдавливал из себя колонны добровольцев. Мерный топот обреченных сотрясал измученную землю.
Лишаями расползались зеленые пятна заморов. Изроды и люди избегали бывать там, потому что не стреляло в заморах оружие и нельзя было там убивать.
Дзонг на холмистом плато был окружен, но люди еще не знали этого, строили планы, проводили учения, ждали писем. В штабе закончилось совещание. Офицеры потянулись к выходу, соблюдая субординацию и пряча друг от друга глаза.
Когда за последним закрылась дверь, я тяжело опустился на стул, стиснул распухшую от сомнений голову.
Свежие разведданные, если можно назвать разведданными те крупицы информации, которые удалось добыть, не внесли ясности, не рассеяли сомнений, но исподволь подводили к страшному выводу: настала очередь Оплота Нагорного. Моя очередь.
Отлично спланированное и безукоризненно исполняемое тотальное уничтожение, которым руководят ум и воля, превосходящие человеческие ум и волю.
И я, легат Порота Тариад, за плечами которого сотни выигранных сражений, бессилен что-либо изменить.
Я устал.
От ежедневных землетрясений, во время которых чувствую оскорбительную слабость в коленях, дрожь в руках и не покидаю своего кабинета, чтобы этого ее видели подчиненные.
От неправильной войны, когда самая совершенная техника без видимых причин превращается в бесполезные груды искореженного железа.
От дурацких стрелометов, арбалетов, катапульт и мечей, от всей этой музейной рухляди, поступающей на вооружение вместо отказывающих огнеметов, ракет и танков.
Но не это страшит. Я знаю свой долг и исполню его, даже если исчезнет, откажет, предаст все оружие и придется идти на врага с голыми руками. Бывало и такое.
Страшит неизвестность.
И еще – эпидемия. Неизлечимая болезнь, выкосившая лучших офицеров и десятки самых отчаянных ветеранов. Мгновенное помешательство, рассудок отключается, и человек в слепой ярости бросается на окружающих, не разбирая, кто перед ним. Лекарство одно – смерть.
Я устал от беспричинных изнуряющих приступов панического страха, перемежающихся вспышками злобы, понимания своего бессилия и обреченности. Но ум мой, мой веками тренированный ум военачальника, все еще продолжает искать выход из лабиринта обстоятельств.
Иначе нельзя. В любое время в любом мире моей задачей было наведение порядка железной руки. Так было всегда. Так должно быть и теперь.
Должно быть.
К войне готовились всегда. Знали, что рано или поздно она начнется. Не с заморцами, так еще с кем-нибудь. Война не может не начаться, если к ней готовишься.
И вот она началась, и выяснилось – не готовы. Враг оказался сильнее и страшнее, чем ожидалось. Но для меня это ничего не меняет. Враг внутренний или враг внешний, сильный или слабый – все равно от моего долга меня никто не освободит.
Не вовремя! Как не вовремя все!
Я придирчиво оглядел свои ногти, успевшие отрасти с утра, тщательно их обрезал. Нет, ко мне эта зараза не пристанет. Я умею, всегда умел владеть собой. Уж я-то не потеряло контроля над рассудком. Проклятье!
Я вскочил со стула и заметался по кабинету, затягивая портупею. Разведка и связь, глаза и уши любой военной машины. Обруби их, и…
– Катастрофа, – вырвалось у меня помимо желания. – Катастрофа…
В дверь постучали. Получив разрешение, вошел дежурный офицер.
– Слушаю, – не оборачиваясь сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
– Спешу доложить, мой легат, через пять минут землетрясение.
– Что еще?
Дежурный замялся.
– Девочки из Когорты Поднятия Боевого Духа жалуются на жестокость… Особенно усердствуют ветераны. Участились случаи изощренного садизма, например…
Я оборвал слюнтяя:
– Они знали, куда их направляют. Потерпят. У вас все?
– Все.
– Свободны, – сказал я и, помолчав, добавил: – На время землетрясения разрешаю покинуть здание, если вам… страшно. Заодно утешите девочек. Идите.
Офицер, прибывший в дзонг с последним пополнением, втянул со свистом воздух, щелкнул каблуками и вышел. Теперь он не покинет штаб, даже если наверняка будет знать, что на него обрушится потолок. А вечером у какой-нибудь девочки из Когорты добавится поводов для жалоб.
Пять минут истекли. Первый толчок был несильным, но меня словно ударили палкой под колени. Я пошатнулся, обернувшись, ухватился руками за подоконник, прижался лбом к подрагивающему заклеенному крест-накрест полосками бумаги стеклу. За окном потемнело, как всегда бывало во время землетрясений. Всего минуту назад безоблачное, небо покрылось тучами. Там, наверху, над дзонгом, ветры дули во всех направлениях одновременно. Тучи стремительно неслись навстречу друг другу, темнели и тяжелели. Мне казалось, что я слышу тяжкий грохот сталкивающихся туч; еще немного, и они рухнут на землю, сомнут меня, расплющат серые бастионы и этих суетливых букашек на плацу, в неизмеримом своем самомнении думающих, что от них что-нибудь зависит, что они что-нибудь могут изменить в этом мире, который и не подозревает об их существовании.
Миром правят силы, о могуществе которых человеку не дано узнать до конца, потому что ломается при столкновении с ними хрупкий разум, отказывается слабое тело.
Спрятаться! Забиться в дальний угол. Не видеть и не слышать, зажмуриться и зажать уши ладонями. Умереть…
Я сполз по стене на пол, не отдавая отчета в своих действиях, на четвереньках добрался до угла, бормоча и не слыша своего голоса. Увидел, как створки окна начали раскрываться, и закричал от ужаса. Стекло беззвучно раскололось, медленно упало на пол туда, где я только что был, плавно и неторопливо разлетелись осколки. Стул покачнулся и двинулся в мою сторону, задержался, словно раздумывая, и заскользил обратно.
– Не так, не так, не так. Все не так, все неправильно, неправильная война, неправильная жизнь. В чем же мы провинились, господи?!
Я спешил, проглатывая слова, повторялся, мне изо всех сил нужно было спешить оправдаться. Я только не знал, в чем и перед кем я должен оправдываться.
А кто-то невообразимо огромный и могучий смотрел пристально, давил, мял, лез безжалостными руками под черепную коробку, копошился в мыслях, занимаясь только одному ему ведомой сортировкой и отбором, отбрасывал лишнее.
Я застонал от боли и жалости к себе, завыл в голос, сжал готовую разлететься на миллион кусков голову и вдруг словно бы увидел себя со стороны глазами того огромного и могучего: скорчившийся, до смерти испуганный человечек с полнейшим сумбуром в подлежащих сортировке мыслях и чувствах. С холодным интересом он следил, как это жалкое существо трясущимися руками расстегивает кобуру…
…мальчику подарили на день рождения хомячков, три крохотных пушистых комочка смешно перекатывались по клетке и непрерывно жевали все, что он им давал. Он придумал им имена, менял воду, подсыпал корм, на ночь ставил клетку рядом с постелью, чтобы утром, едва проснувшись, проверить – как они? А днем выпускал на лужайку перед домом и отгонял жадно следящего за ними кота. Но однажды он на минуту отлучился, а когда вернулся, кот уже расправился с двумя зверьками – клочки шерсти на заляпанной кровью траве – и подбирался к третьему. Мальчик вскрикнул было, но зажал себе рот ладонью и отступил за дерево. Жалость боролась в нем с любопытством, и лишь когда кот догнал хомячка и с добычей в зубах понесся прочь, мальчик с криком выскочил из-за дерева, размахивая хворостиной.
Ненужное – убрать.
…Казнь кота за оплетенной виноградом беседкой в углу сада. Приговор записан под диктовку отцовским писцом на листе пергамента и скреплен отцовской печатью. Волосяная веревка перекинута через сук, тщательно смазана жиром петля. До крови исцарапанный, мальчик добил удивительно живучего кота палкой. Преступление должно быть наказано. Таков порядок.
Оставить.
Вынимает пистолет, передергивает затвор…
…Кармит Джанма, соперник и лучший друг. В учебных походах всегда вместе, койки в казарме рядом и даже выпускной балл – самый высокий на курсе.
Курсантская традиция – перед распределением скреплять дружбу кровью. Мало у кого нет шрама на запястье и мало кто из офицеров не пил смешанного с кровью вина. Юные лица с первым пушком на щеках, нарочито громкий смех, ломающиеся, но уже командирские, баски, клятвы навек.
Убрать.
Но – через несколько дней распределение, а место престижного манипула только одно.
Но – у полемарха только одна дочь.
Но – побеждает только тот, кто умеет отказываться от лишнего ради необходимого.
Он, Порота Тарнад, умеет.
Крамольная книга куплена на двухмесячное курсантское жалованье – пришлось занять у Кармит Джанма – и в ночь перед проверкой положена другу в шкаф под смену белья, а рапорт на имя начальника учебной когорты написан левой рукой.
Оставить.
…подносит пистолет к виску…
…Бунт в промышленном районе на границе Горящих Песков. Шумный, суетливый, бестолковый, как и все стихийные бунты. Опустели рудники, замерли на станциях составы с продовольствием для Парадизбурга.
Рейдовые ползуны с погашенными фарами вошли в город и по трем улицам двинулись к центральной площади, где перед зданием местного Совета Архонтов собрались бунтовщики. Когда в машины, рассчитанные на прямое попадание из орудий среднего калибра, полетели камни, палки, бутылки, новоиспеченный младший легат, брезгливо стряхивая с мундира остатки гнилого помидора, отдал приказ, взревели моторы, и ползуны с трех сторон ринулись на площадь. Бунт был подавлен, площадь мостили заново, рейдовые ползуны отмыли из брондспойтов, младшего легата наградили и под вопли быдла, громко именуемые «общественным мнением», сослали до поры до времени в отставку.
Оставить.
Огромное поле синих цветов, густой аромат, сияющие глаза, счастливый смех, летящие по ветру распущенные волосы.
Убрать.
Расстрел пораженцев.
Оставить.
Убрать, оставить, убрать.
…указательный палец нажимает курок…
Яростная боль взорвалась у меня в голове, мир потемнел, перевернулся, бешено завертелся в водовороте, центром которого был я, легат Тарнад, полный кавалер орденов Доблести Предыдущих. Мелькнули два одинаковых мальчика, один из которых рвался спасти зверьков, а другой, точно такой же, но другой, с холодными глазами, его не пускал. Задергался в конвульсиях кот, поблек, растворился и исчез за границей водоворота жалостливый мальчик, а холодноглазый превратился в высокого сильного юношу, и в правой руке у него был курсантский штык, а по запястью левой в бокал с вином стекала кровь, а потом шрам на запястье пропал, штык превратился в ручку, и ручка вывела на листе почтовой бумаги: «Источник считает своим долгом довести до Вашего сведения, что…»
И вдруг все кончилось.
Я открыл глаза. Голова была необычайно ясной, а тело легким и послушным. Я рывком вскочил на ноги, сунул в кобуру не стреляющее во время землетрясений оружие, потянулся до хруста в костях, пружинисто подошел к разбитому окну и жадно вдохнул воздуха, пропитанного страхом, яростью и отчаянием.
Чужим страхом, яростью и отчаянием.
Я вытянул перед собой длинные руки, растопырил пальцы, до острых черных когтей заросшие густой рыжей шерстью, клацнул от удовольствия зубами и нажал кнопку вызова на столе.
Ждать пришлось довольно долго, я повизгивал от нетерпения. Наконец дверь отворилась. Бледный дежурный офицер успел лишь заметить мотнувшуюся ему навстречу гибкую рыжую тень, и в следующее мгновение мои острые клыки сомкнулись у него на горле.
Строфа 5
– Ты понял? – Вероника тормошила меня за рукав, заглядывала в глаза. – Ты понял? Не для того я тебя столько ждала, чтобы отпустить тебя туда. Ведь это же не твое! Ты сам тысячу раз думал, что это все не твое. Твое – это Дом и я. Ну не молчи же! Я боюсь за тебя…
Я попытался ее успокоить, хотя на душе скребли кошки.
– Ну и что? – сказал я. – Со мной ничего такого не случится, я уверен, я знаю!
– Да откуда ты можешь это знать?!
– Что мы знаем о себе? – спросил профессор Трахбауэр. – Только то, что некоторые из нас существуют. Ты вот, например, существуешь, а я – нет. Я лишь часть тебя.
– А легат Тарнад, а она…
Но профессор Трахбауэр не ответил, уже привычно растворившись в легкой дымке, скоро рассеялась под дуновением ветерка из форточки и сама дымка.
Вероника говорила что-то о гиперборейцах, счастливчиках, живущих долго и счастливо только потому, что они живут только для себя и отвечают только за себя и не взваливают на свои плечи ответственность за других, и о Заветном Городе и магах – откуда она все это знает? И до чего же все это далеко!
А близко – вот оно, за окном: холодный блеклый рассвет над моим застывшим в ожидании городом. Заполнившая его до краев мерзость, подлость, глупость и грязь. И рожденная этой мерзостью еще большая мерзость ползет на город из вод Вечного Моря.
Можно отвернуться, хлопнуть дверью, забыть и не видеть, но как войдешь в свой Дом, не избавившись от стыда?
Вероника поняла.
– Спаситель, – с горьким смешком сказала она. – На крест сам залезешь или подсадить? Это не та война, где толпа на толпу, это война каждого с самим собой, и ты будешь там совсем один! Господи! Дура я дура, ну за что мне такой?!
Она вдруг замерла, прижав ладони ко рту. В прихожей звонили. Требовательно и нетерпеливо.
– Открой, – сказал я. – Это уже за мной. Пора. В повестке ясно сказано: «Неявка или опоздание…» Открой.
С покорной обреченностью она пошла открывать. У самой двери обернулась и с мольбой целую вечность смотрела на меня.
– Еще не поздно, – говорили ее глаза. – Я тебя спрячу, я все улажу. До темноты ты просидишь в шкафу, они не найдут, я завешу тебя старыми платьями, ты только не чихни от нафталина. А вечером мы выйдем из города и пойдем искать Дом вместе. Я знаю, там есть подвал, в нем ты будешь сидеть днем, а ночью я буду тебя выпускать, и мы вместе будем сидеть на крыльце, говорить о запахе ночных фиалок, или просто молчать…
Но Вероника не была бы Вероникой, если бы не додумала до конца.
…и вздрагивать от каждого шороха. У тебя будут грустные собачьи глаза и согнутая спина труса, и говорить ты будешь прерывающимся шепотом.
Она нахмурилась, закусила губу и рывком открыла дверь.
На пороге, прислонившись к косяку, стоял здоровенный детина с дурацкой улыбкой на широком лице. К груди он прижимал веселого пушистого щенка.
– Вот, – сообщил он. – В городе всех собак перебили, еле спас. Вероника, я набил шефу-академику морду и вместе с сестрой записался добровольцем. Можно зверюгу у вас оставить?
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
Ортострофа 1
Доклад о результатах разведки пришлось делать по селектору, потому что легат никого не впускал к себе в кабинет, очевидно, из боязни заразиться, что вызывало в дзонге множество самых разнообразных сплетен. Потом я отправился в гарнизонную канцелярию узнать про почту.
В канцелярии пахло мышами. Писарь кивнул, достал пачку писем и бросил мне через стол, не переставая возбужденно кричать в трубку и, разинув рот, выслушивать ответы.
– И когда? Двоих сразу?.. А он что?.. Да, на всякий случай запас… Пусть только посмеет кто сунуться…
Я быстро просмотрел почту. От Вероники ничего не было, зато было несколько обильно проштемпелеванных казенного вида конвертов, и в одном было извещение из Управления Комфорта и Быта о том, что меня за неявку на перерегистрацию перевели в самый конец очереди на квартиру, из другого я узнал, что общество любителей полных солнечных затмений, членом которого я никогда не был, по-прежнему собирается каждую вторую пятницу каждого третьего месяца во Дворце Высокой Культуры, а что было в остальных, выяснять не стал, скатал их в ком и переправил в мусорную корзину.
Все эти письма были из какого-то очень далекого другого мира, живущего по своим законам. Тот, другой мир, уже забыл, что отправил меня драться за то, чтобы остаться таким, какой он есть.
Впрочем, нет, не так. Я сам пошел. Затем, чтобы его изменить. И дрался, глотал пыль заморов, вечерами пил в кантине за тех, кто не вернулся из рейда и за тех, кому посчастливилось вернуться, и не заметил, как забыл, какой он, тот мир, который я должен спасти. И заслуживает ли он того, чтобы его спасали или изменяли?
Сейчас мой мир здесь, и он прост и понятен: дожить до вечера и дожить до утра. А то, что было там – это сон, морок, очередная уловка замора. И Вероника – тоже сон, я ее придумал, потому что нет никакой Вероники, а есть славные девочки из Когорты Поднятия Боевого Духа, и задачи у них тоже простые и понятные. Солдат – существо вообще очень простое и понятное, и для его нормального функционирования нужно совсем немного: регулярное питание три раза в день и раз в неделю – высвобождение семенных желез.
А Вероника…
Ну себе-то я зачем вру?!
Затем, что так проще. Не нужно задумываться, вспоминать и мучить себя. Затем, чтобы идя в бой, просто убивать, и ни о чем не думать, потому что если будешь думать о выполнении долга перед кем-то и во имя чего-то, убьют тебя.
Так чем же ты отличаешься от изрода, приятель?
А в самом деле – чем?
Мысль показалась мне забавной. Я хмыкнул. Надо будет вечером спросить у Малыша Роланда. Послушаем, что ответит на это бывший труженик пера и диктофона.
Писарь кончил орать в телефон и озадаченно глянул на меня.
– Дела-а, – протянул он. – Только что старшина с гауптвахты спятил. Помнишь, толстый такой? Ворвался в караулку, двоих задушил, еще одному горло зубами порвал. Полобоймы всадили, а он все еще живой был, рычал, когти здоровенные, черные… Говорят, к штабу прорывался, тут ведь рукой подать…
Тщедушный писарь зябко повел плечами, с опаской покосившись на дверь.
– Пятый случай за два дня… Пропасть какая-то. Во время землетрясений и раньше бывало, но там все понятно: нервы не выдерживают. А теперь все больше среди бела дня… Тут пораженцев троих поймали прямо на плацу. Собрали вокруг себя салаг и давай заливать: бросайте, дескать, оружие, от оружия вся эта напасть, не нужно воевать, возлюби ближнего своего, обычная, в общем, песня. Так может они эту заразу занесли?.. Легату хорошо, он в кабинете заперся и не пускает никого, а нам каково? С тех пор, как соседний дзонг взяли… Ты давно вернулся? – подозрительно спросил вдруг писарь и вместе со стулом отодвинулся подальше в угол.
– Сегодня утром, – думая о своем, ответил я. – Постой! Что, говоришь, взяли? Дзонг Долинный?
Вот, значит, как, подумал я. Долинный взяли. Это совсем рядом, за хребтом. А ведь там у Малыша Роланда сестра знахаркой. Я встал со стула, и писарь, точно подброшенный пружиной, тотчас оказался в углу и заверещал:
– Не подходи! Не подходи, кому говорят!
– Да уймись ты! Так это правда, что Долинный взяли?
– Ну взяли и взяли, я-то причем? – запричитал писарь. – Что ты ко мне привязался? Чуть что – сразу я виноват. Получил свои письма и иди отсюда, отдыхай. Ты же из рейда, тебе отдых положен. В кантину иди или еще куда.
Глаза писаря странно блестели, он облизывал пересохшие губы и был похож на испуганного зверька, готового вцепиться со страху если не в глотку, то хоть в щиколотку. Мне стало не по себе, и я спиной отступил к дверям.
– Ухожу, ухожу, успокойся. Кто-нибудь спасся… в Долинном? – спросил я напоследок, заранее зная ответ. Писарь замотал головой так, что я испугался, как бы она не оторвалась.
Я осторожно прикрыл за собой дверь и услышал, как с другой стороны стукнула щеколда. Еще один кандидат в сумасшедшие.
Уже по пути в кантину, машинально отдавая честь встречным офицерам, я очень остро ощутил, что за то время, пока мы с Малышом Роландом были в рейде, в дзонге произошли перемены. В глазах офицеров, в согнутых спинах штрафников, убирающих осыпавшиеся во время землетрясения куски штукатурки, в наждачно сухом воздухе, во всем чувствовалось тревожное ожидание, неуверенность и страх.
Как тогда, в канцелярии под испуганно-злобным взглядом писаря, мне стало не по себе, и опять я почувствовал онемение между лопатками, будто смотрит мне в спину готовый к прыжку изрод.
Парастрофа 1
А в Заветный Город пришла весна. Весла слепого лодочника выбросили побеги с молодыми листочками. Он срезал их и дарил русалкам, чтобы они могли сплести себе венки и водить хороводы на лунной дорожке.
Кипели бескровные сражения у зеленеющей молодым плющом монастырской стены, а Варланд, совсем не строго покрикивая на резвящихся на лужайке коняков, готовился к приезду гостей со всех уголков Дремадора.
Ночная птица пролетела над дорогой, и зашелестели листья у Дома над теплой землей.
Ортострофа 2
У входа кто-то кого-то хватал за ремень и что-то втолковывал, стукая спиной о стену. За грудой ящиков шушукались и пьяно хихикали, а прямо перед дверью стоял, широко расставив ноги и мучительно икая, всклокоченный сержант в расстегнутой камуфле, залитом спереди темным и жирным.
– Тогда я послал ее в и-и-ик! а сам пошел и записался в доб-и-и-к! – ровольцы, – сказал сержант. Он попытался обхватить меня руками, но промахнулся и едва не упал, привалившись к косяку.
– Молодец, молодец, правильно сделал, – я потеснил сержанта плечом, толкнул дверь и, войдя внутрь, поперхнулся от сложной смеси запахов прогорклого масла, начищенных башмаков и пролитого скверного пива.
Щурясь от табачного дыма, я протиснулся к стойке, спихнул с табурета раскисшего салагу, который попытался было возмутиться, но мне было не до выяснения отношений. Я мазнул его пятерней по физиономии, а когда он зажмурился, резко толкнул. Салага вскрикнул, взмахнул руками и грохнулся на пол.
Разговоры вокруг смолкли, как всегда бывало перед дракой. Ближние потеснились, дальние шепотом спрашивали, кто первый начал, и протискивались вперед.
– В чем дело, ребята? – крикнул Витус, сгребая со стойки кружки. – Если драться, давайте на середину.
Драться мне не хотелось.
– Все нормально, – сказал я. – Молодой грубить вздумал.
Со всех сторон разочарованно загудели. Кантина вновь наполнилась ровным гулом голосов, звяканьем посуды да руганью игроков в кости, устроившихся в дальнем углу. Салага тем временем барахтался на полу, держа курс на выход. Но пока я раздумывал, не наддать ли ему для скорости, Витус выставил передо мной на стойку две кружки, я залпом осушил первую, медленно врастяжку выпил вторую и затребовал еще. После третьей сумятица в мыслях немного улеглась, и я попытался трезво поразмышлять, что такое могло случиться с Вероникой и почему нет от нее писем, но трезво думать не получалось, лезли в голову всякие мерзости, и хотелось тут же вскакивать и куда-то бежать, хватать за грудки, кричать и требовать. А после четвертой я решил поискать Малыша Роланда, у которого сестра была знахаркой в Долинном, и рассказать, если он еще не знает, и напоить до бесчувствия и просто посидеть рядом.
Я огляделся по сторонам, но Малыша Роланда не заметил, зато обнаружил рядом с собой очень чистенького, промытого и благоухающего хорошим одеколоном салажонка в новенькой камуфле, который горячо пересказывал храпящему сержанту официальную сводку о боях на севере и о том, что отдельные части настолько продвинулись к морю, что теперь его уже видно в бинокли. Вот где нормально дают ребята!
Дурашка ты, дурашка, – подумал я с неожиданной нежностью и чуть ли не умилением. Нормально дают, нормально. И продвинулись хорошо. Еще полгода назад в хронике показывали, как наши бравые ребята на отдыхе ловят рыбу в этом самом море, к которому они теперь настолько продвинулись, что его видно в бинокли.
Я вспомнил, как с легионом точно таких же чистеньких, с горящими глазами ребят прибыл в дзонг. В дороге все они очень переживали, что вот-вот по приказу самого басилевса будет применено сверхоружие, и к их прибытию все уже закончится. А потом я очень долго, месяца два, пребывал в уверенности, что очень скоро, увешанный наградами, вернусь к Веронике, которая ждет и гордится и любит, и мы вместе пройдем по улицам, и встречные будут бросать цветы герою-добровольцу.
Но сверхоружие так и не было применено, а потом перестали взрываться бомбы и в одночасье заглохли моторы всех реактивных самолетов, умолкли орудия крупного калибра, и наконец появились и стали разрастаться заморы – места, где не стреляет, не взрывается и не летает ничего, сделанное человеческими руками и способное убивать.
Но тогда, с песней грохоча новенькими башмаками по мостовой и улыбаясь девушкам, мы не знали, что будет так. Не знали, что половина из нас погибнет в первых же рейдах, не успев сообразить, от чего именно. Половина оставшейся половины сгинет в заморах под обломками винтокрылов, и лишь каждый шестой, случайно выжив, станет солдатом, но что-то в нем все-таки умрет.
В нас осталась только злость и крохотный островок памяти о том, какими хорошими мы хотели бы быть. Но и этот островок мы заливаем кислым пойлом у Витуса в кантине, чтобы осталась только злость. Так проще.
Я почувствовал вдруг острую зависть к чистенькому салажонку с горящими глазами – откуда он взялся и зачем он здесь? – и хотел что-то у него спросить, что-то очень важное, что я знал, но забыл, а теперь не могу вспомнить, но тут появился из сизого тумана Малыш Роланд с бешеными глазами и сигаретой в углу рта, схватил меня за плечи и потащил к столику в углу, где уже стояли тарелки с жареным клюваньим мясом и в кружках было что-то намного прозрачнее того пойла, которое Витус выдавал за пиво.
А еще за столиком был каптер, и один глаз у него заплыл, зато синяк под другим уже вошел в цвет и фиолетово лоснился. Рукой со сбитыми в кровь костяшками каптер подпирал голову, но она была очень тяжелой и все время соскальзывала. Каптер водворял ее на место и проникновенно бормотал:
– Ребята, с этими башмаками-то что получилось…
Договорить ему никак не удавалось, потому что Малыш Роланд подливал и подливал, заботливо приговаривая:
– Ты закусывай давай, закусывай. Ну их, башмаки эти. Сильно болит?
Приглядевшись внимательней, я вспомнил вдруг, что каптер тоже был там, в той давней когорте восторженных салажат-добровольцев. Был он там запевалой и шагал рядом с Витусом, а вот ни в одном рейде он не был, это точно. И Витус тоже ни в одном рейде не был. А вот Малыш Роланд ни одного не пропустил. И я ни одного не пропустил, хотел бы, да не сумел, не получается у меня шустрить и изворачиваться.
Глядя на аппетитно хрустящего клюваньими косточками Малыша Роланда, я понял, что он еще ничего не знает. И пусть не знает, пусть подольше не знает. Жива еще, быть может, его сестренка. Бывает же такое, кому-то ведь удается иногда вырваться. Мне захотелось хлопнуть Малыша Роланда по широченному плечу, сказать что-нибудь хорошее и доброе, потому что отличный он дарень, Малыш Роланд, простой и надежный. И аппетит отменный. Приятно смотреть, как настоящий мужчина по-настоящему ест, не ковыряется и не выбирает, как лицеистка, а лихо работает челюстями, словно это тоже работа, которую нужно не просто сделать, а сделать на совесть и с радостью.
– А ведь ты мне жизнь спас, – растроганно сказал я. – Если бы не ты, сожрал бы меня изрод, тварь поганая, точно сожрал. Вот завтра пойдем вместе к легату и я ему скажу, что ты мне жизнь спас, и пусть он тебе отпуск даст на пару дней, ты же хотел отпуск.
– Да брось ты, – пробурчал Малыш Роланд, друг мой верный и единственный. – Дел-то всего ничего. Каждый на моем месте… Ты пей давай, у меня еще заначено.
И вот весь он в этом! Я всхлипнул сладко и не стал утирать заструившихся по щекам слез.
– А башмаки я ваши продал, ребята, – ласково улыбаясь, сказал каптер. – Деньги я люблю очень, потому и продал. А еще будут, еще продам.
– Будут, конечно, будут, – сказал Малыш Роланд, разулся и выставил на стол свои башмаки. – Ты возьми, может, хоть полцены выручишь.
И я тоже разулся, и обнял каптера за плечи. Господи! До чего же мне повезло! Какие они все милые и добрые! Все, все, все!
А вокруг обнимались и счастливо плакали. Витус ходил с бочонком меж столами, хлюпал носом, просил прощения и подливал всем густого душистого пива. Порозовевшие от смущения девчушки из Когорты одергивали свои форменные мини-юбчонки, безуспешно пытаясь натянуть их на колени, а со всех сторон к ним тянулись руки с носовыми платками, камуфлами и плащ-палатками. В углу в голос рыдал известный всему дзонгу картежный шулер, вынимая из-за обшлагов тузов и королей.
– Спасибо вам за все, хорошие вы мои, – начал было дрожащим от благодарности голосом каптер, но вдруг встрепенулся и голосом совсем другим, злым и холодным, сказал: – Сдохнете вы все, потому что скоро Последняя Битва. Сдохнете, как один. Долинный уже взяли, теперь ваша очередь.
Малыш Роланд что-то ответил, и голос у него тоже был, как гвоздем по стеклу. Слов я не разобрал, потому что слова все были неразличимо колючие. Больно резанул по ушам чей-то смех, бульканье, оглушительное звяканье вилок и громкое чавканье, будто стадо свиней идет по грязи.
Я замотал головой, озираясь по сторонам, но вокруг все было как всегда. Были вокруг сытые хамы из службы обеспечения со своими грудастыми потными девками.
Трусы, спекулянты, мразь.
Отдельной группой, не глядя по сторонам, сидели те, кому сегодня удалось вернуться из рейда. Лица их были серы, они молчали и одну за другой опорожняли большие кружки.
Слабаки, герои поганые, наверняка ведь сбежали, поджали хвосты и сбежали, за шкуры свои испугались.
За соседним столиком с некрасивой девицей из Когорты сидел пилот. Девица зевала и озиралась, а пилот лапал ее за колено и шептал запекшимися губами:
– …машина вниз камнем, у земли вывел на ротацию, посадил, он выскочил через люк, тут-то нас и накрыло. Двадцать лет ему было, двадцать! Я их зубами грызть буду, он же младший был, мать так и говорила: смотри, говорит, за младшим…
Трус, бросил брата, сбежал. Злости тебе не хватило и ненависти.
Девица перехватила мой взгляд и призывно оскалилась.
Встать и врезать ей наотмашь по наштукатуренным щекам, чтоб голова мотнулась и кровь брызнула из размалеванных жадных губ, и раз, и другой, еще и еще…
Я залпом опорожнил кружку. Каптер что-то говорил, брызгая слюной. Малыш Роланд жрал мясо, заросшая сизой щетиной рожа лоснилась, по подбородку стекал жир, пальцы тоже были жирные и вилку он держал как лопату.
– Ты поаккуратней не можешь жрать?! – в бешенстве прошипел я, привстал с табурета, сгреб его за отвороты камуфлы и проорал, наслаждаясь звуками собственного голоса: – Я тебе говорю, скотина! Поаккуратней не можешь жрать, а? Думаешь, я не помню, как ты к Веронике подкатывался? Отлично я все помню, да вот кишка у тебя тонка, не такая она, моя Вероника! А Долинный взяли, нет больше Долинного, потому что мразь там была одна, слабаки и трусы. И сестричка твоя… О-о! Знал я твою сестричку, мало кто у нас в Институте, да и во всем городе ее не знал, разве что старики и дети… И то потому что одни уже, а другие еще не могли ее знать!
Я захохотал, как мне хотелось, зло и хрипло, тряхнул Малыша Роланда так, что поползла под пальцами ткань, швырнул на табурет. А кто-то уже хватал меня сзади, выворачивал руки, норовя лягнуть в пах. Кто-то раздирал губы грязными пальцами, но с другой стороны, переворачивая столы и ломая на ходу табуретки, мне уже неслись на подмогу. И кто-то, наверное, я, рвал из кобуры не стреляющий пистолет.
Заклубилась, заклокотала драка, бессмысленная и жестокая, как человеческая жизнь, выкатилась из кантины и только тут, под холодным взглядом равнодушных звезд, распалась.
Малыш Роланд протянул мне руку, помогая подняться, и часто и хрипло дыша, спросил:
– Это правда… про Долинный?
Парастрофа 2
И я тоже хотел туда.
Туда, где спокойно и красиво.
Туда, где свободен. От всего и от всех.
Туда, где Дом.
Остановите! Я схожу.
Ортострофа 3
День Последней Битвы настал.
Тяжелые рейдовые ползуны вспарывали гусеницами плато от края и до края. Туча ржавой пыли поднялась от ржавой земли к серому небу, заслонила солнце, и оно тоже стало ржавым. Дрожали скалы. Броневой вал неудержимо накатывался на временные укрепления изродов, охватывал подковой, а над наспех вырытыми окопами, над вросшими в землю капонирами с черными ощеренными пастями амбразур уже завертели смертоносную карусель «Клюваны».
Но дрогнула и оборвалась туго натянутая струна, и сдвинулось что-то в окружающем мире. Умолк рев моторов, разом остановились могучие боевые машины, обрушилась на мир тишина, и в тишине медленно и страшно падали с неба начиненные смертью и ненавистью винтокрылы.
Люди выскакивали из предавших их машин, в ярости рвали на груди камуфлы, отшвыривали не стреляющие автоматы, выхватывали из ножен клинки и с рычанием устремлялись туда, где из траншей уже поднимались им навстречу черные шеренги.
Тишина была как удар молнии.
Тишина билась в висках толчками крови.
Тишина была страшной.
Я давил побелевшими пальцами на гашетку, но пулемет, поперхнувшись, умер. Сквозь паутину прицела я видел, как мечутся внизу черные фигурки, как стремительно несется навстречу земля, чтобы ударить, раздавить, сплющить.
Злые слезы бессилия брызнули у меня из глаз. Я закричал впившемуся в штурвал Малышу Роланду:
– Да сделай же что-нибудь!
Малыш Роланд зарычал в ответ. Мышцы его вздулись буграми, из горла вырвался хрип. Нечеловеческим усилием ему удалось выровнять рыскающую машину, вывести на ротацию. Теперь у меня перед глазами раскачивался изрезанный клыками скал горизонт. Падение замедлилось.
Малыш Роланд предостерегающе рявкнул, и в тот же миг машину тряхнуло, пол рванулся вверх. Меня вышвырнуло из кресла. Падая, я больно ударился обо что-то острое и твердое, на несколько секунд потерял сознание, а когда очнулся, краем глаза успел заметить, как Малыш Роланд выпрыгивает наружу с клинком в руке.
Я приподнялся и застонал от пронзительной боли. Немного погодя сделал еще попытку и сел, привалившись к борту. Левая рука, дугой выгнувшаяся в предплечье, меня не слушалась. Каждое прикосновение к ней отзывалось во всем теле обжигающей волной боли. Я нашарил на поясе флягу и аптечку, сначала снял флягу, зажал между коленями, отвинтил крышку и сделал несколько больших глотков. Боль чуть ослабла, но не надолго.
Я распаковал аптечку, нашарил ампулы, скусил колпачки и полил руку поверх камуфлы быстро испаряющимся анестетиком. Потом откинул голову, закрыл глаза и стал ждать, когда можно будет наложить шину.
Снаружи кипела битва, раздавался звериный вой, крики, проклятия и лязг оружия. Все это было совсем рядом и очень далеко. Здесь же, в накренившейся машине, среди ящиков с мертвыми гранатами, пулеметных лент и бесполезного металлического лома, который совсем недавно был оружием, остался человек и его боль. И еще жалость человека к самому себе, такому слабому и всего боящемуся. Ко всем людям, слабым и боящимся, которые придумывают оружие, чтобы стать сильнее, но сильнее не становятся, лишь больше боятся. И тогда они окружают себя оружием со всех сторон, громоздят частоколы ракет, замуровываются в бронированных коробках и трясутся от страха, подбадривая себя оглушительными маршами и заявлениями о несокрушимой мощи. Но наступает день, рассыпается прахом слабая скорлупка брони, и человек остается один на один со своими страхами, ненавистью и жалостью.
И что же со всем этим делать?!
Мне показалось на миг, что я что-то понял, что-то очень простое и важное, известное всем, но почему-то забытое. Я стал вспоминать то простое и важное, что все забыли, но вспоминалась Вероника.
Волосы ее, удивительно пушистые, рассыпались по плечам, она хохотала, запрокинув голову к небу, ловила ртом огромные, медленно падающие снежинки, а потом мы бежали наперегонки среди белых, окутанных инеем деревьев. Лес вдруг расступился и выпустил нас на поляну, в центре которой возносилось золоченым шпилем в небо дивной красоты здание. А когда пронзительно и чисто зазвучали в морозном воздухе колокола, мы замерли, пораженные, и долго стояли так, боясь шелохнуться и спугнуть хрупкое чудо.
Снаружи в борт винтокрыла что-то ударило, заскрежетало, машина покачнулась, и вдруг в проеме десантного люка появился изрод. Он хрипло дышал, из ощеренной пасти капала тягучая слюна. Взгляд желтых внимательных глаз обежал внутренность машины, не задержавшись на мне. Я не успел ни удивиться, ни испугаться, а изрод уже исчез, оставив после себя густой кислый запах мокрой шерсти.
Я перевел дыхание, огляделся и, не найдя ничего подходящего, с лихорадочной быстротой соорудил из штыка и ножен подобие шины, закрепил пластырем на руке и, шипя от боли, туго прибинтовал. Из последнего куска бинта сделал петлю, продел в нее руку и повесил на шею. Потом я долго отдыхал, прислушиваясь к затихающему снаружи шуму, и отхлебывал из фляги. Когда она опустела, я вынул из ножен клинок, осторожно выглянул наружу и отпрянул, увидев движущийся прямо на меня черный бронетранспортер.
Медлить было нельзя, я метнулся к десантному люку, спрыгнул на землю, а в следующий миг бронированная махина врезалась в винтокрыл, лапы-упоры сломались, как спички, а бронетранспортер, круто развернувшись, устремился за мной.
Неподалеку был колпак капонира и у входа мелькнула знакомая фигура Малыша Роланда с перекошенным от ярости лицом. Туда я и побежал изо всех сил, но бронетранспортер нависал надо мной, грохотал, лязгал. Я успел. У входа споткнулся о лежащее поперек невысокого порога тело изрода и полетел в темноту, сжался в ожидании удара, но упал на что-то мягкое, быстро вскочил и вскрикнул от боли, задев за стену левой рукой.
Позади рычал и скреб бетон бронетранспортер, а впереди была темнота и угадывался коридор. Где-то там, в темноте, откуда доносились крики и звон оружия, был Малыш Роланд.
Я выставил вперед клинок и двинулся вглубь коридора, прижимаясь к шершавым стенам. Дышать было тяжело, воздух пропитался вонью псины. То и дело я спотыкался о трупы. Коридор впереди расширялся, из-за поворота сочился тусклый свет. Шум схватки стал слышнее, уже можно было разобрать шарканье подошв по бетонному полу и свирепое рычание.
Кто-то вдруг выкрикнул мое имя, я рванулся вперед, выскочил из-за поворота, успел заметить, как Малыш Роланд рубанул зажатого в угол изрода, и тот ничком рухнул на пол.
– Малыш!
Малыш Роланд круто обернулся, и на меня глянули бешеные желтые глаза, из оскаленной пасти вырвалось рычание, и в следующий миг, растопырив не по-людски длинные, заросшие шерстью руки с длинными когтями, Малыш Роланд прыгнул.
Я успел выставить перед собой клинок, от толчка опрокинулся на спину и закричал от боли и страха, придавленный тяжелым, дергающимся в конвульсиях телом.
Парастрофа 3
До чего же чистым был по вечерам запах ночных фиалок, растущих у порога Дома!
Ортострофа 4
Быстро темнело. Сквозь амбразуры еще сочился жидкий серый свет, но он уже не мог победить густеющую по углам темноту. Она скапливалась там, пробуя силы, выползала на середину и, наконец, жирная и липкая, заполнила всю внутренность капонира, оставив освещенным лишь крохотный пятачок, где я сидел, прислонившись спиной к стене и подложив руку под голову… Малыша Роланда? Нет, это страшное существо, заросшее шерстью, с оскаленными клыками, уже не было, не могло быть Малышом Роландом, весельчаком и забиякой, добровольцем, одним из тысяч добровольцев, пошедших на эту войну, чтобы спасти свою землю от нашествия… кого? Тех, кем стали сами?
С кем же мы тогда воюем?
– Как же так, дружище? – бормотал я. – Что же это получается? Неужели мы все такие? Неужели, стоит лишь копнуть поглубже, зацепить больнее и от нас остается злобный зверь?
Я посмотрел на свои руки, они были гладкими, они были руками, но не лапами. Ногти отросли, но их можно обрезать. Я ощупал лицо. Оно заросло щетиной, но ее можно сбрить. Я был человеком.
Был человеком или п о к а был человеком?
Я этого не знал, но чувствовал, что нужно совсем немного, чтобы я перестал человеком б ы т ь.
По тому же коридору, раздвигая цепкую темноту, я выбрался наружу, обошел застывшую громаду бронетранспортера, рванул дверцу кабины и горько усмехнулся, когда из-за рычагов на сиденье повалился уже окоченевший изрод в камуфле с легатскими нашивками. Из кармана выскользнул и упал к моим ногам тяжелый черный портсигар.
Рука не давала о себе знать, онемела. Я шел быстрым шагом, лишь ненадолго задержавшись, чтобы снять и отшвырнуть в сторону портупею с заплечными ножнами и выгрести из карманов патроны.
А на месте недавнего сражения сгустилась темнота, накрыла колышущейся пеленой застывшие боевые машины, трупы изродов и людей, ставших изродами, а потом медленно поплыла за мной. Туда, где боялись и ненавидели, набивали патронами пулеметные ленты, подвешивали ракеты к кронштейнам винтокрылов и точили клинки.
К городу. Бывшему Парадизбургу, ныне Армагеддону.
Строфа 1
Спотыкаясь и пошатываясь, он шел к городу, потому что идти ему больше было некуда. Но вернувшийся, он городу не нужен, не для того его посылали, чтобы он возвращался.
Нужно было спешить, чтобы успеть перехватить его раньше патруля. Я в последний раз бросил взгляд на ящик для тактических занятий, захватил у себя в комнате кое-какую одежду и побежал ему навстречу.
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
Строфа 1
Окно, как и все окна в городе, было распахнуто настежь. С улицы тянуло псиной. Штору выдуло наружу и она трепетала по ветру, как праздничное полотнище. Или как капитулянтский флаг. Все перекрестки были перекрыты бронетранспортерами, и из установленных на них репродукторов неслась бравурная музыка, перемежаемая сообщением комиссара Ружжо:
…как один на площади в ознаменование великой нашей победы в Последней Битве… нерушимому единству-у-у-а-у! Отпор всяческим врага-в-в-ав!
Голос комиссара к концу фраз повышался, срывался на подвывание, и заканчивалось сообщение оптимистическим и восторженным лаем, в полном соответствии с заведенным нынче порядком в славном городе Парадизбурге.
Оглушительные марши и заливистый лай днем и хрупкая тишина по ночам, готовая в любую минуту взорваться топотом подкованных сапог на лестнице и требовательным стуком в дверь. А утром, чуть свет, когда о н и, удовлетворенные ночной охотой, уходили спать, город распахивал настежь окна, потому что никому не хотелось быть заподозренным в укрывательстве чего-нибудь или – упаси боже! – кого-нибудь. Рейсовые бронетранспортеры под присмотром изродов развозили людей на работу, и в опустевшем городе весь день грохотали марши, возносился к серому небу верноподданический лай.
Целыми днями я слонялся по квартире из угла в угол, стараясь не шуметь и не приближаться к окнам, и ждал Веронику. Она приходила уже затемно, после вечернего землетрясения, бледная, с темными кругами под глазами, молча запиралась в ванной, потом садилась в углу кухни, зябко кутаясь в халат, одну за другой курила невесть как добытые сигареты и молчала.
Часа через полтора, немного оттаяв, она начинала говорить и рассказывала о своем главном редакторе, который решил, что он уже о б р а т и л с я, набросился на курьера редакции, прогрыз ему плечо, а потом тяжко мучался рвотой. Об организуемых в школах отрядах юных щенят и об одобренной Советом Архонтов программе подготовки к обращению. Рассказывая, она скрипела зубами, но, перехватив мой испуганный взгляд, спохватывалась, виновато улыбалась и показывала пальцы с коротко подрезанными ногтями.
– Не бойся, у меня не растут. И вообще, из женщин о б р а щ а е т с я лишь каждая десятая.
И уже ночью, свернувшись калачиком и уткнувшись носом мне в плечо, тихо и жалобно шептала:
– Боюсь, не могу больше. Давай уйдем, вот завтра и уйдем. Заветный город или что другое, мне все равно. Страшно, что все вокруг – это наше, наш страх, жестокость и ненависть. Мы породили все, что вокруг нас, и что же теперь – бежать? Стыдно, но я больше не могу. Я хочу от тебя ребенка, но боюсь, что здесь он вырастет монстром. Давай уйдем отсюда, вот завтра и уйдем.
Она засыпала, во сне часто вздрагивала и вскрикивала, а утром, пряча от меня глаза, снова шла на свою работу, потому что еще верила и надеялась. Вот только на что?
А я лежал без сна до утра, и от гнетущего чувства вины перехватывало дыхание.
Это я виноват.
В том, что люди проиграли в Последней Битве.
В том, что Малыш Роланд остался с моим клинком в груди на грязном полу капонира.
В том, что город, снова ставший Парадизбургом, пытается обратить поражение в победу, и завтра будет праздник Ликования.
В том, что в этом мире изроды, оказывается, всегда были по обе стороны баррикад, вот только баррикад больше нет, и те, кто в изродов еще не обратился, изо всех сил стараются, чтобы это произошло и напяливают на себя собачьи маски, стыдясь лица.
В том, что ложь становится правдой, а правда ложью, белое черным и наоборот.
Я виноват во всем, но что толку перечислять? Я устал, мне все надоело, мне все равно, что будет дальше. Может быть, именно поэтому я еще человек?
Выйти отсюда, прикрыть за собой дверь, чтобы не просочилась наружу грязь моего мира, и навсегда забыть дорогу.
Передернуть карту и сделать вид, что ничего не произошло. Грохнуть о стену калейдоскоп, чтобы брызнули во все стороны одинаково мутные стеклышки.
На улице снова грянул марш, и тотчас скрипнула входная дверь.
Вероника!
Я обернулся и передернулся от отвращения, увидев у нее в руках две рыжие клыкастые маски.
– Пойдем, – сказала Вероника. – А вдруг получится?
Строфа 2
– …а у моего клыки подросли. Вчера так за руку тяпнул, я думала – откусит! Такой молодец, вот-вот озвереет по-настоящему.
– Мясца нужно давать свежего, мне верные люди сказали.
– Я тоже слышала: утром и вечером перед сном. Лучше с кровью. Да где его теперь взять?
– Нет, ерунда все это. Суть не в клыках, а в шерсти. Ведь ясно сказано: обращению предшествует обшерстение!
– Будет вам лаяться! В такой праздник – грех. Сказано же в Писании: «Выйдет из Вечного Моря Зверь». Праздник-то какой – дождались!
– Ликуйте! Ликуйте! Все ликуйте!
– Победа! В Последней Битве Победа!
– Кому сказано – ликовать! Не тебе, что ли?! Рожа безволосая!
– Соседа ночью взяли. Кто б мог подумать, такой из себя видный был, с клыками…
– И к нам заходили…
– Ликуйте!
– Да уж, теперь житуха настанет…
– Мало ли под кем не жили. Теперь под изродом поживем. Наше дело маленькое, обшерститься бы вовремя…
– Идут, идут!..
– Идут!
Через площадь, разрезая толпу, шли изроды. Ногти Вероники врезались мне в запястье. Ее лица за клыкастой маской видно не было, но я и так знал, какое оно. Такое же, как у меня, бледное, напряженное и злое.
– Сейчас, вот сейчас, – шептала она.
То же самое шептали еще два или три десятка губ, скрытых под масками изродов из папье-маше. Остальные ликовали, как и было приказано.
Изроды неторопливо поднялись по ступеням Дворца Совета Архонтов, остановились у трибуны, задрали морды, к чему-то принюхиваясь. Вероника тихонько ойкнула, но тут же облегченно вздохнула: двустворчатые двери Дворца распахнулись, и из них выкатился, улыбаясь и приветливо размахивая руками, басилевс Лумя Копилор Первый в сопровождении супруги, по случаю великого торжества больше обычного качающей бедрами.
Басилевс поднялся на трибуну, дождался тишины, и его многократно усиленный голос загрохотал над площадью:
– Изроды! Сограждане! Друзья!
Больше он не успел ничего сказать, потому что прямо перед трибуной на ступенях очутился вдруг какой-то щуплый парнишка, сорвал с себя маску, швырнул ее изродам под ноги, звонко выкрикнул:
– Смерть предателю! – и несколько раз в упор выстрелил в грудь басилевсу. Лумя Копилор упал, а парнишка взмахнул рукой и с криком: «Вы же люди! Бей псов поганых!» – бросился на неподвижно стоящих изродов.
Это было сигналом. В разных концах площади раздались выстрелы. Вероника сорвала с себя маску, в руке у нее оказался пистолет.
– Бей гадов! – крикнула она и вдруг поперхнулась, потому что увидела, как изроды на ступенях с похожим на смех кхэканьем схватили парнишку и швырнули в толпу. В том месте взвился к небу многоголосый злобный и торжествующий вой.
– Эта тоже из них!
Множество рук протянулось к Веронике; ее схватили за волосы. Она не сопротивлялась, в глазах застыло недоумение и обида. Я бросился ей на помощь, но меня оттолкнули. Я тянул к ней руки и не мог дотянуться, я кричал и не мог докричаться.
Беснующаяся толпа поглотила Веронику, растворила в себе, а я снова – в который раз! – оказался в стороне. Меня не замечали ни изроды, ни люди, мне не было места ни по какую сторону баррикад. Рожденные мной, множества моих отражений дрались и им было за что драться. Они пробегали сквозь меня, и не было мне среди них места.
Я повернулся и побежал. А сзади накатывалась волна на полмира, нависла гребнем, захлестывала, и из груди рвался крик ярости, боли и отчаяния.
Строфа 3
– Наконец-то, – сказал Варланд. – Долго же ты добирался.
Он ободряюще улыбнулся, и круглолицый Чилоба, любимец диавардов, тоже улыбался, и уже захмелевший бородатый Приипоцэка, и другие, знакомые и незнакомые Вечные Странники-маги, собравшиеся под просторными сводами шатра Варланда.
– Ну что ж, друзья, – сказал Варланд. – Не будем терять время, приступим. Кто начнет?
– Пожалуй, я, – неторопливо сказал Чилоба, любимец диавардов. – Что можно сказать? Мир создан, он существует, он живет, если, конечно, то, что там делается, можно назвать жизнью. Создатель мира, – он слегка поклонился мне, – перед нами. Но включим ли мы законы, по которым живет э т о т мир, в новый Свод – это вопрос. Давайте же разберемся.
– И разбираться нечего! – воскликнул какой-то юнец, пристроившийся в углу шатра рядом с Лялькой Гельгольштурбланц. – Разве это мир?! Я вот помню…
Варланду хватило лишь косого взгляда из-под нахмуренных бровей, чтобы юнец поперхнулся, густо покраснел и отполз за бочонок с полынным медом, на который с вожделением поглядывал Приипоцэка.
Напряжение оставило меня, и я почувствовал смертельную усталось. Ну ничего, здесь можно отдохнуть, в покое и безопасности разобраться со своими мыслями, а потом… что будет потом, я пока не знаю.
– Создатель нашел еще один способ проникновения в Дремадор, – продолжал между тем Чилоба, любимец диавардов. – Через сон, через мечту и желания настолько сильные, что они становятся явью. Вспомните эпизод с Валериком, Серым и Кондером. Это один из законов мира.
– Позвольте! Позвольте! – раздался брюзгливый голос. – А что, собственно, произошло с этими троими, я как-то запамятовал. А было, право же, довольно любопытно, хотя… М-да, впрочем, какая разница? – обладатель брюзгливого голоса плотнее закутался в пурпурный плащ и, кажется, приготовился вздремнуть, потеряв интерес к происходящему.
– Следующий закон, – сказал Чилоба, – заключается в том, что обитатели мира генерируют добро и зло, и это добро и зло материально. В конце концов накапливается критическая масса зла, материализуется в изродов, которые сами питаются злом, и, воюя с людьми, заставляют их генерировать еще большее зло. И, наконец, третий закон: обитатели мира – суть отражения создателя, который проживает в созданном им мире тысячи жизней одновременно.
– А я все-таки не понимаю! – снова вступил брюзгливый обладатель роскошного плаща. – Борьба добра со злом, тема, конечно, богатая, мы сами в свое время вкусили… да. Но что же там произошло с этой дамочкой, э-э… Доменикой?
– Вероникой, – услужливо подсказал юнец из-за бочонка.
– Тем более! – разозлился вдруг брюзга. – Отравилась она или нет? А если нет, то почему создатель не узнал ее в Институте? Ничего не понимаю! А заморцы, которых сначала не было, а потом они и вовсе исчезают по приказу басилевса?! Нет уж, друзья мои, если говорить по-нашему, по заветногородскому счету, то все это – простите, лабуда! Вот.
Он приготовился было снова задремать, но какая-то мысль не давала ему покоя, и он проснулся окончательно.
– Я вам вот что скажу, уважаемые маги и к ним причисленные, – сказал он. – Мнение мое будет такое: ни в коем случае и никогда!
Я вдруг понял, кого мне напоминает уважаемый маг. Комиссар Ружжо! Но он тут как очутился?! А юнец за бочонком, сколько у него рук? Пять, семь, двадцать четыре?! Не может быть!
– Добро и зло – это мы понимаем, – продолжал пурпурно-плащевый. – Но почему, спрашивается, действует только зло? А добро как же?
– Есть и добро, – возразил Чилоба, любимец диавардов. – Заморы, то есть места, в которых, не действует оружие. Землетрясения, с помощью которых земля, вероятно, хочет избавиться от людей или хотя бы вразумить их…
– Ой-ой-ой! Оставьте, милейший, оставьте! – поморщился Ружжо. – Образованный, а туда же! Нет, я думаю, молодому человеку нужно еще поработать. Нельзя эти, с позволения сказать, законы включать в новый Свод.
– А я бы все сделал по-другому, – проворчал Приипоцэка, почесывая бороду. – Составляющие те же, но все по-другому. Вот когда я творил одобренный всеми свой замок…
И только тут до меня, еще не отдышавшегося после бегства с площади, дошло наконец, чем заняты маги. Спокойно и со знанием дела они препарируют мой мир! Разбирают на кирпичики, разглядывают, качают мудрыми головами и цокают осуждающе языком!
– Постойте! – закричал я. – Что вы делаете?
Варланд вопросительно посмотрел на меня.
– Ты же пришел, – полуутвердительно сказал он. – Ты сделал выбор и пришел, разве нет? Ты создал мир, но он тебе наскучил, ты устал от него и пришел к нам, создателям тысяч миров. Мы играем, пока не надоест, а потом…
– Гиперборейцы, – со вздохом сказал я. – Счастливчики, живущие вечно. Маги, равнодушно отворачивающиеся, когда вам надоедает ваше творение. Но у меня один мир!
Маги зашептались, с осуждением поглядывая на меня. Варланд прокашлялся и сказал:
– Уважаемые маги, я вынужден извиниться. Зачем же ты пришел? – спросил он у меня.
Я пожал плечами. Что я мог сказать? Что устал искать и не знаю, что делать с тем, что имею?
– Да, – сказал Варланд. – Ты еще не сделал выбора. Ты еще ищешь…
Кто-то тоненько хихикнул, кто-то кашлянул. Приипоцэка зачерпнул чашей из бочонка, выпил и, вытирая бороду, сказал:
– Делов-то. Пусть сходит.
Варланд обнял меня за плечи и, подталкивая, направил к выходу.
– Сходи, сходи, – сказал он. – Убедись, а потом будешь выбирать. Мы подождем.
Я отодвинул полог шатра и ступил на дорогу…
Строфа 4
…которая спускалась с холма к поселку.
Дом я узнал сразу. Он стоял в стороне от поселка, и неподалеку было огромное кукурузное поле, длинные зеленые листья шептались над теплой землей.
Не сдержавшись, я гикнул и припустил вниз по склону. Стремительно приближаясь, Дом вырастал на глазах. Дом! Мой Дом с шелковицей у порога и ночными фиалками, надежный и уютный, наполненный доверху знакомыми родными запахами, счастьем и добротой.
Мой Дом!
Не останавливаясь, я влетел в калитку, оцарапался о куст крыжовника, засмеялся счастливо и вдруг словно нырнул в прорубь, дыхание перехватило и бешено заколотилось сердце.
Первой реакцией было возмущение и ярость. Штучки Варланда! Но нет, все правильно. Чего-то такого я подспудно ожидал, но не хотел верить, гнал от себя эти мысли. И вот оно передо мной.
На крыльце сидел светловолосый голубоглазый мальчишка с удивительно знакомой физиономией. Мое появление его не испугало, он отложил в сторону старенький калейдоскоп, которым играл, и с любопытством уставился на меня.
– Вам кого?
Я не нашелся, что ответить, перевел дыхание и в свою очередь спросил:
– Ты что здесь делаешь?
– Живу, – спокойно ответил мальчишка, немного подумал и добавил: – Дома нет никого. Вы что, заблудились?
Я кивнул.
– Ага, – сказал мальчишка довольным тоном. – Я же говорил, что это со всяким бывает, а мне все равно нагорело. Вчера я тоже заблудился… там, – он махнул в сторону кукурузного поля.
– И уснул на земле? – спросил я.
– Откуда вы знаете?
Я пожал плечами. Не мог же я ему сказать, что знаю про него все. И даже знаю, что будет дальше.
…Странный дядька, как угорелый влетевший во двор, попросит воды, а когда я войду в дом, он возьмет калейдоскоп и будет его разглядывать, словно видит эту штуку впервые, а я буду следить за ним из окна кухни. Потом, не дождавшись воды, дядька уйдет.
– Принеси, пожалуйста, воды, – попросил я.
Мальчишка убежал в дом, а я принялся разглядывать калейдоскоп, старательно делая вид, что не замечаю любопытного глаза, наблюдающего за мной из-за шторки на кухне.
Вот и все, думал я. Хотел – получи. Перед тобой Дом, где ты был счастлив. Тот Дом, куда ты хотел привести Веронику. Тот Дом, ради которого ты бежал из города; в поисках которого метался по Дремадору и отказывался от того, что имеешь. Скверную шутку играет с нами память, она делает нас слабыми; то, что было, выглядит гораздо привлекательнее того, что есть.
Ты доволен? Это твой Дом, и не твой, он никогда уже не станет твоим. Так и должно быть, думал я. Все верно, не стоит возвращаться туда, где был счастлив. Возврата попросту нет. Такие дела.
Странно, но у меня не было ощущения потери, наоборот. Облегчение. Огромное облегчение и слабость выздоравливающего, которая, конечно же, пройдет.
Я осторожно положил калейдоскоп на крыльцо и пошел прочь от Дома.
…тот дядька ушел. Но он появился еще раз, еще и еще, подолгу говорил с родителями, убеждал, и наконец они сдались и продали ему Дом, а мы уехали туда, где я больше не был счастлив.
Дорога поднималась на холм. Нет, нет, – думал я. Возврата нет. Теперь я это понимаю. Варланд говорил, что выбор есть всегда. Я выбрал.
Я шел быстро и думал о Веронике, которую нужно обязательно найти, о Камерзане, о Пороте Тарнаде, о Копилоре, и многих других, кого придумал и вызвал к жизни, сидя на крыльце и играя калейдоскопом.
На вершине холма дорога разветвлялась, и стояли два указателя: «Заветный Город» и «Новый Армагеддон». Лишь на секунду задумавшись, я выбрал дорогу и, не оглядываясь, быстро зашагал по ней.
Михаил Щукин
Морок
– Где лебеди?
– А лебеди ушли.
– Где вороны?
– А вороны остались.Марина Цветаева
Я видел: ворон в небесах
Летал с холмом земли в когтях.Юрий Кузнецов
1
Полуторамиллионный город, огрузлый от тяжести кирпича и железа, лежал на самой средине великой низменности и прогибал под собой землю. Тесный, замаянный суетой и давкой, не радый самому себе, он встречал очередную весну и ничего нового от нее не ожидал.
Весна в тот год явилась раньше обычных сроков и схожа была в своей торопливости с преждевременными родами. Дитя, не доношенное в утробе, оказалось капризным и хилым: по два-три раза на день менялась погода, солнце совсем не выглядывало, но снег таял быстро, и улицы хлюпали серой жижей. Над городом, не развеиваясь, круглыми сутками висел грязный полог, сотканный из копоти, дыма и земных испарений. По вечерам он густел, полностью закрывал небо, и горожане давным-давно не видали звезд.
Ночами задыбливались ветра, просекали влажной остудой каменные коридоры улиц, гулко хлопали дверями пустых подъездов, гремели на крышах железом и шифером, срывали старое, ненужное барахло с балконов, роняли его на землю с громом и дребезжаньем.
Невидимая сила, приплясывая и взвизгивая, владела городом до рассвета.
В такие ночи чаще случались самоубийства, и блазнилось, что это ветра выдувают из камня души отчаявшихся, вздымают их, прорывая грязный полог, и уносят туда, где еле высилось небо и светили на нем, как прежде, теплые звезды.
Наступало утро. Город просыпался в судорогах от ночных видений, ошалело, со стоном, вскакивал и обреченно бросался в новый день, как бросаются с крутого яра, когда нету иного выхода.
Новые дни никогда не запаздывали, не спешили явиться и раньше срока, а приходили вовремя, как заведено в природе от самого первого века.
2
Стоял февраль високосного года.
Когда подоспело последнее, двадцать девятое число месяца, в городе появился странный человек: бос, худ и очень высокого роста – рваные, с обремканными штанинами брюки едва закрывали колени. Костлявые ступни ног были завернуты внутрь и обрызганы грязью. В разлете серой рубахи качался на впалой груди железный крест грубой ковки, приклепанный к толстой и ржавой цепи. Цепь при ходьбе глухо звякала. Ветер рвал, заносил на правую сторону длинную бороду, заиндевелую сединой. Человек клонился вперед, налегая грудью на ветер, тяжело загребал ногами и шел, уперев взгляд в землю. Вскидывал иногда лохматую голову, диковато озирался вокруг, широко распахивая глаза с красными прожилками на белках, что-то непонятно и быстро шептал, ломая в судороге синюшные губы.
Прохожие шарахались. Человек, будто спохватываясь, опускал голову и двигался дальше, не останавливаясь ни на минуту.
Миновал центральную улицу и оказался в торговом районе. Здесь он остановился. Уставил глаза вверх и долго оглядывался. Лихорадочно ощупывал длинными пальцами кованый крест, словно хотел еще и еще раз удостовериться – на месте ли? Над человеком, на стенах высотных домов, разноцветьем переливалась мигающая реклама. Сумерки, наползающие издали, власти над электричеством не имели, было светло и обнаженно. За стеклянной перегородкой витрин виделась внутренность магазинов, и там, в бездонной утробе, на прилавках и в корзинах, в тележках и прямо на полу грудами лежали товары. Вздымались пирамиды консервных банок с яркими наклейками, пестрела всевозможная одежда, жиром исходили наискосок рассеченные рулоны колбас, на зеленом сукне, подсвеченные невидными красными лампочками, горели колье, броши, кольца и перстни с драгоценными камнями. Кажется все, что могут сделать человеческие руки, – все было здесь, за прозрачными и холодными стеклами витрин. Скоро, ловко суетились продавцы и прохаживались редкие покупатели.
А на самом верху, по краешку крыш высотных домов, над магазинным изобилием, над сверкающей, разноцветной рекламой, бесконечно струилась электронная строчка: «Бергов, Бергов, Бергов…»
Человек вытянул руку, наткнулся на влажное стекло витрины и отшатнулся. Широко оскалил волосатый рот и захохотал. Резко оборвал смех, развернулся и пошел, не оглядываясь, образуя в людской толчее свободное пространство. Он миновал, далеко обойдя его, муниципальный совет, центральную площадь, ресторан «Свобода» и скоро оказался у входа в городской парк.
– По плодам их узнаете их… по плодам… – приговаривал он, успевая на скором ходу дотронуться до черных и мокрых тополиных стволов. Срывал крутобокие сырые почки, разминал их в пальцах и шевелил ноздрями, вдыхая дурманный запах будущих молодых листьев.
Старые тополя раздвинулись, и на фоне мутного полога затеплились в узком проеме маковки православного храма. На стеклах высоких и узких окон, забранных витыми железными решетками, струились густые отблески горящих свечей. Сверкал в полумраке золоченый крест над куполом, и звезды, разбросанные по синей кровле, как по небу, напоминали о вечном мироздании, которое не подчинялось людским переменам.
В храме только что закончилась вечерняя служба. Люди, выходя из него, подолгу целовали стопы Спасителя на привратной иконе, опускались с высокой паперти, оборачивались и крестились, кланялись в пояс, словно оттягивали ту минуту, когда надо будет выйти из церковной ограды. Многие из них были в старой военной форме: в кирзовых сапогах, в бушлатах без погон, в шинелях, в галифе и в шапках-ушанках с белесыми пятнами от вырванных с мясом кокард. Эти люди в военном, а среди них мелькали мужчины и женщины, доходные старики и старухи, совсем юные мальчики и девочки, едва они только оказывались за церковной оградой, как сразу же исчезали. Казалось, что они бесследно растворяются в сумерках.
Человек долго всматривался в лица проходящих мимо, вспоминал что-то, быстро ощупывал пальцами крест, и вдруг озаренно, громко выкрикнул:
– Лишенцы!
Какой-то хромой старик шарахнулся в сторону, уронил с головы шапку, но подбирать ее не стал, а быстро-быстро заковылял прочь. Из-за деревьев, из полумрака, донеслось:
– Юродивый!
– Так, – отозвался человек и кивнул: – Юродивый.
Он переступил босыми ногами на талом, хлюпающем снегу и прикрыл горящие, изможденные до красных прожилок глаза. Борода у него намокла, ветер больше не задирал ее на плечо, и она лежала на груди чернено-серебряным клином, закрывая крест и ржавую цепь. Ноги подрагивали, длинные руки неподвижно висели, а тонкие, костистые пальцы беспрерывно шевелились, словно пытались нащупать в сыром воздухе опору и за нее ухватиться.
Вдруг Юродивый вздрогнул и выструнился во весь рост. Дернулся в сторону ворот и остался стоять на месте. Навстречу ему, из ворот, вышла девушка, закутанная до самых глаз темным платком. Шла она торопливо и, боясь оскользнуться, по-детски растопыривала тонкие руки. Ее худенькая фигурка под старым синим пальто трепетно вздрагивала от напряжения.
Юродивый перекрестился, громко хрустнул суставами и опустился на колени, прямо на истоптанный снег.
– Стой, не проходи. – Он перехватил ладонь девушки и прижал ее к своим синюшным губам. – Стой, не беги. Я знаю твой путь.
Девушка не испугалась, не отдернула руку, она лишь наклонилась и поцеловала Юродивого в голову, в мокрые, нахолодалые волосы.
– Поднимись, – сказала она. Голос был усталый и тихий, как у много пожившего человека. – Встань. Я недостойна, чтобы преклонять предо мной колени.
– Достойна. Ты еще не знаешь о своей будущей судьбе. Не беги ее и высоту не роняй, не опускай высоту до земли. Она – там… – Юродивый поднял над головой пальцы, сложенные в троеперстие, и указал на небо. – Не обмани тех, кто надеется на тебя, кто ждет спасения.
– На меня? Но я… я недостойна даже надежды.
– Достойна. Я тебе говорю.
– Кто вы? Откуда?
– Издалека. А имя одно мне – Юродивый. Я вижу. Тебя и продолженье твое. Помни мои слова. А теперь иди, иди и не оглядывайся.
Девушка пошла, но скоро замедлила шаги и едва не остановилась, желая, видимо, обернуться. Не обернулась.
Юродивый, не поднимаясь с колен, истово перекрестил ее в тот момент, когда она уже истаивала в сумраке.
3
В тот вечер члены муниципального совета отмечали рождение нового закона. Он состоял всего из двух пунктов: первый – отменяется смертная казнь, второй – разрешается эвтаназия [Э в т а н а з и я – умерщвление больного по его просьбе.].
Закон вступал в силу с завтрашнего дня.
Ресторан «Свобода» пыхал искрящимися огнями, расцвечивался ими изнутри и снаружи, напоминая издали огромный подсвечник, искусно отлитый из стекла и розового бетона. Венчала его блестящая металлическая игла. Она упруго взметывалась и уходила вверх, подпирая своим острием дымно-копотный полог. Выше металлической иглы в городе не стояло ни мачты, ни вышки, ни строения. Хозяин «Свободы» Бергов так и задумывал, когда закладывал ресторан. Но после, когда уже стройку закончили, неожиданно обнаружилось, что именно в этом месте, на центральной площади города, происходит игра света и, как следствие, обман зрения: церковные маковки казались выше иглы. На самом же деле – замеряли специально – игла поднималась на двадцать метров выше, чем крест. По этой причине Бергов намечал на будущий год новое строительство: основание иглы расширить, а острие вздернуть метров на пятьдесят. Тогда не будет никакой игры света, никакого обмана зрения, а будет так, как требуется: игла на своей высоте, храм – на своей.
Пока же все оставалось по-прежнему. Парили, чуть золотясь в сумерках, кресты и маковки, а ниже их светила огнями верхушка «Свободы». Влажные отблески соскальзывали на асфальт, на стекла и капоты машин, выстроенных в ровную линию на краешке площади. В центре площади, на мраморном постаменте, высилась чугунная плита, а на ней, выбитая в металле, – «Декларация свободного и демократического города». Она гласила:
«Отныне и навсегда!
§ 1 – Человек рождается свободным, и свободу у него не может отнять никто.
§ 2 – Человек может занять любую ступень нашей градации. Может стать:
– лишенцем, не обремененным никакими заботами; о нем заботится общество;
– твердозаданцем, не обремененным мыслями об устройстве жизни и дела;
– активистом, обремененным мыслями об устройстве жизни и дела;
– прорабом, обремененным интеллектуальной работой по устройству жизни общества.
§ 3 – Все люди, живущие в городе, – граждане.
§ 4 – Над гражданами не может быть никакого насилия.
§ 5 – Все важные решения принимаются только путем демократического голосования.
§ 6 – Смертная казнь – отменяется. Каждый гражданин имеет право попросить об эвтаназии».
Последний параграф выбили на плите сегодня утром, буквы еще не успели покрыть краской, и голый металл, обрызганный влажной моросью, поблескивал. Влага густела, и время от времени на мраморный постамент падали крупные капли.
Вечер в «Свободе» шел своим ходом. Гости, сидевшие в праздничном зале, хлопали в ладоши и требовали, чтобы хозяин вечера сказал слово. Бергов поднялся, и над столом залегла тишина. Тонкое лицо отливало прозрачной бледностью, по-женски большие, карие глаза блестели, и бокал в руке подрагивал – Бергов волновался. Говорил о выстраданной и полной, наконец-то, демократии, о милосердии к ближним и о том, что человек отныне свободен полностью – даже вопрос жизни и смерти решает сам, сообразуясь лишь с собственными желаниями.
– Наш двуглавый идеал – свобода и демократия! К нему мы стремились, и мы его достигли! – Так закончил Бергов и поднес к вздрагивающим губам краешек бокала.
Гости после этого поднялись и направились, не ожидая приглашения, к широкой лестнице.
– Бергов – особый человек! – наперебой говорили дамы, спускаясь по лестнице к проходу. – Таких людей – единицы. А в нашем городе он один!
На последних ступеньках лестницы гости замолкали и бесшумно входили под своды просторного перехода. На полу лежал черный ковер с длинным ворсом и глушил звуки шагов. Тишина абсолютная. На стенах перехода и на потолке располагались круги, ромбы и квадраты, выложенные из бесцветного стекла, с едва заметной, глубоко спрятанной внутрь подсветкой.
Холодные геометрические фигуры хранили в себе тайну, многим неподвластную, и чем дальше двигались люди, тем сильнее охватывало их волнение и хотелось поскорее миновать коридор.
Коридор выводил в совершенно круглый зал. Посредине его, круглая же, возвышалась эстрада, и на ней стоял огромный мужик с лохматой гривой совершенно седых волос. Руки – широкие, с длинными толстыми пальцами. В руках он держал балалайку, и она казалась игрушечной. Даже боязно было: вот вскинет он ее, ударит по струнам, и она развалится.
Гости вошли, встали вдоль круглой стены кругом. Мужик тряхнул гривой, медленно поднял хрупкий свой инструмент и безвольно уронил правую руку, наклонясь набок. Кровь прилила, и на могучей кисти набухли толстые жилы, готовые лопнуть в любой момент от внутреннего напора. Чуть заметно качнул мужик балалайку, и рука взлетела, пальцы ударили по струнам, и три тонкие, вздрагивающие проволочки отозвались многоголосым оркестром, повели сильный и плавный напев, который заполнил собою весь зал, не оставив и кусочка свободного пространства. Похожий на природную стихию, над которой человек зачастую не властен, напев всех подчинял себе. Но, властвуя над людьми, стоящими в зале, он не мог властвовать над самим залом. Не мог раздвинуть стены и рвануть, уносясь в поднебесье, на волю. И от этого, от невозможности вырваться, он становился еще яростней и пронзительней.
Волосы у мужика растрепались, падали на лицо, залитое потом, но он ничего не чуял, вынимая из балалайки последний и невозможный, казалось, всплеск. Губы изломались в надсаде, на них взбугрилась розовая пена. На пальцах он обил и оборвал ногти, из-под струн брызгала кровь. Он медленно приседал от напряжения, брюки на ногах натянулись, и сквозь материю проступили окаменевшие мышцы. Казалось – еще немного и он вытолкнет напев в поднебесье, облегченно крикнет и рухнет во весь рост на эстраду. И вырвал балалаечник из инструмента последний всплеск, но звуки ударились в потолок и вернулись обратно. Мужик тут же, на глазах, съежился, пьяно шагнул к краю эстрады и сел. Разбитые пальцы выпустили балалайку, и она безголосо стукнулась о паркет.
И снова зиял перед гостями длинный коридор, похожий на первый, уже пройденный, до последней мелочи. Тот же черный ковер, те же геометрические фигуры. Коридор вывел в зал, наполненный мягким светом, и здесь, в замкнутом четырехугольном пространстве, люди могли разойтись и сесть там, где им глянулось. Никто не разговаривал, каждый оставался наедине с самим собой и волен был думать, что угодно. Но все думали – так получалось – об одном: последний всплеск, исторгнутый мужиком из балалайки, так и не преодолел потолка.
Зашипели старинные часы, и маятник отбил шесть медных ударов.
Гулкий звон еще не растаял, а люди поднялись, покидая зал, и скоро оказались там, откуда после ужина вышли, замкнув таким образом ровный круг.
Ни в коридорах, ни в круглом зале, где играл балалаечник, Бергова не было. Такой установился порядок. Хозяин лишь провожал гостей до последних ступенек и затем встречал на выходе.
4
Его темный костюм и серая, в цвет глаз, рубашка, наглухо застегнутая на металлические пуговицы, резко подчеркивали бледное лицо без единой кровинки. Двигался Бергов замедленно, несуетно, говорил негромко, но голос звучал жестко и неуступчиво. Запросто к такому человеку не подойдешь, и гости не подходили. Бергов обычно сам выбирал собеседников. Но для Лели, жены председателя муниципального совета Полуэктова, условности ничего не значили. Совсем еще молоденькая, по-девчоночьи капризная, она привыкла потакать своим прихотям. Заступила дорогу хозяину и уцепилась двумя пальчиками за рукав костюма.
– Я хочу, чтобы вы ответили мне на два вопроса.
На вечер Леля явилась одна – сам Полуэктов из-за простуды приехать не смог, – и свобода кружила ей голову, возбуждала женское кокетство и придавала смелости. Леля чувствовала на себе завистливые взгляды дам и чуть подрагивала голыми плечами, сама не замечая этого: цепко держалась двумя пальчиками за рукав Бергова.
– Всего два вопроса, – играла она тонким голосом.
– Для вас можно и три. Но не больше. – Бергов взял ее под локоть, и Леля ощутила, что ладонь у него совершенно холодная. Ледяная ладонь. Стало не по себе. Но дамы ревниво смотрели, и Леля скорее согласилась бы умереть, чем прекратить игру, которая доставляла ей великое удовольствие. Выпалила она, как всегда, не задумываясь, первое, что пришло на язык:
– Почему закон приняли только сейчас? Почему его не приняли раньше?
Бергов смотрел на Лелю, как на избалованного ребенка смотрят иногда взрослые. Понимают, что чадо избаловано, сознают, что надо бы его приструнить, но строгости не хватает. Остается лишь одно – снисходительно улыбнуться.
– Всему свой час. Чтобы принять демократические законы, требуется демократическое общество. И мы занимались его созданием. Помните, сколько поднялось шуму и визгу, когда мы провели градацию? А это оказался самый главный шаг к свободе. Во-первых, мы вычленили из общества всех неспособных, не умеющих работать. Это, как вам известно, лишенцы. Но мы проявили истинное милосердие и заботимся о них. У лишенцев есть жилье, еда, одежда…
Слушать умные слова о политике Леле совсем не хотелось, и она ругала себя за свой дурацкий вопрос. Но теперь уже ничего не оставалось, как слушать и кивать головой. Ждать удобного момента. Бергов однако говорил размеренно, без передышки, не оставляя возможности вклиниться в речь:
– Следующая ступень – твердозаданцы. Люди, которые производительно трудятся лишь в том случае, когда ими руководят. Это лишь исполнители, к самостоятельной деятельности они неспособны. Дальше идут активисты. Они самостоятельно мыслят, способны наладить дело и отвечать за него. И, наконец, прорабы – производители интеллектуальных работ. Мозг общества, его элита. Именно такая градация дает полную свободу, потому что, согласно такому расчленению, мы создали выборную систему: лишенцы, как люди несамостоятельные, не голосуют, десять твердозаданцев обладают одним голосом, активисты – один к одному, и прорабы – один к десяти голосам. Когда система пришла в движение, она и породила принятие разумных законов. Все очень просто – разумные люди принимают разумные законы. И по нашим законам каждый человек свободен. Поэтому у нас нет репрессивного аппарата, нет армии, полиции. От общества мы изолируем только больных людей, но это уже дело медицины, врачей и санитаров.
– А кто будет выше прорабов? Я бы вас поставила, вы… – Леля наморщила носик, подыскивая сравнение, но Бергов, которому она стала уже надоедать, остановил ее и предложил выпить кофе.
– Ваш второй вопрос, – говорил он уже за столиком, – непозволительно наивен для членов нашего круга, и только ваша красота извиняет его.
Это звучало как выговор. Но Леля, не отягощенная лишними мыслями, не поняла. Уловила лишь, что ее красоту заметили, и, воодушевленная, зачирикала о погоде. Жаловалась, что в городе на улицах слякоть, сырость, а так хочется куда-нибудь на природу.
– Говорят, что в вашей деревне изумительно чистый снег, говорят, вы все оставили там в первозданном виде: дома, огороды…
«Насколько она красива, настолько и глупа, – без раздражения думал Бергов. – Сейчас попросит, чтобы ее пригласили в деревню. Бедный Полуэктов, лучше бы ты оставался старым холостяком».
– Мне так хочется посмотреть, – пела Леля.
– Это не составит труда. – Бергов потянул паузу и добавил, заранее предугадывая разочарование баловницы: – Сегодня приглашаю всех гостей.
Леля сразу осеклась и замолчала. Бергов поднялся из-за стола.
Следом за ним поднялись гости.
Услышав приглашение, все решили ехать и быстро вышли на улицу, под стеклянный навес парадного входа.
Дверцы автомашин, выстроенных в линейку, неслышно открылись, и на краешке площади плотной цепью выросли молодые ребята, одетые в одинаковые, но разного цвета костюмы. То ли от единого покроя одежды, то ли от безучастно-равнодушного выражения на лицах, ребята походили друг на друга, как близнецы, и лишь цепкий, наметанный взгляд мог уловить различия: оружие каждый из них держал наособинку – один за поясом, другие в специальных карманах пиджаков, у третьих к брючным ремням пристегивалась кобура. Профессионалы, они имели свои почерки.
Мода на личную охрану появилась в городе недавно и доставляла на первых порах, как всякая новая мода, большое удовольствие, особенно дамам. Они опекали, холили своих мальчиков, сами заказывали для них костюмы, но больше всего любили ходить на тренировки к охранникам, чем вызывали недовольство мужей. Там они вздрагивали от криков и ударов, затыкали уши от выстрелов, но глаз никогда не закрывали и досиживали обычно до последнего свистка тренера.
Сейчас каждая из дам выискивала в плотной цепи своих мальчиков и ревниво сравнивала их с другими.
Гости уже стояли под стеклянным навесом, когда из глубины площади возник Юродивый. Он далеко обогнул мраморный постамент с чугунной плитой «Декларации», приблизился к нарядным людям и вскинул над головой худую длинную руку, словно приказал молчать.
Все замолкли.
Стало слышно, как опускается на стеклянный навес холодная морось.
Юродивый, озаренный от головы до ног ярким светом, стоял во весь рост и вздрагивал. Цепь на груди отзывалась глухим звяканьем. Люди попятились. Леля ойкнула и тут же придавила губы ладошкой. Руки ребят-охранников дернулись, чтобы выхватить оружие. Но Юродивый опередил. Повернулся и просек взглядом. Ребята замерли. Остались стоять, не шелохнувшись.
– Слушайте! Вы! – крикнул Юродивый. Еще выше вскинул руку и ступил на полшага вперед. Люди вновь отшатнулись. – Про вас сказано!…Связывают бремена тяжелые и неудобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их; все же дела делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих: также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, чтобы люди звали их: учитель! учитель! А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас учитель – Христос! Вы! Запомните! Если худая память у вас, я приду и повторю, днем явлюсь к вам и ночью, во сне и в яви! Запоминайте!
Люди онемело слушали странную речь, мало что в ней понимая. Но таким холодом, такой глубиной дышали на них слова, что становилось не по себе. Хотелось съежиться, исчезнуть, чтобы не видеть ничего и не слышать.
Юродивый постоял, покачиваясь, уронил руку и притушил ярые глаза. Тронулся с места и побрел, загребая ногами, клонясь вперед. Когда он проходил мимо окаменевших охранников, качнулся к одному из них, Павлу Емелину, охраннику Лели, что-то быстро сказал ему на ухо. Тот дернулся, ошалело захлопал глазами, а Юродивый, не оглядываясь, пересек площадь и скрылся в парке, в сумраке меж тополей.
5
Девушка, которую встретил Юродивый возле храма, шла быстро, то и дело оскальзывалась на мокром тротуаре, испуганно взмахивала руками, похожая издали на птицу, которая пыталась взлететь. За верхушками тополей остался храм. Теплые маковки охолодали, а скоро и совсем загинули в темь. Но тихое потрескивание свечей, колебание тоненьких огоньков, их алые отблески на золоте иконостаса и сладкое, до слез, умиротворение, которое снисходило из самой середины просторного купола, – все это девушка уносила с собой. Там, в храме, среди многих людей она была равной. И равными признавала всех, кто стоял рядом, готовая поделиться своим умиротворением, зная, что пойдет оно на благо и утешение. Когда грязная старуха в рваном бушлате придвинулась к девушке и опустилась на колени, а после молитвы не смогла разогнуться и встать, девушка помогла ей подняться. После поцеловала в морщинистую щеку, усыпанную мелкими раскрытыми чирьями, ощутила на губах влагу гноя и губ не вытерла. Сделала это, не задумываясь, потому что ей хотелось так сделать. Старуха отмахнула со лба давно не мытую серо-белесую прядь, заткнула ее под ушанку и подняла влажные, блеклые глаза, которые давно устали смотреть на белый свет. Но в эту минуту они ожили, чуть засияли потерянной и забытой голубизной.
– Спаси тя Христос, дочка. – Закрыла лицо широкими, изработанными руками и тихо, без единого звука, заплакала.
Слезы незнакомой старухи, понимала девушка, сродни слезам ее собственным, потому что об одном они – об успокоении болящей души.
А еще девушка повторяла, уйдя из храма, слова проповеди, услышанные сегодня, и слова легко поднимались из памяти, звучали, в отличие от скорых шагов, несуетно и внятно, как произносил их отец Иоанн:
– Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью, направленной не на себя, а на ближнего, никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе твоей…
«Господи, помоги, чтобы зов тот не умер у меня в душе, у меня, Соломеи Русановой», – беззвучно, одними губами выдохнула девушка, остановясь на площадке перед старым цирком, где был теперь публичный дом.
Круглую, вогнутую крышу здания застилали когда-то блестящим железом, но то ли от времени, то ли от копоти оно заржавело и стало черным. Поэтому казалось, что крыша смыкается с серым порогом, а само здание становится тоньше и всасывается туда же, в воздушную накипь большого города. Над входом горел розовый свет, и надо было через него перейти, перешагнуть через железный порог, до блеска вышорканный сотнями ног, встретить всегда заспанный взгляд вышибалы Дюймовочки, стерпеть вольное похлопывание его ручищи и подниматься по лестнице вверх, в свой номер, уже не Соломеей Русановой, а проституткой по кличке Руська.
Дверь, заделанная толстым непроницаемым стеклом, открылась легко от одного касания, и так же легко, сама собою, закрылась.
Дюймовочка, загородив чуть не весь коридор широким, бугристым задом, опирался локтями на стойку и хрюкал, глядя на экран телевизора. Смеяться он не умел, и смеющимся как люди его никогда не видели. Голова у него была квадратной, лицо – ярко-красным, словно с него содрали кожу, глаза едва-едва проблескивали из узких щелок. Дюймовочка всегда выглядел заспанным, и выражение лица у него не менялось, а определить хорошее настроение или смех удавалось по хрюканью. Округлая мясистая грудь вздрагивала, и из глубины, как отрыжка, проникали частые, булькающие звуки.
Соломея боялась вышибалы, старалась не попадать ему лишний раз на глаза и сегодня, притираясь к стене, хотела проскочить неслышно. Но Дюймовочка заметил ее и, не оборачиваясь, шлепнул ручищей ниже спины.
– Нагулялась, Руська?! Давай шевелись, заждались тебя тама.
А по лестнице, стукая каблуками, как подкованная лошадь, уже спускалась Элеонора, хозяйка дома, и Дюймовочка, заслышав стук, нехотя оторвался от телевизора.
– Руська! – не останавливаясь, на ходу, командовала хозяйка. – Наверх! Через час придут, тебя уже спрашивали. Где шляешься? Я плачу за работу, а не за гулянье. В лишенки захотела? Оформлю!
В один миг Соломея порхнула в свой номер. Скинула пальто, шляпу, придерживаясь рукой за стенку, по очереди поболтала ногами, сбрасывая сапожки. Ее било мелкой дрожью, и она никак не могла понять – отчего? То ли от промозглой сырости, от холода, то ли от угрозы хозяйки, которая впустую, для шума, никогда не грозила. Нет, все-таки, наверное, от холода. Соломея переоделась в теплое платье, сунула сапоги под батарею и выпрямилась, растерянно оглядывая свой номер, будто попала сюда впервые.
Номер к приходу клиента готовили заранее, и на столе уже стояло вино, лежали яблоки в вазе, а рядом с вымытой, чистой пепельницей – сигареты и зажигалка. В углу, справа от стола, раскинулся двухспальный диван, широкий, как взлетная полоса. Застеленный желтым, блестящим покрывалом, он казался еще больше, и Соломея всегда боялась его пугающего размера, а крахмальная простыня, пододеяльник и наволочка подушки ей всегда казались черными. Самые свежие, самые чистые, а в ее глазах – все равно черные.
И вот сейчас, когда она глянула на диван и увидела отогнутый угол покрывала, то не поверила самой себе и подошла ближе. Тряхнула головой, закрыла глаза и снова открыла. Нет, не поблазнилось. Наклонилась, потрогала простыню рукой, а она – белая. Белая, как первый и чистый снег, которого Соломея уже давно не видела.
Что же это такое?
Опустившись на стул рядом с диваном, ладонь с угла простыни не убрала, держала ее, прижимая к мягкой материи, боялась, что вот отнимет руку и цвет переменится.
Господи!
Горят и потрескивают свечи, сладкий запах топленого воска идет от них, и лики со всех икон вглядываются в твою душу печально и строго, словно спрашивают о самом главном. В какой угол храма ни отойди, куда ни встань, очи всегда проследуют за тобой и всегда будут смотреть на тебя. Но нет желания скрыться от них, лучше так: подойти совсем близко, опуститься на колени и предстать перед ними, ничего в себе не утаивая. Вот я, здесь, вся, до капли.
Господи!
Старуха в рваном бушлате беспомощно охает, пытаясь подняться с колен, а мелкие гнойные чирьи на ее щеках – как знак страдания. Но гной телесный в душу не проникает.
Господи!
Крест, которым осенил на прощанье Юродивый, до сих пор раскаленно горит на спине, и на него, этот крест, надо будет ложиться, подставляя себя вздрагивающему и пыхтящему куску мяса, который навалится сверху, ерзать и шоркаться по огромному дивану, сдирая с кожи горящий след…
Медленно, как бывает во сне, когда тело плохо подчиняется разуму, Соломея стянула обессиленную ладонь с простыни, и простыня цвета не изменила.
Господи!
Поднялась, обошла свой номер, снова придвинулась к дивану, уперлась коленями в его мягкий бок. Зажмурилась до летучих цветных пятен в глазах, постояла так, покачиваясь от напряжения, и распахнула глаза. Простыня была белой. Еще раз дотронулась до нее ладонью и отрешенно, будто не о самой себе, подумала, что больше на этот диван она никогда не ляжет. А если ее положат, то она будет мертвая.
Застукали в коридоре каблуки хозяйки, дверь широко открылась. Элеонора, сразу приметив, что Руська еще не готова, даже не причесалась, мерзавка, сразу же и закричала, как она обычно кричала на всех в доме: сначала мужичьим басом, после голос тончал, взлетал выше, и вот уже хозяйка взвизгивала, как придавленная собачонка:
– Руська! Я тебя все-таки оформлю! Держать не буду! Полчаса осталось, а ты… ты глянь на себя, чучело! В лишенки захотела? Оформлю!
Пуще огня боялась Соломея этой угрозы. Но – до сегодняшнего вечера. Сегодня угроза нисколько не испугала. Разве бушлат и галифе лишенки самое страшное?
– Погоди-ка, красавка, – Элеонора пригасила визг и заговорила вкрадчивым шопотом. Шагнула через порог в номер, внося запах дорогих духов, цепко ухватила Соломею пальцами за подбородок. – Опять ладаном воняешь? Ты что, Руська, изобрести хочешь? Тебя спрашиваю! Отвечай! Может, «не согреши» выучила? Поздно, красавка, поздно. И должок за тобой, если не забыла. Ты здорова? На медкомиссию тебя отвести? Полечить? А?
Каждый вопрос Элеонора забивала в Соломею как гвоздь, по самую шляпку. Ни вытащить, ни пошевелить даже. Намертво.
Долг за проституткой Руськой числился большой, выплаты хозяйка могла потребовать в любую минуту. Тогда – прямая дорога на первый этаж дома, куда спроваживали обычно самых пьяных и извращенных клиентов. Если должница упиралась, вызывали медицинскую комиссию. Приезжали два доктора, всегда одни и те же, ставили мудреный диагноз, и беднягу опускали на лечение в подвал, где хозяйничал Дюймовочка. Через неделю-другую должница появлялась в своем номере, согласная на все.
Порядки дома Соломея хорошо знала.
Но сегодня страшнее медицинской комиссии даже страшнее Дюймовочки, оказалось иное – диван и простыня на нем, которая изменила цвет.
Элеонора держала Соломею за подбородок, сверху вниз заглядывала в глаза, а чудилось, что в самую душу. Никому еще не удавалось обмануть хозяйку, которая умела смотреть не только в самое нутро человека, но видела еще на два метра под землю и на два года вперед.
Оправдываться Соломея не стала. Молчком отвела глаза. Хозяйка больше ни о чем не спросила. Отняла длинные пальцы от подбородка Соломеи, быстро-быстро пошевелила ими один о другой, словно пыль стряхивала, и вышла, неслышно прикрыв за собой дверь. Каблуки не застучали, как обычно – сходу, с лету и на всю мощь, они лишь тихо отозвались негромкими звуками, а скоро и совсем потеряли голос. Тихо стало в номере и в коридоре.
Соломея села за стол, придвинула зеркало и долго вглядывалась, не узнавая саму себя. Что-то неуловимо изменилось в ее облике, хотя лицо оставалось прежним. Что же? Она ближе придвинулась к зеркалу, вгляделась пристальней и поняла – от лица шел свет. Зыбкий, едва-едва различимый, но он струился и озарял номер.
«Это знак, – подумала Соломея. – Знак. Только к чему он, знак? К горю?»
Развернула зеркало и поставила его так, что стекло прижалось к стене.
«Конечно, к горю».
Ей захотелось позвать кого-нибудь, услышать голос, и она подошла к окну. За окном поднимался ветер, набирал силу и ухал.
«Павел! – позвала Соломея. – Павел, слышишь?!»
На вогнутой крыше бывшего цирка звякнули ржавые листы железа.
6
Отец Иоанн погасил последние свечи, тихо вышел из храма и запер его на ночь. Оглядел пустую церковную ограду, заметил мусор и тряпки, валявшиеся у входа, подумал, что завтра с утра надо их будет обязательно убрать. Лучше бы, конечно, сегодня, но сильно уж устал за день. Ломило спину, и голова была тяжелой, в глазах скопилась резкая боль, и лишний раз даже боязно было пошевелиться.
В последние годы молиться в храм приходили в основном лишенцы, денег у них никогда не имелось, и жертва стала совсем мизерной. Отказались служить, ушли дьячок и псаломщик, распался церковный совет, и отец Иоанн не заметил, как остался один. Но роптать он не умел и, смиренно принимая случившееся, перебрался на житье в маленькую сторожку, которая ютилась в самом конце церковной ограды. Там он поселился. Служба требовала многих забот, и он хлопотал с утра до вечера, не зная отдыха. Ему помогали доброхоты из старых лишенцев. Всякий раз, заканчивая день, отец Иоанн благодарил их и благодарил Бога, что порядок, заведенный в храме со дня освещения, не нарушился и люди молились, причащались и приходили на исповедь.
Дверь в сторожку оказалась открытой, и отец Иоанн сразу определил, что кто-то к нему пришел. Не удивился, так как приходили к нему часто. Прикрыл за собой дверь, включил свет и огляделся добрыми подслеповатыми глазами. На корточках возле печки, разжигая сырые поленья, сидел Юродивый. Пол под его босыми ногами был мокрым, а рубаха на спине парила. Увидев отца Иоанна, Юродивый во весь рост поднялся, задел головой потолок и тут же склонился.
– Благослови, батюшка…
Отец Иоанн благословил его, подал руку, и Юродивый осторожно прикоснулся к ней шершавыми, обветренными губами.
– Батюшка, я сказать хочу…
– Подожди, что же ты так, сразу. Попьем чаю, повечеряем, а уж после и рассказывать станешь.
– Печку я растоплю, мигом. Дрова, батюшка, у тебя сырые.
– Не успел осенью навес сколотить, не дошли руки, вот они и мокнут.
– Не расстраивайтесь, изладим.
Отец Иоанн внимательно вглядывался в Юродивого, и лицо его становилось печальным. Он знал, что явился этот гость не случайно. Юродивый всегда появлялся накануне больших событий, когда овладевала людьми черная сила, сбивала их в толпы и бросала на разрушение. В страшные дни, когда, казалось, уже ничто не может остановить людское безумие. Юродивый выходил навстречу и говорил вечные слова. Его не всегда слушали, а каждое появление заканчивалось тем, что люди его убивали. Но он воскресал и приходил снова, правда, с каждым разом становясь старше и изможденней. Отец Иоанн видел Юродивого впервые, но по преданию тех, кто служил в храме раньше, все знал о нем, и поэтому, вглядываясь сейчас в неожиданного пришельца, внутренне готовился к испытаниям. Они уже стояли на пороге.
Сырые дрова все-таки разгорелись. Огонь загудел в печке, и скоро живое тепло наполнило охолодавшую за день сторожку. Закипел на плите чайник, и от его булькающих звуков, от капель, с треском разлетающихся по раскаленному железу, стало совсем уютно, как бывает только в старом, давно обжитом жилище.
Отец Иоанн и Юродивый помолились, принялись за скудную трапезу: пили чай с черным хлебом и сахаром вприкуску. За окном сторожки буйствовал ветер, и слышалось, как надсадно шумят, сопротивляясь ему, голые тополя. Чаевничали молча. Слушали гул за окнами и не торопились начинать разговор, собираясь с мыслями.
От тепла и чая Юродивый вспотел, то и дело передергивался, выгоняя из себя озноб. Ярые глаза утешились, светили мягко. Он как бы весь разомлел, оттаял и поглядывал на отца Иоанна, на скромное убранство сторожки с благодарностью.
Поужинав, они сели на лавку, и отец Иоанн тихо спросил:
– Какую весть ты принес? Говори…
Юродивый потер руки и переплел длинные пальцы. Так же тихо ответил:
– Нерадостную. Горе совсем близко. Люди забыли слова Спасителя.
– И ты пойдешь их напоминать?
– Я уже пошел. Я напоминаю. Сегодня говорил я возле «Свободы».
– Что же, видно, надо смириться и принять испытание.
Больше они ни о чем не говорили. Да им и не требовались пространные разговоры, потому что они понимали друг друга без слов.
Юродивый разобрал постель и заботливо уложил отца Иоанна. Сам же вышел на улицу и, прихлопнув за собой дверь, долго стоял, прислушиваясь к ночному городу, в котором властвовал ветер. Доносились гудки машин, слышался недалекий шум поезда, и звякала-стукала жестяная пластина, гонимая ветром по улице. Над всей этой суетой измаянного города, уходящего в тяжкий сон, горели кресты и купола храма. Юродивый подошел к нему вплотную, прислонился щекой к теплому, старому камню. Он помнил его, и камень его помнил.
– Все повторяется, все повторяется… – шептал Юродивый и невольно закрывал глаза, будто уходил в забытье. Но это не было забытьем, это была явь прошлой жизни, которая иногда разворачивалась перед ним.
…Тогда он еще не носил этого имени – Юродивый. Его звали Володей, а в семье – Володенькой.
– Володенька, Володенька, – упрашивала мать, хватая его за жесткий рукав гимназической шинели, – не отходи от меня, никуда не отходи… Слышишь?
– Ну что ты, мамочка, я же рядом. Не беспокойся, я его усыплю.
Он подошел к молодой женщине, сидящей у церковной стены с ребенком на руках. Ребенок уже охрип от крика, бессильно икал. На маленьком лбу надулись голубые жилы. Володя взял его из усталых рук женщины, покачал, тихонько дуя ему в лицо, и ребенок уснул.
– Спасибо вам, – сказала женщина, пытаясь улыбнуться искусанными в кровь губами. – У него зубки режутся, а я совсем обессилела. Когда же кончится этот кошмар? Вы знаете, когда он кончится?
– Не знаю, – честно сказал Володя и вернулся к матери.
По куполу храма свинцовой строчкой прошла пулеметная очередь, и на людей посыпались куски штукатурки и краски. Невидимый далекий пулеметчик опустил прицел, взял ниже, и вторая очередь, со звоном разнося стекла, ударила в узкие окна. Пули рикошетом уходили от крепких стен, и люди перед ними оказались беззащитными. Мама ахнула и навалилась на плечо Володи. Он схватил ее, попытался поднять и ощутил под ладонями горячую влагу – кровь… Опустил на пол, хотел перевязать рану и начал уже снимать шинель, чтобы разорвать нижнюю рубашку, но тут же и понял – поздно…
Он дернулся, еще шире распахивая шинель, бросился к дверям храма. Последнее, что успел увидеть здесь, – лобик ребенка, которого он только что усыпил. Лобик был залит кровью.
На улице стрельба, крик, топот конских копыт. Стукали по мерзлой мостовой колеса пушек. Шальные пули впечатались в главный колокол храма, и тогда долгий, негромкий звон срывался на землю. Стылый ветер разносил полы шинели, трепал волосы на голове, но Володя не замечал ничего и бежал, раскидывая руки, кричал, срывая голос, одно только слово:
– Остановитесь!
Его никто не слышал.
Тогда он стал бросаться к солдатам, хватал их за шинели, за ремни винтовок, кавалеристов – за стремена.
– Остановитесь!
Его отталкивали, материли и бежали, скакали, шли дальше.
Володя увидел офицера с биноклем на груди и бросился к нему.
– Остановитесь!
Ухватился за холодную портупею на белом овчинном полушубке, потянул на себя. Он хотел одного – чтобы прекратили стрелять и убивать людей. Но офицер понял его по-своему, посчитал, что на него напали. Наотмашь ударил Володю рукояткой нагана в переносицу, а когда тот разжал пальцы и упал, выстрелил, целя в голову, но в горячке дернул спуск резко и попал в плечо.
Обливаясь кровью, сплевывая ее, соленую, на снег, Володя поднялся, пошел в развевающейся шинели и со вздыбленными волосами вдоль улицы, пытаясь кричать, но с мокрых кровяных губ срывалось только неясное шипенье.
А навстречу ему, поднимаясь на пригорок, цепью бежали другие солдаты, и над их головами тоже стоял русский крик «ура!». Чувствуя, что силы его на исходе, Володя вскинул вверх руки, и в нем, из самой глубины, прорезался дикий крик:
– Остановитесь!
Молодой солдат, встряхивая русыми кудрями, набежал на него. Володя попытался заступить ему дорогу, удержать, но солдат качнулся в сторону, отдергивая на себя винтовку, а затем с глухим выдохом послал ее, падая всем телом, вперед. Холодный трехгранный штык с хрустом продырявил Володину грудь насквозь…
Юродивый приложил руку к груди, на том самом месте, где когда-то пробил ее штык, и она под ладонью больно заныла.
Над головой в это время послышался странный звук, будто скребли по железу напильником.
– Ну вот, – сказал Юродивый, – и она следом за мной явилась, не замешкалась.
Из низкого серого полога выпала клювастая птица, кувыркнулась через голову в воздухе, и крылья у нее стали на глазах расти. Ширились, вытягивались, наливались чернотой, и каждое крыло, распушенное ветром, простиралось едва ли не над половиной города. Птица замерла, вскинула клюв, лязгнула им с визгом, словно сорвавшись с цепи, стала чертить круги над домами, опускаясь ниже и ниже, едва не задевая телеантенны. Тоненькими, хилыми ручейками из домов потек свет. Он тек из тех домов, где еще молились, где еще помнили слова, которые произносил Юродивый. Возникал в серой мути, вздрагивал, тянулся вверх, но птица успевала перехватывать его, и он бесследно втягивался в черноту крыл. Птица становилась еще чернее, стремительней кружилась над городом, всасывая в себя остатный свет.
Юродивый опустился на колени и стал молиться. Вся сила, какая была у него в душе, вкладывалась в молитву. Здесь, под стеной храма, под его защитой, Юродивый пытался остановить разгул страшной птицы, видеть которую и слышать суждено было ему одному. Это противоборство повторялось всякий раз, когда он приходил в город.
Птица дернулась, замедлила свои метанья, лязгнула клювом и свечой ушла в низкий полог.
Юродивый долго еще молился и поднялся с земли без сил. Глянул еще раз на опустевшее небо и вернулся в сторожку.
7
Ветер бил в лоб, во всю свою силу. За стеклами машины проскальзывал тугой свист. Мелькали слева и справа фонарные столбы, грязные бордюры, железные решетки моста. Серая грязь из-под колес плюхала веером.
Лед на реке сорвало, ветер гонял по ней белесые буруны, и она текла, рассекая город на две равные части, взъерошенная и беспокойная. Отражаясь, болтались на воде желтые огни. Набережная была пустынна.
Машина неслась на предельной скорости. Стрелка спидометра дергалась у крайних отметок. Минуты за полторы, не больше, остался позади длинный мост. Дорога влетела в тоннель и выскочила из него на перекрестке центральной улицы. Павел разжал затекшие пальцы, намертво притиснутые к рулю, и плавно затормозил, гася сумасшедший разбег. Перевел дух.
Светофор впереди выкинул красный свет, и мимо поползли, тяжело урча, оранжевые автобусы. Они тащились на малой скорости, четко соблюдали дистанцию и наползали один за другим с такой равномерностью, что конца им, казалось, уже никогда не будет. Павел ерзал на сиденье, ругался и ждал. Объехать нельзя, проскочить в промежуток между автобусами, рискуя свернуть шею, он не решался. Постукивал по колену ребром ладони и торопил водителей: «Скорей, ну, скорей, гробовозы!»
Водители его не слышали, и автобусы, в которых ехали на работу, в третью смену, твердозаданцы, тягучего ритма не нарушали; ползли и ползли, как ползают по осени сонные мухи, прихваченные первым морозом. Салоны изнутри освещались, и оранжевые робы пассажиров, мужчин и женщин, сливались в единые, неделимые пятна. Робы свои твердозаданцы натягивали еще дома, собираясь на смену, и снимали их тоже дома, но уже после смены. Задумывалось это для того, чтобы никто из них в рабочее время не мог выйти в город. Время же на дорогу от дома до сборного пункта, куда приходили автобусы, указывалось – плюс-минус пять минут – в особом пропуске. Два года Павлу довелось ездить в оранжевых автобусах, и он до сих пор помнил, как шуршат о спинки кожаных сидений жесткие робы. Шуршания не затихают, не становятся громче, а сцепляются в один усыпляющий звук, и он обволакивает, как вата. Люди в автобусах почти всегда спят. Если бы водители захотели и договорились между собой увезти твердозаданцев не к проходным заводов, а куда-нибудь в совершенно иное место, они увезли бы, а пассажиры наверняка бы и не заметили.
Ползли и ползли автобусы. Сколько их? Пятьсот? Тысяча? Павел никогда не считал и количества их не знал. А сегодня, вздрагивая от нетерпения и досады, начал считать: «Один, два, три…» На четвертом десятке сбился и плюнул. Закрыл глаза.
И тут же поднялся во весь рост Юродивый, качнулся к нему и хрипло выдохнул: «Спеши, Павел, спеши, она может погибнуть!» Хриплый шепот прозвучал так явственно, что Павел вскинулся и огляделся. Нет, сиденья пусты, и он в машине один. «Послышалось». Но шепот прозвучал еще раз, у самого уха, даже горячее дыхание коснулось лица. Павел выскочил из машины. Ветер пронзил его влажным холодом, завернул полы куртки наподобие крыльев и, гикая, устремился дальше, с напором втягиваясь в тоннель, чтобы проскочить его и на мосту, на реке, загулять во всю мощь. А сверху, от истока центральной улицы, накатывались с режущим свистом новые порывы, бесновались, сжатые с двух сторон каменными коробками, вскрикивали от злобы и так настырно, упруго толкали в грудь, словно хотели уронить в снежную кашу и закатить под автобусы.
Они, оранжевые, ползли и ползли.
Павел наглухо, до самого горла, задернул замок на куртке, и полы ее перестали хлопать. Повернулся спиной к ветру. Чтобы почуять хоть какую-то под собой опору, навалился на грязный капот машины, вытянул вперед вздрагивающие руки. Сердце через куртку упруго билось в железо. По спине, на голове, по вытянутым рукам и забрызганному капоту скользнули неуловимые отблески все того же цвета, единого для твердозаданцев.
А с неба, просачиваясь через полог, текла, не зная устали, мелкая морось.
«Жди, Соломея, жди. Приду», – шептал Павел. Зов его взлетал, обретая силу, и Павел стремился за ним вслед. Ветер сжалился и новым, особенно сильным, порывом сдернул Павла с капота, подкинул его, распростертого, вверх и понес, поддерживая на упругой спине. Над центральной улицей, до самого конца ее, над торговым районом, над старым парком – туда, где виднелись церковные маковки. Павел летел, раскинув руки, захлебывался встречным воздухом и торопил: «Скорей, скорей!» Стихия послушно отозвалась, прогнула спину и поставила его на землю у нижней ступеньки паперти. Он огляделся, а вокруг – лето. Оно набирало силу, и жара звенела, как колокол. В церкви славили Троицу. Молодые березки у входа источали сладкий, вянущий запах. Из распахнутых дверей слышалось стройное пение. Павел слыхом не слыхивал, что значит Троица, пение звучало для него впервые, и в храме он не бывал за свою жизнь еще ни разу. Но Леле в тот день потребовались свечи и обязательно церковные. Ударил ей в голову очередной бзик, и она решила накладывать на лицо маски из топленого воска. Вот и оказался Павел у распахнутых дверей храма, помедлил, прислушиваясь к торжественным голосам, и шагнул через порог. Рука поднялась помимо его воли и сдернула с головы кепку. Он не успел удивиться, сразу забыл про кепку, потому что увидел среди зеленых кителей лишенцев девушку в белом платье и таком же белом платочке. Пошел на эту белизну, сам еще не зная зачем. Приблизился едва не вплотную. В первую секунду увидел лишь одни глаза. Зрачки их были такими большими, что голубоватые белки лишь каплями светились по краям. Глаза поблескивали и таили в своей глубине мольбу. Она не касалась земных забот, суть ее заключалась не в жилье и одежде, она взывала к чему-то совсем иному, чего рукой не возьмешь и не потрогаешь.
Это иное, никогда в жизни Павлу неведомое, поразило его больше всего. Еще ближе придвинулся к девушке, дотронулся до белого платья и тут же отдернул руку, боясь, что она ощутит прикосновение. Но девушка не заметила, она смотрела и сама тянулась туда же, куда направляла взгляд. А там, поверх склоненных людских голов, сияла икона, и взирала с нее женщина с младенцем на руках; взирала на всех сразу и на каждого в отдельности. Та мольба, какая светилась в глазах девушки, в глазах на иконе сияла еще зримей, с великой мукой. Совпадение было столь велико, а для Павла так неожиданно, что он в растерянности попятился и до конца службы простоял у дверей. А когда служба закончилась, пошел следом за девушкой в белом платье, и она привела его к публичному дому. Сняла белый платок, сложила его и сгорбилась. Ее будто пригнули к земле и толкнули через железный порог в глубину бывшего цирка.
– Она – проститутка?
Он не поверил.
В тот же вечер пришел в публичный дом и оказался у Руськи в номере.
И все равно не поверил.
А чудес не бывает. Ветер взметывает и переносит людей в желанное место и в прожитую жизнь только в мечтаниях. Потому и лежал Павел, ничком привалившись к капоту, впитывал через куртку железный холод, а мимо – проклятые! – тащились автобусы, шлепая в выбоинах колесами, светясь надоевшей своей оранжевостью. Но ведь когда-то же они проедут?!
Проедут, проедут, успокаивал себя Павел, немного уже осталось. Сейчас, скоро. Последний мигнет габаритами, красный на светофоре сменился зеленым и – рука не подведет, хватка есть, и вытащит он Соломею, чего бы ни стоило.
«Спеши, Павел, спеши…» – зашептал над ухом Юродивый, и шепот его на этот раз прозвучал торопливей и требовательней, подталкивал сесть за руль и погнать машину в промежуток между автобусами. Но Павел сдержался.
Юродивый встал перед глазами, как в яви: поблескивала мокрая борода, позвякивала цепь, и неистово горели глаза. Он вселял страх. Недаром же Леля так его испугалась.
– Это же чудовище! Самое настоящее! – вскрикивала она в машине, когда ехали от «Свободы» домой. Хватала Павла за руку и вонзала ему глубоко в кожу острые ноготки. – Откуда он взялся? Что он тебе говорил? Ну?
Павел подумал, что Леля точно такой же человек, как и он, как Соломея, как сотни других, она должна его понять. Он передал слова Юродивого и рассказал, что за ними кроется. Рассказал без утайки, как увидел Соломею в церкви, как нашел ее после в публичном доме и как до сих пор не верит, что она проститутка. Еще поведал, что у Соломеи большой долг и угроза, о которой шепнул Юродивый, наверняка связана с этим долгом.
– Ты любишь ее? – удивилась Леля.
– У меня никого нет, кроме Соломеи. Я всю жизнь жил один и ничего не боялся. А теперь боюсь – за нее.
Леля разжала пальцы, и на руке Павла остались глубокие вмятины – ровно пять. Он подумал, что она хочет поправить прическу, но Леля закрыла лицо ладонями, и он услышал, что она всхлипывает. И то, что Леля плакала, было удивительней появления Юродивого. Павел молчал, боясь потревожить ее неосторожным движением. А Леля по-девчоночьи швыркнула носом, ладонями вытирала слезы и размазывала по щекам черную тушь с ресниц.
«Все мы люди, – говорил самому себе Павел. – Мы все одинаковы, хоть и поделили нас. И потому, что мы люди, горе одного аукается в другом».
Леля обернулась и снова ухватила его за руку.
– Я вам помогу, дам денег, – заторопилась она. – Вы уплатите долг и будете жить у нас. Я скажу мужу – он согласится. А сейчас… сейчас бери машину и езжай к ней. Выручай, как хочешь, – я все улажу.
Павел лежал на холодном капоте, ждал, когда проползет последний автобус, и готовился к худшему, что могло с ним и с Соломеей случиться. Может, сегодня… может, завтра. Сроки неведомы. Но что бы ни случилось, он никогда больше не даст воли до сих пор неизжитой детской привычке: мечтать, уповая на лучшее. В этом городе, в этой жизни надеяться на людей нельзя.
Он ничего не рассказывал Леле, а она, в свою очередь, не сострадала до слез и не обещала помощи.
Все по-иному случилось. Как в жизни.
Едва отъехали от «Свободы», как Леля раздернула Павлу ширинку на брюках, и узкие, холодные пальцы вцепились в мужскую плоть. Только Лелина аккуратно причесанная головка могла придумать столь необычное наказание для охранников. И пока она разрывала ногтями кожу, полагалось молчать и делать вид, что ничего не происходит. Говорила только она, ничуть не меняя щебечущего голоса:
– Мой охранник, которого я содержу, оказался тряпкой. Хуже тряпки. Зачем я его держу, зачем плачу деньги? Кто ответит, а?
Ноготки тверды и остры, словно растут не на пальцах, а на железных крючьях. Пошевелиться нельзя. Сиди и терпи, если дорого тебе место охранника.
Павел сидел и терпел.
Подъехали к дому. На прощанье Леля велела явиться завтра для разговора. Ничего хорошего разговор этот не обещал. Павел спустился к машине, поморщился от боли и сказал только одно слово:
– Хватит!
Крутнул на площадке машину и погнал ее, рискуя разбиться, в ночь, в полную неизвестность. Да и что теперь могло быть наперед известным, если за самовольный уход – Павел знал, его предупреждали заранее! – охраннику полагалось одно наказание – он исчезал. Навсегда. А куда – об этом никто не ведал и не спрашивал.
Последний автобус плюнул гарью из выхлопной трубы и прокатил мимо. Ну, поехали…
8
Соломея очнулась, как после смерти. Не знала, где она находится, и не понимала, что с нею произошло. Нависал прямо над головой бесцветный потолок. Ни пятнышка, ни трещинки на нем не проскальзывало, и весь он – цельный, словно стальная плита. Пошевелиться, глянуть по сторонам Соломея не могла – тяжесть набрякла на руках и ногах, придавила к жесткому ложу. Память отказывалась служить, и вместо недавних событий зиял провал, подернутый зыбкой и реденькой пеленой. Через нее, как через мутное стекло, маячил Дюймовочка, а дальше… дальше – пусто. Соломея пыталась разложить события по порядку: вот ушла хозяйка, вот она осталась одна в номере, прижалась к окну и звала Павла, а за окном поднимался ветер и звякали листы железа… На этом звуке сила памяти иссякала.
Сейчас Соломея находилась в неведомой ей власти. Той самой, которая принесла сюда, бросила на жесткое ложе и придавила тело непосильной тяжестью. Даже головы не могла повернуть, чуя на лбу горячий обруч. Кожа под ним нестерпимо болела.
Запахов не слышалось, потолок сиял чистой бесцветностью, и ни единого, даже слабого звука не промелькивало. Что же это за пустота, которая обступила со всех сторон? И не есть ли она продолжение зияющего провала в памяти? Соломея вздохнула и перестала мучить себя, покорно соглашаясь на все немыслимое, что может свершиться. Бог определил час и минуту, непонятное разрешится ясностью, оживет, если суждено, память, а любые мучения Соломея готова принять и вытерпеть. Она сама выбирала дорогу, в спину никто не тыкал: не говорил: иди! Значит, и надеяться должна на себя, на свою силу, терпеть и ждать.
Кожа под обручем горела сильней, в саму кость проникал жар, и казалось, что голова усыхает, становится размером с махонький кулачок. Съеживалась и память. Скоро вся жизнь Соломеи, дальняя и ближняя, подернулась пеленой. Остались несколько дней и несколько вечеров. Но они оказались до того ярки и зримы, что Соломея почуяла запах ладана, услышала стройное, вверх поднимающееся пение и смирный шепот молодой листвы на деревьях – ощутила на себе всю благость Троицы. Богородица в тот день, которой она всегда истово молилась, испрашивая заступничества, Богородица с особой печалью и лаской взирала на нее. В тот же день, после службы, когда возвращалась Соломея из храма, ей чудилось, до самого железного порога бывшего цирка, что кто-то идет следом и глядит на нее с удивлением. Взглядов людских, особенно когда глядели мужчины, Соломея боялась – они мазали ее грязью. Но этот взгляд отвращения не вызывал. Она даже походку свою утихомирила.
Вечером того же дня, со страхом поглядывая на черную простыню, Соломея вздрагивала от звуков в коридоре и молилась, чтобы подольше отодвинулась та минута, когда распахнется дверь и нарисуется на пороге клиент. Все они были для нее на одно лицо, и она никогда их не различала, хотя иные и говорили, что приходят уже не впервой. Ей же всегда казалось, что в номер приходит один и тот же и мучит ее до утра.
Как ни молила, как ни оттягивала тягостную минуту, дверь распахнулась вовремя и клиент замешкался на пороге, прежде чем шагнуть в номер. Странно, но Соломея не услышала, как он прошел по коридору, а увидев, едва не вскрикнула. Клиент приблизился к ней вплотную, и она ощутила, как и по дороге из храма, что на нее глядят с удивлением.
Дальше началось непонятное. Клиент посадил ее на стул, сам сел на пол, подогнув ноги, и быстро, как на бегу, сказал:
– Павел. А у тебя какое имя, только настоящее?
И она, сбитая с толку, назвалась настоящим именем.
Павел просидел перед ней всю ночь. Ни о чем больше не спрашивал, ничего не рассказывал. Сидел, молчал и смотрел. И все. А Соломея, ожидая какой-нибудь выходки, неотрывно следила за ним, не позволяя себе расслабиться. Но шла от Павла невидимая волна, обволакивала теплом, опасности в себе не таила, и Соломея успокоилась. Не заметила, как задремала. Проснулась под утро, на диване, заботливо укрытая одеялом. Сразу вскинулась – где Павел? Именно Павел, а не клиент, – так уж ей подумалось. А он поднялся с пола, пригладил коротко остриженные волосы и шагнул к двери.
– Кто ты? – вдогонку, в спину уже, крикнула Соломея.
Он обернулся.
– Я же сказал – Павел. Я еще приду. Морковку тебе принесу.
«Морковку? Зачем?» Но спросить не успела, дверь за ним уже закрылась.
Он пришел через несколько дней и принес молодую морковку с зеленым хвостом ботвы. Сам очистил ее ножом, сам вымыл под краном и подал Соломее.
– Ешь. Первая, она самая сладкая.
Соломея хрустела морковкой, а он сидел и смотрел. Так смотрят обычно дети, когда открывают в мире раньше им неизвестное. Под утро Соломея снова проснулась на диване и увидела Павла на прежнем месте. Она хотела его расспросить, узнать что-нибудь о его жизни, но он по-звериному вскинул руку и не дал раскрыть рта.
– Не спрашивай. Про меня знать не надо, а про тебя я все знаю.
Больше она его ни о чем не спрашивала.
Павел надолго пропадал, вновь появлялся, приносил яблоко или морковку и просил, чтобы она ела при нем. В иной вечер заказывал вино в номер, тихо и не спеша напивался, ложился на пол, подолгу смотрел в потолок открытыми глазами. Пьяный просил об одном – положи на лоб руку.
Она опускалась на колени, осторожно прислоняла к потному лбу свою сухую ладонь и неслышно плакала. Ладонью ощущала, как бьется в Павле и не находит выхода острая боль… Догадывалась, как он устал жить с этой болью, и плакала еще безутешней от бессилия, что ничем не может помочь. Она могла лишь на короткое время утишить боль, и когда это удавалось, Павел сразу же засыпал, испуганно вздрагивая во сне.
Где он, Павел? Слышит ли ее? А если слышит, придет ли?
Она хотела вслух произнести его имя и нарушить тупое безмолвие, но язык разбух, едва помещаясь во рту и сухо царапал нёбо.
Имя не произносилось.
Зато возник слева, на уровне плеча, вкрадчивый, скребущийся звук, и неожиданно резко царапнул металл. Следом застукали каблуки, пахнуло дорогими духами, и Соломея догадалась, что это Элеонора. Скосила глаза, но вместо Элеоноры над ней возникло красное лицо Дюймовочки. Нос его шевелился, рыжие волосы на голове вздрагивали. Дюймовочка выставил острый, кривой палец, и стал водить им над Соломеей. Она невольно следила за пальцем, и глазные щели Дюймовочки раскрывались шире и шире.
– Жива-а-а-я… – ошарашенно протянул он. – Хозяйка, глянь, живая она! Да как же! Доза-то на быка была! Жива-а-а-я.
Ощутимей нанесло дорогими духами, зашуршала материя, и над Соломеей согнулась Элеонора. Она тоже была удивлена.
– Руська, ты меня слышишь?
Соломея не отозвалась – она забыла свою кличку. Ждала, что ее назовут настоящим именем. Элеонора не назвала. Спросила еще раз.
– Слышит она, хозяйка, слышит. Вон, гляделками шевелит. Надо же – доза-то была на быка!
– Еще раз перепутаешь – выкину! Мне трупы не нужны. Понял?
Дюймовочка кивал головой, и у него на шее складывались кольца жира.
– Не трогай ее. Вызови медкомиссию, пусть в чувство приводят. Разговаривать завтра буду, сама.
Устукали каблуки Элеоноры, прошаркал следом за ней Дюймовочка. Клацнул металл, и скребущийся звук истончился на нет, уступая место глухой тишине.
«Доза… медкомиссия, живая… он так удивился, что я живая, значит, я должна была умереть? Но меня никто не убивал. Доза, доза…» Реденькая пелена заколебалась над провалом памяти, дернулась и разом сгинула, обнажая все, что произошло с Соломеей.
Она стояла у окна, когда в дверь ее номера раздался стук. Стучали сердито, громко, как стучит, возвращаясь домой, подгулявший хозяин. Это был клиент. По виду и по ухваткам – активист. Долго и нудно хвастался своим магазином, обещал подарки, если, конечно, останется доволен, и что-то еще говорил – Соломея не слушала.
Пришлепывая губами, активист пил вино, закусывал, и даже когда пил и закусывал, пытался говорить, но получалось одно урчанье, как у голодного кота, припавшего к куску мяса.
И Соломея решилась.
Вздрагивая, расстегнула ворот платья, поймала негнущимися пальцами серебряную цепочку на шее, но цепочка крутилась каждым мелким кольцом и не давалась, словно знала, что готовят ее и серебряный крестик, который она держала, на откуп. Клиент по-своему понял движение Соломеи. Пошлепал губами, уркнул и сердито выговорил:
– Погоди, застегнись. Я сам люблю. И не расстегивать буду, а рвать. Страсть у меня – рвать. За платье плачу.
Соломея сжала, наконец-то, в руке вертучую цепочку и стянула ее, больно царапая и задирая волосы. Вытянула перед собой руки. Крестик крутнулся и замер. Соломея упала на колени перед клиентом – крестик даже не шелохнулся. Она подняла голову и взмолилась:
– Возьмите, больше ничего нет. За вашу плату, а я не могу, не могу! Что вам стоит! Родименький, возьмите!
С нижней губы клиента стекала по подбородку темно-красная, капля вина, оставляя за собой извилистый, мокрый след. Клиент ничего не понимал. А когда до него дошло и осенило, он заорал и стал отпихивать каблуком протянутые ладони Соломеи. Попытался пнуть и промахнулся.
– Сука! Издеваешься?! Убью! Я что, не мужик?! Брезгуешь?! Задавлю!
Отзываясь на крик, в номер влетела Элеонора. Следом ввалился, запаленно дыша, Дюймовочка. Все трое кричали, а Соломея, не поднимаясь с колен, ползала по полу, безмолвно протягивала руки, накрепко зажимая в них серебряную цепочку. Но руки ее натыкались на мокрый ботинок клиента.
Элеонора хлестнула Соломею по щеке, и Соломея, заваливаясь набок, услышала визг хозяйки:
– Медкомиссию!
Появились два бородатых человека в белых халатах. Щупали пульс, оттягивали веки, заставляли открывать рот. Соломея безропотно подчинилась. Она заранее соглашалась на все, потому что догадывалась – дивана сегодня удалось миновать. Бородатые переглянулись между собой, переглянулись с Элеонорой и тут же, на краешке стола, один из них быстро написал что-то на желтой бумажке и передал бумажку хозяйке.
Дюймовочка сгреб Соломею, натянул ей на голову тряпку и потащил куда-то, торопливо шаркая ботинками по полу. Тащил вниз по ступенькам. Их было много, и казалось, что спуск никогда не кончится. Дюймовочка пыхтел, но передышки себе не давал, встряхивал время от времени Соломею и удобней перехватывал ее широкой ручищей. Все-таки спуск кончился. Щаркающие шаги Дюймовочки стали короче и осторожней – он двигался, нащупывая дорогу, в темноте. Сквозь тряпку просочился затхлый, сырой запах, какой властвует обычно в глубоких подвалах. Дюймовочка остановился и забренчал ключами.
Он ее куда-то внес, бросил, как бросают мешок с песком, и предупредил:
– Не шевелись.
Рывком задрал подол платья. Соломея охнула и дернулась от боли в бедре, когда в мякоть ей глубоко вошла металлическая игла. «Укол сделал. Зачем?» Это было последнее, что она успела подумать, быстро уплывая и тихо кружась, как кружится лодка без гребца, подхваченная быстрым течением.
– Дьявол! Дозу перепутал! Сдохнет, сучка! – уже на плаву, в круженье, догнал крик Дюймовочки, но Соломея не поняла его. Слова слышала, но смысл их не доходил.
«Почему же не умерла я? А если осталась жива, значит, моя жизнь еще нужна для чего-то. Для чего?»
Потолок вздрогнул и зашевелился. На глазах стал выгибаться, а середина набухла и вздувалась крутым пузырем. По бокам и на Макушке пузыря зазмеились трещины. От них родился, падая вниз, нарастающий шорох. Достиг крайней, верхней отметки и разразился громом. Сверкнула, полоснув по глазам, молния, обдала искрящейся вспышкой, и прямые снопы света, нисходящие с немыслимой высоты, отвесно пролились на Соломею. Она очнулась, словно во второй раз. Тихий свет струился не от солнца; чистый, тончайше-прозрачный, он дарил благодать и восторг, рождая умиленные слезы, и хотелось жалеть и любить все сущее, что было, есть и еще пребудет.
В свете, обласканный им, возник юноша в голубых одеждах и властно повел рукой в сторону Соломеи. С треском лопнуло что-то, и Соломея поднялась со своего ложа в полной силе и свежести. На голом топчане, обитом сверху голубым пластиком, валялись матерчатые ремни, рассеченные, словно бритвой, по самой середине. Это они держали и давили тело. На свету, струящемуся сверху, ремни исчезли. Исчезал голый топчан, и медленно, сама по себе, отворялась дверь, обитая белым листом железа, почти незаметная на белой стене маленькой комнатки. Все здесь сверкало белым, но свет сверху указывал, что белизна – фальшивая.
«Ты хочешь знать – для чего тебе оставлена жизнь? – негромко заговорил юноша, возвышаясь над Соломеей в своих голубых одеждах. – Я отвечу. Жизнь тебе дана для страдания, а страдания твои – для людей. На мне голубые одежды – это знак благой вести. И я говорю весть: ты избрана для страдания и для спасения. Одень свой крест. Он у тебя в руках. И живи».
Все исчезло.
Потолок нависал по-прежнему, на месте стоял топчан, поблескивали гладкие стены, а матерчатые ремни, пусто провисая в воздухе, были застегнуты на толстые пряжки из белой пластмассы.
Но в правой ладони Соломея зажимала серебряный крестик и тоненькую цепочку. В распахнутую дверь несло запахом сырого подвала.
Соломея повернулась к двери, а из темноты, навстречу ей, выскочил Павел. Стрельнул глазами по комнате и осторожно промокнул рукавом куртки разбитые губы.
Сплюнул на белый пол кровяную слюну, невнятно выговорил:
– Успел…
9
Двенадцать корпусов, построенных для лишенцев на окраине города, связывались между собой одним переходом. К переходу примыкали поочередно пищеблок, отстойник, распределитель, санзона и накопитель. Последние постройки, кроме пищеблока, возводились позднее корпусов, в срочном порядке. Не могли архитекторы заранее угадать, что лишенцы побегут из своих ячеек, полностью обустроенных для нормальной жизни: тепло, свет, постель, унитаз и даже телевизор. Кормили их как на убой. Круглыми сутками урчали на пищеблоке котлы, успевая три раза за сутки выдать похлебку и кашу.
И все-таки лишенцы сбегали.
Стоило санитарам отлучиться хоть на минуту, как они выскальзывали из ячеек; неслышными тенями пробирались к выходу и на улице, глотнув грязного воздуха, неслись во всю прыть в ближний лесок. Разбредались оттуда кто куда: на городскую свалку, в церковь, залезали на чердаки, опускались в подвалы и канализационные колодцы. На побегушников раз в сутки устраивались наезды. Санитары отлавливали их, садили в зеленые фургоны и доставляли обратно в лагерь.
В городе лишенцы напоминали тараканов. Вот только что маячили они своими бушлатами защитного цвета, мельтешили, передвигались туда-сюда, но стоило появиться фургону, как они брызгали в разные стороны и забивались каждый в свою щель. Со временем санитары научились угадывать их повадки, быстро находили потаенные уголки, выковыривали оттуда лишенцев, и зеленые фургоны возвращались из наездов набитыми под завязку. С натугой одолевали крутой подъем, плевали в сырой воздух ошметьями сажи из выхлопных труб и подкатывали, впритык, к приемникам-накопителям. Выскакивали из кабин проворные санитары в белых халатах, забегали через служебный вход в накопитель и уже оттуда, изнутри, открывали задние двери и заученно выкрикивали блеклыми голосами одну и ту же фразу:
– Граждан лишенцев просят на выход!
Добровольно никто не выходил.
Тогда санитары поднимались по трапу в фургон, осторожно брали лишенцев под руки и выводили. Скоро пустые фургоны снова гудели моторами, направляясь в гараж. На этом их служба заканчивалась.
До следующей ночи и нового наезда.
У персонала лишенческого лагеря начиналась долгая и суетная работа. Сегодня она выдалась по-особому торопливой и немного нервозной: спозаранку, как всегда без предупреждения, прибыл с ревизией председатель муниципального совета Полуэктов. Он еще не избавился от простуды, то и дело сморкался в клетчатый носовой платок, широко разевал рот и брызгал на воспаленные гланды аэрозолью. Настроение – хуже некуда. Донимали болезнь и тревога: вчера в городе появился странный бородач с крестом и цепью на шее, в последние дни резко подскочило число побегушников. Неясное, глухое брожение ощущал Полуэктов. Сейчас, проходя по длинному коридору накопителя, пристальней вглядывался в лишенцев. Грязные, изжульканные, от многих дурно пованивало. Нормальным человеческим умом никак не понималось: зачем убегали? «Азиатчина, – морщился Полуэктов, перемогая свербенье в носу и едва сдерживаясь, чтобы не чихнуть. – Как волки. Сколько ни корми, все равно смотрят в лес».
Двое санитаров возились в углу с молодым парнем. Пытались что-то у него отобрать, а парень валился на пол и подсовывал зажатые руки под живот. Изловчившись, перевернули его и разомкнули руки. Парень, оказывается, не хотел отдавать маленькую кофейную чашку, разрисованную на боках розовыми цветками.
– Может быть инфекция, – пояснил начальник лишенческого лагеря, тучный и краснощекий здоровяк, – а он тащит всякую дрянь…
Парень, не поднимаясь с пола, вытянул перед собой пустые ладони, посмотрел на них и поднял глаза на Полуэктова. В глазах светилась злая тоска. Полуэктов отвернулся. Заторопился дальше по коридору.
Лица, старые и молодые, злые, веселые, равнодушные, заспанные, мелькали мимо. И не отставал дурной запах. Полуэктов прибавил шагу.
В конце коридора, в большой прямоугольной комнате, он присел за полированный стол рядом с начальником лагеря и его помощниками. Санитары по одному стали заводить побегушников.
Ровным, спокойным голосом – кричать на лишенцев, а тем более бить их никому не позволялось – начальник лагеря задавал всем одинаковые вопросы:
– Имя, фамилия?
– Номер ячейки?
– Когда ушли из лагеря, где обнаружены?
– Есть ли жалобы на персонал?
И короткая команда – в санзону.
Побегушников там уже, в накопителе, раздевали до нижнего белья и уводили на помывку. Шапки, бушлаты, галифе, сапоги – все без разбору валили в специальные вагонетки. Крышки на вагонетках герметически закрывались, и лишенческая одежда отправлялась в пожарку. Для того, чтобы хозяева не перепутали ее, на каждой вещи рисовался хлоркой номер ячейки.
Как ни крепился начальник лагеря, как ни сдерживал свою натуру, а все-таки и ему изменило терпение, когда санитары подвели совсем ветхую старушонку. До того она была маленькой, сгорбленной, что не нашлось для нее подходящего размера, и одежда болталась, словно на проволоке. Длиннющий нос загибался над верхней губой и походил на клюв. Старушонка кивала головой и напоминала неведомую растрепанную птицу, клюющую на дороге зерна.
– Ну а ты-то, ты-то, старая, куда? Куда, спрашивается, побежала? Горшок у тебя есть? Телевизор есть? Каша есть? Может, обидели тебя?
Старушонка быстро закивала головой, и потрепанная, у огня подпаленная ушанка наехала ей на самые глаза, уперлась в ребристую переносицу.
– Есть, есть, гражданин начальник… – зашлепал из-под ушанки задышливый голос. – Все у меня есть, и не обижают. Грех жаловаться.
– А куда побежала? Зачем?
– Не знаю, гражданин начальник, не знаю. Сидела в своей ячейке, и так тоскливо стало, так тоскливо, как в гроб положили. Я собралась и пошла. Пошла-а и пошла-а…
– А-а-а… – в сердцах передразнил ее начальник. Но тут же глянул на Полуэктова и осекся. Коротко скомандовал: – В санзону!
Старушонка засеменила к ближней вагонетке. Согласно тыкала клювастым носом в воздухе и на ходу стягивала с головы ушанку.
Полуэктов не удержался, чихнул. Ругнулся молчком, поминая недобрым словом погоду, простуду и надоевших ему лишенцев. В носу засвербило, на глазах навернулись слезы и он, закрывшись платком, недовольно спросил:
– Много еще там?
– Штук сто осталось. Может, перерыв?
– Нет, давай до конца.
Начальник махнул рукой, и санитары ввели нового побегушника.
– Еще один экземпляр! Уникум! Сто двадцать шесть уходов! Плюс сегодня. Получается сто двадцать семь. Вот, полюбуйтесь. Каждую ночь ловим. А где подружка? Санитар, веди веди ее.
Полуэктов высморкался и поднял слезящиеся глаза.
Перед ним стоял мужик лет сорока с большущим, кудрявым чубом, который буйно вываливался из-под ушанки, сдвинутой на самый затылок. Стоял мужик вольно, отставив ногу, и ухмылялся, показывая ровные белые зубы. Санитар, легонько подпихивая в спину, завел в комнату женщину. На ней, как и на других лишенцах, была та же безликая военная форма, но все, кто сидел за столом, сразу увидели – женщина. Мощные груди оттопыривали бушлат, и полы его на бедрах не сходились. Галифе, казалось, вот-вот лопнет на тугих икрах и выбросит из швов гнилые нитки. Ушанка у женщины, как и у мужа, тоже сидела на затылке, и на чистом высоком лбу вились веселенькие кудряшки. Женщина тоже улыбалась, и у нее поблескивали такие же ровные, белые зубы.
Полуэктов забыл про насморк. В нем поднималась злость к жизнерадостной паре. Если к старушонке он испытывал лишь легкое раздражение и брезгливость, то эти – злили. Одним своим видом.
– А вы за какой нуждой бегаете? – спросил он, опередив начальника лагеря.
Женщина тряхнула кудряшками и коротко рассыпала звонкий смешок:
– А вам не понять, гражданин хороший. Мы песню петь бегаем.
– Какую еще песню?
– Хорошую.
– Ну, пойте, – неожиданно, сам себе удивляясь, предложил Полуэктов.
– Да не поется нам здесь, – пояснил мужик, улыбаясь все шире. – Слова забываем. Захочешь петь, а тут, – постучал растопыренной пятерней по чубу, – тут как ветром выдуло.
Полуэктов едва сдержался, чтобы не закричать и не затопать ногами, может быть, даже ударить мужика, чтобы он не смеялся, но – нельзя. Он еще раз ругнулся молчком, повернулся к начальнику лагеря.
– Пойдем. Пусть без тебя заканчивают.
Начальник лагеря провожал его до машины и делился своими мыслями:
– Нужны какие-то меры. Прирост побегушников на каждый месяц – полторы сотни. А что будет летом, когда ночуй хоть под кустом, хоть под лавкой.
– Будем думать, – пообещал Полуэктов. Хотя, если честно, он не знал, что ему думать. Не виделось выхода. Запереть ячейки? Но это нарушение гражданских прав. А к чему приведут массовые побеги? Тем не менее еще раз пообещал: – Будем думать.
В машине, навалившись на мягкую и удобную спинку сиденья, он незаметно для себя задремал и проснулся уже в центре города, недалеко от храма. С храмом связывалось какое-то неотложное дело, но он никак не мог его вспомнить. Что же, что же…
Визг тормозных колодок больно толкнулся в уши, и Полуэктов, по инерции, полетел вперед, ударился лбом о шею шофера, ободрал нос о спинку сиденья. Испуганно вскинулся, не понимая, что случилось.
Перед машиной, вплотную к капоту, стоял Юродивый, вскинув над головой руку. Смотрел через лобовое стекло прямо в глаза Полуэктову, и тот, пытаясь укрыться от них, уползал в дальний угол сиденья, до отказа вжимался в мягкую обивку. Но укрыться было невозможно – неистовый взгляд горящих глаз проникал в самое нутро и лишал воли, отшибая разум.
Юродивый подался вперед, вытягиваясь длинным туловищем над капотом, но руки не опускал, и она, вздернутая вверх, казалось, вот-вот упадет и прихлопнет широкой ладонью, а в ней Полуэктова и шофера, расплющит – такая в ней чудилась сила.
Полуэктов зажмурился, но тут же вздернулся от голоса Юродивого и распахнул глаза.
– Ты! Слушай! Сказано так! Фарисей слепой! Очисти прежде внутренность чащи и блюда, чтобы чиста была и внешность их. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты; так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония! Запомни!
Каждое слово, сказанное Юродивым, гремело в машине, словно усиленное в десятки раз. Полуэктов вздрогнул, хотел шевельнуться, чтобы освободиться от тяжести, но тело ему не подчинилось. Он продолжал сидеть обмякший, скукоженный, не в силах даже двинуть пальцем.
Юродивый медленно опустил руку, отшагнул в сторону, освобождая машине дорогу.
И растворился, будто его не было.
10
В своем кабинете Полуэктов мало-помалу пришел в себя. Отдышался, утихомирил дрожащие руки, и лишь после этого вернулась к нему способность о чем-то думать. «Наваждение, гипноз… – думал он… – Меня словно парализовало. И слова… Почему от них такой страх?»
Страх не проходил и сейчас, в ушах еще звучал голос Юродивого. Пытаясь избавиться от страха и от голоса, Полуэктов включил музыку, подошел к окну и раздернул легкие занавески. Мокрый и серый город лежал перед ним. На левом берегу реки высились частоколом трубы, густо дымили, и грязный полог набухал, ниже опускаясь к земле. Сыпала морось, и стекла снаружи плакали. Мутно, сыро, тоскливо…
В дверях замаячил помощник Суханов, но Полуэктов махнул рукой – уйди. Тот бесшумно вышел. Полуэктов снова остался один на один с городом, который отсюда, с высоты шестого этажа муниципального совета, виделся как на ладони. Тусклый, невзрачный, похожий на погоду, какая в нем правила. И город, и погода, и недавнее посещение лишенческого лагеря, а больше всего – внезапное появление Юродивого перед машиной, его гремящие слова – все, все, что окружало, представилось Полуэктову таким мерзким, что он не удержался и плюнул себе под ноги, прямо на ковер. Была бы возможность – плюнул бы на весь город и на всю землю, по которой ходил. Мама когда-то так и сделала. Мама… А ведь права оказалась, права. Полуэктов ближе придвинулся к окну, отыскал в мутной дымке плоскую крышу железнодорожного вокзала. Там, на первом пути, стоял тогда поезд. Сколько прошло времени? Полуэктову было лет шесть, не больше. И он еще не осознавал, что происходит с ним и куда они уезжают с матерью и почему отец остается на перроне и не заходит в вагон. Отец плакал, мать же оставалась суровой и неприступной. Она подождала, когда носильщики занесут чемоданы в купе, затолкнула в тамбур сына, поднялась на подножку и неожиданно обернулась назад. Ни до, ни после Полуэктов не видел на ее лице столько ненависти. Она нагнулась и плюнула на перрон, на то самое место, где только что стояла, плюнула с такой силой и таким большим сгустком слюны, что белесые брызги отлетели отцу под ноги.
Отец оставался, не решаясь порвать с этой землей, а мать уезжала. Навсегда.
– Ни я, ни сын – ни ногой на эту вонючую землю! Ни ногой! Будь она проклята вместе со своими идиотами!
Как сейчас Полуэктов понимал мать! «Ни я, ни сын…» А вот тут мать ошиблась. Сын по доброй своей воле снова оказался на этой земле, чтоб ей и всем ее жителям…
«Стоп-стоп-стоп… – одернул себя Полуэктов. – Спокойно, не мальчик. Спокойно, спокойно… И за работу».
Он скинул пиджак, закатал рукава рубашки и сел на свое место, готовясь к долгому дню. Выключил музыку и позвал Суханова. Тот вошел сразу же, словно стоял, дожидаясь, за дверью. Гладенькая прическа, волосок прилизан к волоску, губы поджаты, глаза ничего не выражают, кроме одного – спокойной готовности ответить на любой вопрос. В руках Суханов держал папку.
Невозмутимый вид помощника успокоил Полуэктова. Все идет так, как надо, своим чередом. Даже если разверзнется небо и посыпятся камни. Суханов все равно явится для доклада и на костюме его не будет ни единой складки, ни соринки, ни пылинки, а на черных, до блеска надраенных туфлях все так же будет отражаться люстра.
– Так, что день прошедший нам предложил? Только главное. Остальное прочитаю сам.
Суханов раскрыл папку, помедлил, видимо, выбирая, с чего начать.
– Ну? – поторопил его Полуэктов.
– Вчера ночью из публичного дома сбежала проститутка. Кличка – Руська. Стаж пять лет. Имеет долг перед хозяйкой дома, накануне обследована медкомиссией, признана больной и помещена в медицинскую комнату. Местонахождение неизвестно.
– Суха-а-нов, я вас не узнаю. Что, самое важное в городе – это исчезновение проститутки?
Суханов замолчал, плотнее поджал тонкие губы. Полуэктов хорошо знал своего помощника и поэтому отрывисто скомандовал:
– Договаривай!
– Видите ли…
– Договаривай! Ясно и четко!
– Видите ли, она сбежала не сама. Ей помогли. Служителя заведения обнаружили избитым и связанным. Сделал это Павел Емелин. Уроженец деревни Березовка, двадцати четырех лет, профессионал. Стаж с двадцати лет. Вот. – Суханов достал из папки фотографию, положил ее на стол и, отойдя на прежнее место, договорил главное: – Емелин – охранник вашей жены.
Широкоскулый, чуть узкоглазый парень смотрел с фотографии прямо на Полуэктова. Взгляд настороженный, исподлобья, какой бывает у зверей, посаженных в клетку. «Ты знаешь, я без ума от этого мальчика, – сразу же зазвучал в памяти голос Лели. – В нем есть что-то первобытное, такое вот – э-эх!» Она растопыривала тонкие пальцы с накрашенными ноготками и делала вид, что хочет кого-то задушить. Глядя на жену, Полуэктов покатывался со смеху. Сейчас не до смеху. Слишком уж многое знает парень. Знает такое, что никому не должно быть известным. Ч-черт! Полуэктов постучал пальцем по фотографии, по лбу бывшего охранника. Жаль, конечно, Павел Емелин, жаль…
– Суханов, даю не больше суток. Он должен исчезнуть. Что еще?
– Со вчерашнего дня в городе появился странный человек. Ходит босой, в одной рубахе, на шее железная цепь и крест. Подходит к людям, произносит евангельские тексты. Задержать не удается, на людей тут же нападает обморочное состояние.
– Это мне уже знакомо.
– Не понял, – насторожился Суханов.
– Только что он появлялся перед моей машиной, произнес, как вы изволили сказать, евангельский текст и исчез. Ладно, остальное давай сюда. Свободен. Подожди, не могу вспомнить – чего там с церковью?
– Проповедь отца Иоанна.
– А, да, да! Текст, лучше магнитофонную запись. Сейчас же.
Суханов вышел, неслышно ступая черными туфлями по ковру. Он все делал без единого звука, и Полуэктов всегда удивлялся этой способностью своего помощника, который напоминал в иные минуты исполнительного робота. А при чем здесь Суханов? Черт! Никак не удается привести себя в порядок. Разве об этом нужно сейчас думать?
Полуэктов раскрыл папку, полистал ослепительно белые листы мягкой бумаги, но читать суточную информацию не стал. Ему и устных новостей хватало за глаза. Охранник, охранник… Емелин выполнял поручения, о которых не знала даже Леля. А вот кто о них может узнать завтра? Одни вопросы и все без ответа.
Он глянул в окно. Там, за окном, лежал внизу серый город; и в нем начинала скапливаться и бродить неведомая пока сила. Полуэктов чуял ее, она на него давила. И еще он догадывался, смутно пока и неясно, что все случившееся исходит от этой силы: побегушники из лишенческого лагеря, исчезновение охранника и проститутки, пугающие речи Юродивого… Все между собой каким-то образом связано.
«Надо звонить Бергову. Хотя он сам, наверное, знает лучше меня. Все равно надо звонить, прямо сейчас». При мысли о Бергове он сразу подтянул живот – привычка вошла в кровь, избавиться от нее было уже невозможно. Полуэктов не боялся Бергова, чувство, которое он испытывал к нему, нельзя назвать страхом. Скорее так – благоговение. Лишь для непосвященных являлся Бергов владельцем нескольких магазинов и ресторана «Свобода», а для посвященных, в том числе и для Полуэктова, это была вершина, такая вершина, макушки которой никогда не видно, потому что скрыта она облаками. Туда, на макушку, Полуэктов доступа не имел.
В дверях появился Суханов и доложил:
– Я поставил кассету. Можете включать. Проповедь записана вчера, а произносит он ее каждую неделю. Текст примерно один и тот же.
Полуэктов помедлил, набираясь решимости, и боязливо включил запись. Еще не зная, что он услышит, сразу насторожился и, ни капли не сомневаясь, уверился, что проповедь примыкает к неизвестной ему силе, которая бродит где-то в глубине города.
Сухой протяжный шорох послышался из динамика. В шорох вплетались вздохи, кашель, шарканье ног, вдруг они разом исчезли, оборвались, и сильный, чистый голос воззвал: «Братие и сестры!»
Полуэктов выскочил из-за стола и подбежал, сам не зная зачем, к окну. Смотрел на город, на серые крыши, на частокол труб, исходящих дымом, а позади, за спиной, властвовал в кабинете голос отца Иоанна. Стоять спиной было удобней, потому что повернуться лицом к динамику, встречь голосу, Полуэктов боялся.
– Братие и сестры! – взывал отец Иоанн. – Не приходили еще на нашу землю столь тяжкие времена, какие наступили сегодня. Не голодом и не войной страшны они, а коварством и ложью. Сатана принял ангельское обличие, нарядился в белые фальшивые одежды и смущает, ворует христианские души. Запутались многие, не в силах отличить истину от козней лукавого. Велико испытание, когда уста говорящего помазаны медом, а в зеве скрыто ядовитое жало. Но самое страшное, когда уверится человек, что поклоняется истине Божией, а на самом деле поклоняется он замыслам сатанинским. Так чем же оборониться, что взять за светоч, чтобы не заблудиться в потемках, сохранить душу свою в чистоте и твердости? Надо любить! Любить так, как любил Христос. Надо отыскать силы, чтобы отречься от себя самого во благо ближнего, пойти, к нему и обнадежить, даже если он сам потерял в себя веру. Надо опуститься в жизненные трущобы ко всем отверженным и лишенным надежды, протянуть им руку и спасти. Тяжкая эта любовь, непосильная, почти невозможно любить так, забывая себя, но только такая любовь разделяет истину от лукавства, в какие бы одежды оно не рядилось, только в такой любви можно найти спасение. Будем молиться, чтобы укрепились мы в ней, чтобы помогла она всем нам вместе и каждому в отдельности. Такая любовь неподдельна. Можно нарядиться в любые одежды, можно слова выучить и обмануть словами, но вот любовью истинной никогда не овладеешь с хитрыми помыслами, если нет к ней зова в душе…»
Полуэктов вздрагивал и не оборачивался. Едва дождался, когда закончится проповедь и пусто зашипит динамик. Пол, пошатываясь, уплывал из-под ног. Не-е-ет, это страшней Юродивого и грозит… сразу и не скажешь, не прикинешь мысленно всю угрозу.
«Надо звонить Бергову. Срочно». Он кинулся к телефону.
Но Бергов его опередил – позвонил сам.
– Знаешь, что происходит на лесобирже? Плохо, что не знаешь. Очень плохо! Едем туда. Ждать буду на мосту. Быстро!
По спине Полуэктова рассыпались студеные мурашки. Он хорошо знал Бергова и редко слышал, чтобы тот повышал голос. Сейчас Бергов почти кричал: «Быстро!» Дело, видимо, нешуточное, если железное спокойствие дает сбои.
– Суханов! Что на лесобирже? Почему я не знаю?
Помощник неслышно подошел к столу, ловко раскрыл папку и протянул белый лист с ровными строчками машинописи. Читал Полуэктов уже на ходу, спускаясь к машине. «На лесобирже наблюдаются среди твердозаданцев недовольство и усиленное брожение, суть которых: а) нежелание носить оранжевые рабочие куртки; б) требование самостоятельно приезжать и уезжать с работы; в) отмена пропусков, а также…» Дочитывать не стал, смял лист и сунул в карман плаща.
11
На лесобирже пылали костры.
Они взметывались в самых разных местах, там и тут, но в беспорядочном разнобое виделся особый смысл: огонь приплясывал рядом со штабелями теса, пиленого бруса и цельного кедра, уже уложенного в вагоны и приготовленного к отправке. Дунь ветерок покрепче, вытяни до штабелей и вагонов жаркие языки – десятки гектаров лесобиржи взорвутся, как порох, вздыбятся над землей испепеляющим столбом.
Вот уж воистину – с огнем играли.
У костров, подкидывая в них палки, щепу и доски, суетились и шумели твердозаданцы. Большая толпа, смахивающая на гудящий пчелиный рой, сбилась у центрального въезда. Здесь твердозаданцы поснимали робы, скидали их, как попало, и большая, как конус, оранжевая гора поднялась посреди грязной, разбитой дороги. Крутился с канистрой маленький, вертлявый мужичок и поливал робы бензином. Опустошив канистру, он лихо размахнулся и запулил ее в сторону. Прошлепал ладонями, как в пляске, по своим карманам, отыскивая спички, и не нашел. Ему тут же протянули с разных сторон несколько коробков. Бензин глухо пыхнул, над робами заклубился дым, и скоро далеко вокруг завоняло паленым. Мужичок подпрыгивал, притопывал, что-то кричал, широко разевая рот.
Хозяин лесобиржи, грузный старик Трепович, онемело глядел на все, что творилось, и плакал. Обвислые щеки тряслись, с верхней губы капали слезы. Увидев машины и вышедших из них Бергова и Полуэктова, увидев два микроавтобуса с санитарами, Трепович всхлипнул громче, совсем уж по-бабьи, с подвывом, и мелкой, старческой трусцой побежал навстречу. Полы дорогого пальто распахивались, с них мелко сыпались опилки, так густо, словно из самого хозяина. Он подбежал к Бергову, раскрыл рот, желая что-то сказать, но выдавить из себя не смог ни слова – голос заклинило.
Бергов дернул головой, и к нему тут же подскочил санитар.
– Вытри его и дай чего-нибудь понюхать. Приведи в чувство.
Санитар заботливо, как отца родного, обнял Треповича, повел его к микроавтобусу. Тот покорно перебирал заплетающимися ногами, а сам все изворачивал шею, оглядывался на Бергова. В глазах светилась мольба. Бергов же стоял неподвижно, молча, и смотрел, не отрываясь, на пылающие костры. Будто не чуял опасности, будто не понимал, что для пожара хватит одной искры. А они взлетали и разлетались далеко, густо, грозя в любую минуту родить сплошной огонь по всей лесобирже.
Твердозаданцы взметывали костры все выше, подживляли их новым и новым топливом. Кричали громче, и до Полуэктова с Берговым доносились отдельные слова:
– Не хотим! Сымай! Надоело!
И еще – злой мат.
Иные перебегали от костра к костру, присоединялись к толпе у центрального въезда, которая разбухала на глазах. Вертлявый мужичок, только что суетившийся с канистрой, притащил длинную жердь и тыкал ей в костер, шевеля горящие робы. Жар ему пыхал в лицо, мужичок бросал жердь, пригоршнями цапал грязный снег, елозил им по узенькому, сморщенному лицу. Фыркал, отплевываясь, и снова хватался за жердь. Было в мужичке, в его дерганной суетливости, неистовое желание – сжечь, скорей, прямо сейчас, дотла.
Полуэктов, наблюдая за мужичком, тревожился все сильнее. Молчание Бергова его уже пугало.
– Может, вызвать еще санитаров и разогнать? – робко предложил он, заглядывая Бергову в глаза. – Спалят ведь…
– Ни в коем случае, – отозвался Бергов. – Никакого насилия. Ты что, забыл, где живешь?
И снова, как ни в чем не бывало, холодно глядел на лесобиржу.
Санитар подвел Треповича. Тот немного пришел в себя, перестал плакать, обвислые щеки уже не тряслись, и только красные воспаленные глаза часто-часто помаргивали.
– Умоляю! – он сложил на груди руки, заморгал еще чаще. – Умоляю вас! Пообещайте им! Пообещайте снять робы и пусть ездят, как хотят! Если сгорит – я лишенец! Понимаете?! Лишенец! Экспортные вагоны, кедр… Пообещайте!
Бергов молчал. Он словно не видел и не слышал Треповича. Вдруг его женские глаза блеснули, и тонкая ладонь в черной перчатке стремительно рассекла воздух.
– Трепович, сейчас вы пойдете к ним и будете разговаривать. О чем угодно, хоть о погоде. Если час с лишним протянешь, можешь надеяться на благополучный исход. Не сумеешь – увы… Санитар, сюда! – Бергов, что-то для себя решив, распоряжался круто и скоро. – В гараже «Свободы» два фургона. Загрузить и пригнать. Времени даю час.
Санитар испарился. Трепович переминался и никак не мог стронуться с места. Моргал глазами и готов был по-новой заплакать.
– Идите, Трепович, от вас зависит. – Бергов взял его за рукав и развернул лицом к лесобирже, кострам и твердозаданцам. Легонько толкнул в спину. – Идите…
Трепович вжал маленькую голову в плечи и осторожно пошел. Но пламя разгорающихся костров, видно, подстегнуло, и он побежал на прямых, негнущихся ногах, встряхиваясь одряблым телом.
Завидев хозяина, толпа у центрального въезда сбилась плотнее и качнулась ему навстречу. Все тот же вертлявый мужичок оказался впереди всех. Притопывал, приплясывал, крутил непокрытой головой, беспрестанно оглядывался назад, как бы проверяя – стоят ли за ним товарищи, не разбежались? Толпа росла. Трепович остановился неподалеку от мужичка, быстро заговорил. Толпа ответила ему плотным гулом. Полуэктов глянул на Бергова, он всерьез беспокоился – как бы не помяли старого Треповича.
– Ничего, ему полезно, – отозвался Бергов. – А то зажирел, как боров. А эти еще не дозрели, я чувствую. Тебе не кажется, что есть какая-то закономерность последних событий? Да? Полуэктов, ты меня начинаешь радовать. Я тоже думаю об этой закономерности. Завтра мы с утра встретимся еще раз и поговорим. Нужен диагноз и верный способ лечения. Все остальное – химера. Ах, как старается! Ты посмотри – прелесть! Какие жесты!
Трепович говорил, размахивая руками, а на него, как молодой петушок, наскакивал мужичок, оказавшийся впереди всех и без устали тыкавший указательным пальцем в сторону костра, где горели робы. Трепович суетливо стянул с себя пальто, рысцой подбежал к костру, и пальто, взмахнув черными полами, полетело в огонь. Толпа отозвалась гомоном. Трепович вернулся к мужичку и опять заговорил. Он уже покачивался на вздрагивающих ногах, держался, по всему было видно, из последних сил.
Два фургона подошли через пятьдесят минут.
Бергов указал санитару на ровную площадку, где обычно выстраивались машины, ожидающие погрузки, и фургоны выкатились на ее середину. Полуэктов с Берговым не успели моргнуть, а на площадке уже стояли рядами раскладные столики, от одного края до другого, и на них выставлялись бутылки, вываливалась еда.
– Кажется, старику повезло. Полуэктов, иди и скажи ему – пусть беседу переносит сюда.
Но догадливый Трепович сам понял, что ему нужно делать. Ухватил норовистого мужичка за рукав и потащил к площадке. Тот охотно двинулся за ним, подпрыгивая при каждом шаге. Следом, на секунду качнувшись в раздумье, потекла толпа. Она по-прежнему гомонила, но гомон звучал мирно, покладисто. Скоро на площадке было уже не протолкнуться, а возле костров не осталось ни одного человека.
Бергов и Полуэктов отошли к машинам и оттуда, на расстоянии, наблюдали за кишащим муравейником твердозаданцев. Трепович потерялся из вида, будто утонул среди говорливого народа, шумно выпивающего и жующего.
Звякали, мелькали стаканы, запрокидывались головы, ходили вверх-вниз кадыки на шеях, шевелились и причмокивали масляные губы, мычали рты, набитые до отказа, – стадо, самое настоящее стадо, пригнанное на водопой и кормежку. Отдельные лица не различались – нечто, огромное, многорукое, многоротое, многоногое, шевелилось, жевало и пило на площадке.
Полуэктову нестерпимо захотелось вымыть лицо и руки.
Выбрался из толпы Трепович. Он был без костюма, в одной рубашке. Едва доковылял до машины Бергова и свалился кулем на заднее сиденье. Рубашка на животе расстегнулась и обнажила старчески дряблое серое тело.
– Обошлось! – выдохнул он с хриплой натугой. – Спасибо, сам бы я не догадался. Костры только…
– Санитары потушат, – успокоил Бергов. – А вам, Трепович, пора уже знать, что кроме всех властей есть еще власть живота, самая главная. Тот, кто ее использует, в прогаре никогда не остается. А теперь ждите финала. И всех, до единого, на медкомиссию! Еще раз, Трепович, запомните – надо уметь управлять стадом, а если не умеете – сложите полномочия пастуха. Ваша слабость разлагает стадо, она придает ему уверенности.
Сквозь толпу просочился мужичок, который все время маячил отдельно, и потянулся к машинам, выделывая негнущимися ногами мудреные кренделя. Болтался на нем блестящий пиджак Треповича. Рукава завернуты, полы – ниже колен. До машин мужичок не добрался, рухнул на полдороге лицом в грязь, взмахнув, как на прощанье, обеими руками.
– Самый вонючий, – кивнул на него Трепович. – Я, говорит, буду ходить в робе, если ты сам – и это он мне! – если ты сам такую же оденешь. Обещал нарядиться. – Трепович нервно хохотнул. – Даже костюм за ненадобностью отдал. А за урок вам спасибо. Урок я запомню.
На площадке между тем вразнобой кричали, не слушая друг друга, хватались за грудки, и каждый пытался доказать что-то свое. Звонко раскалывались пустые бутылки, падая на железобетонные плиты, звякали металлические тарелки, и в воздухе явственно, даже на расстоянии, витал сивушный запах. Вот уж и первый угорелый пополз на четвереньках в сторону. Отполз и, не поднимаясь с колен, стал надсадно блевать, со стоном выворачивая нутро.
Санитары бегали по лесобирже и тушили костры.
К вечеру, когда все твердозаданцы перепились, передрались и переблевались, когда большая их часть попадала где попало и уснула, санитары приступили к погрузке. Зеленые фургоны, вызванные из лишенческого лагеря, набили под самую завязку и живой груз отвезли в больницы – на медкомиссию.
В совет Полуэктов вернулся в сумерках. Поднялся на шестой этаж, в свой кабинет, и первым делом спросил у Суханова:
– Есть новости об охраннике? Нашли?
Новостей о Павле Емелине и проститутке не поступало. Где скрывается эта пара – неизвестно.
12
Над городской свалкой лениво переливались рваные хлопья дыма. Тяжелая влага придавливала их к земле, к мусорным кучам. В дыму, как привидения, бродили лишенцы, разгребали длинными палками тряпье, гниль, отбросы. Искали съестное. Звякали пустые консервные банки, шлепали полиэтиленовые пакеты, шуршали бумажные мешки. Все это было магазинным, домашним, тем самым, чего никогда не было в лагере. Глоток какого-нибудь прокислого сока из смятой бутылочки казался слаще сладкого.
Слышался надсадный, нутряной кашель – от едучего дыма. Когда в редком лесочке мигали фары и накатывал гул очередного мусоросборщика, лишенцы бегом спешили на этот звук. Набрасывались на свежую кучу, облепляли ее со всех сторон, как муравьи. Сопели, отпихивали друг друга локтями, хрипло дышали и ругались. Частенько дрались. Осатанело, до крови, иногда – до смерти.
В лагере в это время вываливались котлы невостребованной похлебки и каши.
Сумерки падали стремительно, свалка чернела, и лишенцы быстро разбредались в разные стороны, опасаясь ночного наезда.
Редкие фонари светили блекло и мутно.
«Пора и нам». Павел распахнул куртку, нащупал за поясом охолодалую рукоятку пистолета и тихонько тронул Соломею за узкое, боязливо напряженное плечо. Она подняла голову, и он разглядел в сумраке низкой дощатой будки, что ее большие распахнутые глаза поблескивают. Они всегда так поблескивали, когда она молча и без слез плакала.
– Не надо, не плачь, – помог ей подняться, легонько встряхнул и прижал к себе. – Плачем не поможешь. Пойдем, пока время есть. Скоро наезд начнется.
Накрыл ее полой куртки и осторожно вывел из будки. Ржавые петли визгнули. Впереди чернела свалка. Кое-где еще шевелились на ней едва различимые фигуры. Павел быстро, по-звериному оглянулся и чутко, сторожа каждый свой шаг, повел Соломею, безошибочно находя между мусорных куч твердо натоптанную тропинку. Павел и Соломея так тесно прижимались друг к другу, что могло показаться, даже с близкого расстояния, что крадется один человек. Навстречу никто не попадался. Конечно, надо было потянуть время, пересидеть в будке и дождаться, когда свалка опустеет совсем. Но сил ждать уже не было. Всю ночь они пробирались сюда, на окраину города, день просидели в ненадежном укрытии и остаться там, хотя бы еще на час-полтора, вздрагивая и опасаясь собственного дыхания, не хватало терпения.
Невдалеке послышался глухой говор. Павел откачнулся с тропинки под укрытие мусорной кучи, крепче прижал к себе Соломею. Бубнили, перебивая друг друга, два голоса – мужской и женский. Затихли. Донеслось бульканье и звяк стекла. Снова тишина. И уж совсем нежданно-негаданно, прямо-таки громом посреди ясного неба, зазвучал баян. Чьи-то пальцы выщупывали забытую мелодию. Нашли, утвердились в верном напеве, и баянные мехи развернулись во всю мощь. Женский голос вывел первые слова, и ритм этого голоса был схож со сноровистой походкой еще неусталого путника:
Ни кола, ни двора,
Зипун – весь пожиток…
Эх, живи – не тужи,
Умрешь – не убыток.
Мужской голос выдержал краткий миг и незаметно подпер, поддержал напев, поднял его, а женский, почуяв поддержку, взвился еще выше.
Богачу-дураку
И с казной не спится;
Бобыль гол, как сокол,
Поет – веселится.
Летела старая песня над мусорной свалкой. Струился над ней уже не такой вонючий дым, светлее, словно скинув коросту, светили фонари, мрачные кучи в потемках казались не такими мрачными, и от ближнего леска наносило запахом талого снега, сырой осиновой коры – все-таки, хоть и ранняя, прежде времени, но стояла весна. И несла с собой вечные, весенние запахи и звуки.
Рожь стоит по бокам,
Отдает поклоны…
Эх, присвистни, бобыль!
Слушай, лес зеленый!
Уж ты сыт ли, не сыт —
В печаль не вдавайся;
Причешись, распахнись,
Шути – улыбайся.
Во всю моченьку старались неизвестные певцы. Так обычно стараются люди, которые не ждут награды или похвалы, а поют – потому что поется. Просит душа, требует, сердешная, выпустить голос на волю и вскинуть его в поднебесье. А душе, если она не скукожилась, разве откажешь!
– Слушай сюда, – зашептал Павел. – Вот деньги. Положи на баян, ничего не говори и уходи сразу. Я их знаю, я расскажу. Иди, не бойся.
Соломея зажала в потной ладони деньги, неохотно оторвалась от Павла и, сделав несколько спотыкающихся шагов, оглянулась.
– Мне нельзя, понимаешь. Я все расскажу… – Павел придвинулся, провожая ее. Ободренная близким его присутствием, Соломея пересилила страх и пошла, огибая мусорную кучу, вплотную подвигаясь к тому месту, откуда уходила, свечой поднимаясь ввысь, песня.
Поживем да умрем —
Будет голь пригрета…
Разумей, кто умен, —
Песенка допета!
Сидели они, мужчина и женщина, на старых разбитых ящиках, друг против друга. Это была та самая пара побегушников, которая утром сегодня стояла перед Полуэктовым и начальником лагеря. Свет фонаря едва доставал до певцов, и лица их проступали неясно, как на плохой фотографии. Мужчина играл, запрокинув голову, уставясь прямо в низкий и грязный полог. Бушлат был распахнут, и явственней, четче, чем лицо, виделся треугольник белой казенной рубахи. Женщина пела, сложив крест-накрест руки на высокой груди. Длинные волосы, выпущенные из-под ушанки на волю, будто обваливались в пустоту.
Спотыкаясь, Соломея подошла совсем близко, и женщина увидела ее. Не могла не увидеть. Но она даже не шелохнулась, раскачиваясь в такт песне. Чтобы положить деньги на баян, как велел Павел, требовалось сделать еще пару шагов, но Соломея не решилась. Опустила смятые бумажки на разостланную газету, на которой стояли бутылка и стакан.
Надо было уходить.
Но что-то удерживало Соломею на месте. И она, не шелохнувшись, смотрела на поющую пару, которая не обращала на нее никакого внимания. Больше того. Ей хотелось присесть рядом с поющими на такой же замузганный ящик и самой запеть. Откинув голову, вытолкнув из себя страх, свободно и вольно, как поет человек, который ничего и никого не боится. Все, что случилось с Соломеей за эти непомерно длинные сутки, все, что она пережила, отозвалось таким неистовым желанием воли, что она обо всем забыла. Но позади, за кучей, нетерпеливо кашлянул Павел, и она медленно попятилась, ожидая, что кто-нибудь из двоих все-таки обернется, окликнет или хотя бы чуть пристальней поглядит на нее. Для поющих важнее песни ничего в мире не было. И не могло быть. И никогда не будет. Так Соломея чувствовала.
Павел осторожно ухватил ее за плечи, повернул к себе и накрыл полой куртки.
– Отдала? Как они?
– Поют…
– Пусть поют. А я уж думал, и не встречу их больше. Ладно, пошли.
По тропинке они выбрались на окраину свалки. Долго перелезали через толстые трубы. Железо парило, горячее, оно жгло ладони и колени. Трубы замыкались в отдельные системы, и когда казалось, что уже выбрались из хитрого лабиринта, как тут же, через десять-пятнадцать шагов возникал другой. Соломея совсем обессилела. Потеряла туфель, разыскивать его в темноте не стали, и теперь ногу, почти голую, в одном капроне, то опаливало жарок трубы, то студило режущим, земляным холодом. Большущий пиджак, который Павел сдернул с Дюймовочки, когда они уходили из бывшего цирка, то и дело распахивался, легонькое платье нисколько не грело, и Соломея дрожала, едва сдерживая чаканье зубов. Павел же не давал передыху, цепко ухватив за руку, ругался, спотыкаясь в темноте, и время от времени успокаивал: «Скоро, скоро уже, потерпи…»
Наконец-то трубные лабиринты кончились. На правую руку выступили приземистые, без единого огонька, здания, обнесенные сплошной оградой. Тонкие железные прутья с остро заточенными концами высоко торчали над землей. Павел резко свернул к ним.
– Стой здесь. Я сейчас.
Соломея прислонилась к ограде. Ноги ее не держали, и она, шурша пиджаком по железным прутьям, сползла на землю, легла, свернувшись калачиком, прямо в стылую мокреть. Ей стало все безразлично. Единственное, что еще удерживало от полного отупения, так это песня. Она осталась, звучала в памяти и так ладно, дружно складывалась на два голоса, что от нее невозможно было избавиться. С трудом размыкая негнущиеся губы, Соломея зашептала: «Уж ты сыт ли, не сыт – в печаль не вдавайся…» Задремывая, плавно опускаясь в обессиленное забытье, она увидела узкую дорогу, поросшую травой между зелеными колеями, белый березняк по обе стороны и широкие солнечные полосы, лежащие на траве и на коленях. Под босыми ногами – тепло. Саму себя увидела Соломея на этой заброшенной дороге. Но видение тут же заслонилось электрическим неживым светом, и она оказалась в нем голой, ничем и никем не защищенная. Вокруг же толпились клиенты – все на одно лицо – тянули руки, хватали ее, и от пальцев, ладоней, слюнявых губ оставались слякотные пятна. Они покрывали ее от макушки до пяток. Ни единого просвета на теле. Кольцо клиентов смыкалось тесней…
– Вставай, что же ты, прямо на земле, простынешь… – Голос Павла доходил туго, и Соломея не отозвалась. Тогда он взял ее на руки и понес, прижимая к себе, как носят и прижимают маленьких ребятишек.
Недалеко от железной ограды виднелся распахнутый люк, уводящий в неизвестную глубину. Из его раскрытого зева несло запахом нечистот. Павел опустил Соломею на землю, пошлепал по щекам, приводя в чувство, и когда увидел, что она без поддержки стоит на ногах, нырнул в люк.
– Спускайся, я держу.
Безропотно подчиняясь, Соломея стала спускаться следом. Душил нестерпимый вонючий запах, и от удушья она окончательно очнулась. Зажала рот, притиснулась к скользкой стене. Сверху тюкали, гулко отдаваясь в тесном пространстве, тяжелые капли. Чавкала под ногами густая жижа. Павел потащил Соломею по-узкому тоннелю, снова они перелазили через мокрые трубы, брели по воде и по грязи. Постепенно, загибаясь в сторону, тоннель становился суше, вонючий запах редел, и скоро замигала впереди подслеповатая лампочка. Она висела над узкой деревянной дверью. Павел с трудом, упираясь ногой в косяк, оттащил дверь и первым ступил в сумрак. Сухо щелкнул выключателем, и яркий свет заполнил узкую комнатку. В ней стояла раскладушка, стол и три стула. Пол был завален мусором. С шорохом разбегались по стенам напуганные тараканы. Перешагнув порог, Соломея увидела в углу газовую плиту и рядом с ней – медный, ржавый кран водопровода. Из крана в лужицу на полу медленно капала коричневая вода.
– Раздевайся, здесь тепло.
Соломея не шевелилась. Тогда Павел расторопно стал ее обихаживать: вытер ей ноги, достал из-под раскладушки свитер, натянул его поверх платья, уложил и закутал в толстое шершавое одеяло.
– Павел, а эти двое – они кто? А мы – где? Это чья комната?
– Спи. Я расскажу, спи пока.
13
Во сне Соломея выплыла из подвальной комнаты, с городской окраины, из времени, в котором находилась, и оказалась там, где ей больше всего хотелось оказаться. Босые ноги ступали по траве, дорога плавно выгибалась между берез, в иных местах подкатывалась вплотную к белым стволам, и тогда скользили по лицу прохладные сережки и зазубренные листья, спокойно свисающие в безветрии с нижних веток. Солнечные полосы пересекали дорогу, зажигали на траве росу. Соломея ступала неторопко, сдерживая шаги, и опасалась, когда видела впереди новый изгиб дороги, что там, за изгибом, дорога оборвется. Но дорога не обрывалась, стремилась вперед и манила следом за собой в новую, недоступную раньше даль, осиянную солнцем.
Соломея могла идти без устали, но что-то ее все сильней сдерживало и не давало полного хода. Долго не могла понять – что? Остановилась и огляделась. Впереди, сзади, по бокам – пусто. Значит, то, что мешало, связано с ней самой? Она опустила глаза и увидела свое тело, залапанное глазами, руками и губами клиентов. Поняла, что идти дальше – вот такой, с прошлыми следами, – ей нельзя, хотела вернуться к началу дороги, но возврата быть не могло, и она проснулась.
Павел сидел на полу, калачиком свернув ноги, и дремал. Скуластое лицо его было напряженным, злым даже в дреме. Он сразу вскинулся, едва Соломея на него глянула. Глубокая морщина, залегшая меж бровей, чуть разгладилась.
Соломея уперлась локтем в изголовье раскладушки и подняла голову. Прижалась щекой, теплой после сна, к раскрытой ладони.
Долго, пристально смотрели Павел и Соломея друг на друга, заново узнавая и сознавая самих себя на пороге глухой неизвестности. Тишина в комнате нарушалась одним-единственным звуком – прерывистым стуком ручных часов Павла. Скорые секунды, не знающие задержки, соскальзывали в тишину и бессильно таяли. А наверху, в полуторамиллионном городе, искали, сбиваясь с ног, двух человек, и им обоим, если найдут, грозило полное исчезновение. Ни могил, ни памяти среди других людей, ничего не останется тогда от жизней охранника и проститутки. И они это оба знали. Но угроза не пугала, о ней даже мало думалось, потому что главное сейчас заключалось в другом – смотреть и видеть перед собой родное лицо. Единственное, среди миллиона с половиной чужих лиц.
– Павел, – позвала Соломея, – ты знаешь, я сон видела и саму себя. У меня тело грязное. Мне вымыться надо. Помой меня.
Павел не удивился, согласно кивнул, словно сам видел сон Соломеи, и знал, что ее тревожит. Вытащил из деревянного шкафчика мыло, исшорканную вехотку, спустил ржавую воду, дождался, когда струя станет светлой, и наполнил ведро. Зажег на газовой плите огонь. Двигался по-хозяйски несуетно, и Соломея, наблюдая за ним, испытывала чувство облегчающей защищенности. Он здесь, рядом, а она – за его спиной. Чувство это так будоражило, что хотелось удержать его навсегда.
Вода в ведре нагревалась. Соломея сняла одежду и прошла, зябко ступая по полу босыми ногами, к крану. Наготы своей не стыдилась, а тело, ждущее чистоты, она без опаски доверяла Павлу, уверенная, что он все сделает так, как нужно, как должно быть. Мыл ее Павел, как маленького ребенка. Соломея, чувствуя на себе его руки и теплую воду, уловила: тяжесть, бывшая в ней, давившая душу, уходила. Скатывалась вместе с водой и пеной на пол. На смену же приходило иное, совсем, казалось, забытое и невозвратное – душевная легкость и чистота самой себя.
Павел вытер ее, обрядил в мужскую рубаху, уложил на раскладушку и укрыл одеялом, плотно подоткнув его со всех сторон. Сам сел на пол, и глаза, его и Соломеи, снова оказались на одном уровне. Чистая, легкая, Соломея показалась самой себе маленькой девочкой и, благодарная за это, улыбнулась Павлу. Попросила:
– Ты расскажи мне – где мы? И про этих, которые пели. Вообще, говори что-нибудь, а я буду слушать.
– Я до охранника твердозаданцем был, на шарикоподшипниковом, а они там работали. Петро и Фрося их зовут. В одном цехе вкалывали, а я мальчишка, глупый, вот они и держали меня за сына. Петро и Фрося… – Павел хотел что-то добавить, но сам же и оборвал себя резким взмахом руки. – А комната… ее мой знакомый тут соорудил. Он знает и я, больше никто. Ты лучше спи, а говорить после будем, времени хватит.
Соломея поняла, что Павел от нее что-то скрывает, не договаривает до конца, но расспрашивать не стала. А он, без голоса, одними губами:
– Спи, спи…
Соломея закрыла глаза и уснула.
И снова оказалась на лесной дороге, на том месте, откуда она хотела вернуться, когда пробудилась. Теперь она уже не шла, а бежала, по-ребячьи подпрыгивая от избытка сил. Спешила, с любопытством заглядывая за каждый новый поворот, – а там что? а там? А там лежали солнечные полосы и горела на траве роса. «Но где-то ведь дорога кончается, – думала Соломея, – куда-то она должна меня вывести!»
Соломея умерила бег, пошла шагом и больше не заглядывала за повороты, а смотрела себе под ноги и не сразу заметила, что дорога кончилась. Уперлась в густой березняк и кончилась. Соломея постояла, раздумывая, и двинулась прямиком. Скоро и березняк кончился. Перед глазами открылось поле, и посредине его высилась крутая гора с едва заметной тропинкой между низких кустов. Заглядевшись на гору, Соломея запнулась. Под ногами серел большой деревянный крест. Дерево старое, обмытое дождями и обдутое ветром, основание – в трещинах. Крест, видно, лежал на этом месте давно, и в основании проросли из широких трещин тонкие былинки. Соломея нагнулась, дотронулась рукой до былинок и до самого креста. Дерево оказалось теплым, а былинки – мягкими.
– Зачем он здесь?
И во второй раз проснулась.
Открыла глаза и вскинулась на раскладушке – Павла в комнате не было.
14
Глубокая ниша, вырытая возле горячей трубы, круто уходила вниз. На самом дне, застеленном листами картона и тряпками, лежали двое. Места им, чтобы вытянуться в полный рост, не хватало, и они лежали, свернувшись, подтянув к животам колени. Рядом пищали, шуршали мыши, затевая возню, и не давали уснуть. Приходилось отгибать угол картонного листа, быстро-быстро стучать по нему казанками, и мыши, пугаясь резкого звука, брызгали по укромным углам, замирали там, набираясь смелости, чутко внимали людским голосам:
– Петь, а Петь, слышь…
– Ну.
– А ты у меня хороший, правда, хороший…
– Не может быть…
– Мо-о-жет… Раз ты есть, значит, и быть может.
– Помолчи, болтало.
– Молчу, молчу. Петь, а Петь, слышь…
– Ну.
– А ты баян надежно упрятал? Не найдут?
– Искальщики не выросли.
– Петь, а Петь, слышь…
– Оглох я, на два уха!
– Ты не серчай, ты же хороший. Давай лучше поцелуемся.
– Еще чего.
– Петь, а Петь, слышь…
Ответа нет.
– Петь, а Петь… скажи, как ты меня любишь.
– Как санитара. Да замолчишь или нет, в конце концов! Ефросинья!
– А я туточки.
– Спи, холера!
– Сплю, сплю. Петь, а Петь, ну что мы с тобой в ячее не выспимся?! Загребут, не дай Бог, в наезд, и выспимся. Полезли наверх, в лес заберемся подальше, там звезды видно…
– Да мать-перемать! Ноги не вытянешь, баба наговориться не может, труба бок жгет, а тут еще падалью с мышами воняет! Во, жизнь горбатая! Пошли!
– Пошли, пошли, Петь, я всегда готовая.
Петро, чертыхаясь, сгреб из-под себя тряпки в угол, пригнул голову и полез из тесной ниши наружу. Фрося, не отставая от него, скреблась следом. В горловине, на самом выходе, ниша становилась совсем узкой, и Петру пришлось немало поизвиваться, пока он не протиснул широкие плечи. Земля осыпалась, сухо шуршала и падала вниз, на Фросю. Та от пыли чихала со всхлипами и безропотно ожидала, когда Петро подаст руку. Фросе было тяжелей выбираться, и она, чтобы уменьшить объемы, стянула сначала бушлат и подала его, а после, крепко ухватившись за руку Петра, покарабкалась и сама, тараня и соскребая грудью целые земляные пласты.
– Тише, Петь, тише, – подавала она голос, – богатство мое не раздави, сам заскучаешь.
– Ты лезь, шевелись, как живая! – недовольно бурчал Петр, вытягивая свою подругу на белый свет.
Белого света, впрочем, не было.
Редкие фонари на свалке погасли, мусорные горы и кучи мрачно темнели, а над ними с воем носился ветер. Ровно и сильно шумел верхушками недалекий лес. К нему и подались Петро с Фросей, быстро угадывая в темноте знакомую им дорогу. Шли они, как всегда ходили по земле, след в след, он – впереди, она – сзади, и еще не бывало случая, чтобы Фрося отстала от Петра хоть на пять шагов.
В лесу казалось тише и, как ни странно, светлее. От берез. Они стояли подбористо, одна к одной, и кора на них вызрела такой белой, что от нее шло свечение. Снежный наст просел, тропинка, утоптанная на зиму, обледенела, и идти по ней – сущее мученье. Ноги то и дело соскальзывали, проваливались, а в широкие голенища сапог засыпался острый, зернистый снег. Фрося ухватила Петра за хлястик бушлата и поспешала, успевая время от времени поднимать голову вверх. Она искала звезды. Но над землей низко стелился грязный полог, и плоть его была непроницаема.
Тропинка вывела их на махонькую полянку. Посредине полянки чернело старое кострище. Снег здесь вытаял до земли, и она смешалась с углями и пеплом, накрытая сверху влажной моросью. Петро наломал сухих веток, разгреб кострище, и скоро под его широкими ладонями несмело затеплился трепетный огонек. Быстро набирая силу, хватаясь за ветки, безбоязненно вскидывался вверх, словно хотел достать и лизнуть острым языком темный полог.
С огнем стало веселее. Ближе к костру подошли березы, оберегая его и людей от ветра, горько и сладко пахло дымом и вольной волей. Где-то далеко, будто ее и не существовало вовсе, осталась ячейка под номером одна тысяча семьсот двадцать три, а вместе с ней наезды, зеленые фургоны и санитары – все это кануло и забылось, как забывается поутру сон ночи.
Петро и Фрося сидели рядышком, истово прижимались друг к дружке, протягивали огню ладони, и меж пальцев у них просачивался розовый свет.
– Петь, а Петь, слышь… Я знаешь, чего подумала. Вот взять бы время остановить, а…
– Как ты его остановишь, оно же не машина, время.
– Ну, все равно. Вот взять и представить. Оно остановилось, а мы в нем остались. И сидим тут у костра. Там оно идет где-то, а здесь замерло. И мы в нем, навсегда. Хорошо-о-о…
– Вечно тебе, Ефросинья, блажь в голову приползет. Время оно на то и время, чтобы идти.
– Нет, Петь, не блажь, я верю: остановишь время и в нем можно жизнь прожить. Дли-и-нную, длинную. – Она протяжно вздохнула и запрокинула голову, надеясь отыскать звезду, но взгляд ее наткнулся на полог, а на него смотреть не хотелось. – Петь, а баян далеко? Давай сходим. Споем, а?
– И всю жизнь вот так. Ни посидеть с тобой, ни помолчать! Только говори да бегай. Пошли!
– Пошли, пошли, Петь, я готовая.
И вскочила на ноги, как солдатик, готовая и впрямь на все, что угодно, лишь бы маячила впереди широкая спина, да был бы поближе хлястик бушлата, за который, обессилев, всегда можно уцепиться.
По той же самой тропинке вернулись они на свалку. Петро разгреб крайнюю кучу мусора, вытащил из нее корпус старого холодильника, а из холодильника достал баян, замотанный в большой лоскут целлофана.
У костра, подбросив в него новых веток, Петро осторожно снял целлофан с баяна, рукавом протер инструмент, закинул ремень на плечо и долго, неподвижно сидел, прислушиваясь к той мелодии, которая всегда рождалась и звучала поначалу в нем самом. Фрося замерла рядышком, не торопила его и не лезла с разговорами. Ожидая, вновь запрокинула голову в небо и вдруг закричала:
– Петь, гляди! Гляди, гляди скорей! Да не туда. На палец мой! Гляди! Звезда!
Петр поднял глаза.
На землю, пробив темный полог, крутой дугой скользила звезда. Медленно, словно нарочно затягивая свой полет, чтобы ее успели увидеть и разглядеть. Прорезала черноту, раскраивала ее и падала, не в силах преодолеть земное притяжение. Петро увидел звезду в последний момент, когда она беззвучно скользнула между березовых верхушек и растаяла у самой земли, сгорев до капли, оставив после себя блескучий, скользящий свет в удивленных глазах.
– Загадала! Успела я, загадала! Слышь, Петь, чтобы время остановилось! Вот сейчас остановится. Не веришь? А ты поверь! Гляди на меня и верь.
Фрося теснее придвинулась к нему, заглядывала в глаза, и Петро, отзываясь ей, тоже потянулся, вплотную, ощутил горячее дыхание и влажный холодок отзывчивых губ. Поверил, неожиданно для себя, что время и впрямь остановилось. Где-то там, в ином мире, скользили, не ведая задержек, часы и дни, годы, а здесь все горел костер, стояли, оберегая от ветра, березы, и в глазах блестел свет падающей звезды.
И так сла-а-а-дко было жить!
Так сладко, что не жаль было и умереть.
Петро тронул лады, и баян запел, вплетаясь в остановившееся время. Вольно запел, широко, расплескивая голос по-над землей, как река, выхлестнувшая из берегов в половодье.
Ни кола, ни двора,
Зипун – весь пожиток…
В пологе остался огромный проран, и в нем засветился искрящийся пылью Млечный путь. Туда, вверх, вознеслись вместе с баяном, с песней, Петро и Фрося. В поднебесье, под самым куполом звездного неба, они плыли спокойно и вольно, устремляясь в запредельную даль. Дрожащие звезды, большие и малые, светились под рукой, и до них можно было дотронуться, почуять ладонями живую теплоту. Дышалось на полную глубину груди и верилось, что полет никогда не оборвется, как никогда не кончится песня.
Поживем да умрем —
Будет голь пригрета…
Разумей, кто умен, —
Песенка допета!
Вместе с последними словами оборвался полет, и пришлось вернуться на землю.
А на земле, неожиданно вынырнув из-за крайних берез, появились три санитара в белых халатах и равнодушно, со скукой на лицах, принялись за работу: отобрали баян, бросили инструмент на землю и потащили хозяина по скользкой тропинке к зеленому фургону. Фрося успела замотать инструмент в целлофан, сунула его под снег, под березу и, догнав Петра, уцепилась ему в хлястик бушлата.
15
В фургоне побегушники маялись на ногах, тесно прижимаясь друг к другу. На ухабах фургон потряхивало, на поворотах заносило вправо-влево, и всякий раз слитная людская масса наваливалась то в одну, то в другую сторону, шарахалась вперед или, наоборот, отшатывалась назад. Хуже всего приходилось тем, кто стоял у самых бортов. Их прямо-таки прижулькивали к железу. Кто-то громко портил воздух, и плавала в фургоне густая вонь, смешанная с запахом пота и грязной одежды.
В кромешной темноте побегушники вскрикивали, кряхтели, по-матерному ругались и растопыривали локти, пытаясь создать вокруг себя хотя бы чутошное пространство. Молодой бабий голос безутешно скулил и время от времени вскрикивал: «Мамочки! Мамочки!» А другой голос, мужской, ехидный, эхом отзывался: «Папочки! Папочки!»
Так и ехали: шум, ругань, вонь, плачь и резкие вскрики:
– Мамочки!
– Папочки!
Петра и Фросю санитары взяли последними, в фургон буквально втиснули, и Петро долго, упорно вошкался, пока не уперся обеими руками в борт и не взял под свою защиту Фросю. Он отжимал тех, кто давил ему на спину, но когда фургон дергался, руки у него не выдерживали и сгибались, он наваливался на Фросю, и она терпеливо принимала его на мощную грудь, только чаще дышала.
– Петь, – шептала она, – слышь, Петь, а баян-то я успела замотать, в снег сунула. Ох, боязно, как бы не подобрали.
– За день не подберут. А ночью ноги в руки – только нас и видели. Фу-у-у, кажись, приехали…
Фургон затормозил и остановился. Сдавленная масса побегушников качнулась туда-сюда и замерла. Открылись двери, и Фрося едва не вывалилась наружу.
– Граждан лишенцев просят на выход!
Петро схватил Фросю за плечи, прижал к себе. За него самого уцепились руки других побегушников и потянули вглубь железного кузова. За всю историю лагеря еще не было случая, чтобы кто-то из лишенцев отозвался на голос санитара и вышел добровольно. Сколько бы народу в фургоне ни было, крайних всегда удерживали, чтобы они не вывалились.
Петра и Фросю санитары так и вытащили – в обнимку.
В накопителе – многолюднее, чем обычно. В распределителе, не успевая справляться с наплывом побегушников, обычных вопросов не задавали, только поторапливали раздеваться и требовательно выкрикивали:
– В санзону! В санзону!
Санзона делилась на две равные части – мужскую и женскую. Тут Петро и Фрося расстались. В отделениях, мужском и женском, порядок один и тот же: побегушники снимали с себя нижнее белье, вставали по шесть человек в кабинки, и санитары окатывали их из шлангов дезинфицирующим раствором. После купания кожа на теле съеживалась, а от побегушников еще несколько дней разило химическим запахом.
Под ногами хлюпало, клубился густой пар, лампочки, замазанные им, светили тускло, и все вокруг виделось как в тумане – блекло, расплывчато. Раздеваясь, стягивали через голову казенную нижнюю рубаху. Фрося унюхала запах дыма и сначала не поняла – откуда? Но тут ее осенило: это же руки костром пахнут! Прижала к лицу ладони, зажмурила глаза и увидела на короткое мгновение падающую звезду, светящиеся березы, услышала голос баяна… И теперь вставать под шланг, принимать на себя вонючую струю, а после пахнуть неизвестно чем? Ну уж нет! Фрося скомкала рубашку, бросила ее в вагонетку и зыркнула по сторонам. В углу стоял большой таз с водой. «Вотушки вам, фигушки!» – шепнула Фрося, выжидая удобный момент. Едва санитары отвернулись, она быстренько, одним махом, скользнула в угол и всю воду из таза – на себя. Сама мокрая, а ладони сухие. И спокойно, мимо помывочной кабинки, мимо санитара со шлангом – на выход.
А на выходе новость. Оказывается, выдают только нижнее белье. Бушлаты, галифе, сапоги и ушанки выдадут неизвестно когда, потому что ремонтируют тепловую камеру.
– Врут все, – сказала низенькая рябая бабенка, натягивая на себя рубаху, – боятся, что удерем, вот и не выдают.
«Конечно, врут, – подумала Фрося. – А как нам быть с Петей? Как баян выручить? В одной рубахе не побежишь. А, может, только нам, бабам, не выдают?»
Она скоренько намахнула рубаху и бегом по длинному и узкому коридору в свою ячейку. Справа и слева – сплошные двери, а на них – номера из белой жести. Налево – нечетные. Тысяча семьсот девятнадцать, тысяча семьсот двадцать один, а вот и он – будь он проклят! – тысяча семьсот двадцать три.
Петро уже сидел в ячейке. В рубахе и в кальсонах.
– И вам не дали?
Он только руками развел.
Фрося примостилась рядом с ним на кровати и понурилась. Что же они без баяна-то делать будут? Вдруг его найдет кто, заберет себе или ненароком сломает? Без баяна и жизнь не в жизнь станет.
– А может, и ничего, а, Петь, обойдется?
– Обойдется. Где другой баян возьмем. Их теперь не делают. Ладно, раньше время не помрем, видно будет. Я сплю. И ты ко мне с разговорами, Ефросинья, не лезь. Отдыхаю.
Петро лег на кровать и отвернулся к стенке. Фрося знала, что спать он не будет, а будет лежать и думать о чем-то своем. Трогать его в такие минуты, приставать с разговорами не полагалось. Фрося прикусила язык и оглядела ячейку, надеясь найти в ней, на пяти квадратных метрах, хоть какие-то изменения. Но изменений не было. Та же полопавшаяся побелка на потолке, та же густая зелень на стенах и тот же щелястый, рассохшийся пол. И еще: стол, застеленный клеенкой, на столе две чашки, две тарелки, две вилки, две ложки и две кружки. Два стула, кровать; в углу, рядом с дверью, унитаз и слева над ним – телевизор, вделанный прямо в стену таким образом, что наружу выходил лишь экран. Включить или выключить телевизор, прибавить или убавить громкость – нельзя. Сиди и смотри. Хорошо, что включают его только вечером, а до вечера времени еще много.
Фрося зажмурилась и закрыла лицо ладонями, которые до сих пор хранили запах костра. Вдохнула раз, другой и неожиданно для себя самой всхлипнула.
– Ты чего? – Петр мгновенно крутнулся на кровати и схватил ее за руку. – Ты чего, плачешь?
– Да нет, нет, я, Петь… Тоскливо, Петь, устала я…
– Гляди у меня, Ефросинья! Ты расклеишься, и мне тогда упору не будет. Это ты ходишь только у меня за спиной, а живем-то наоборот – я за тобой. Они как думают – записали в лишенцы, и нет человека, одна шкурка осталась? А вот они не видали? – сложил фигу и сунул ее в сторону телевизора. – Пока мы бегаем, пока нам здесь не живется – мы люди. А как поглянется нам здесь – хана. Тогда уж мы точно – никто станем. Потому и надо подпирать друг дружку. Ясно? И ты, Ефросинья, брось расклеиваться. Ясно?
– Ясно, Петь, ясно, да я и не шибко, так что-то. Давай книжку нашу почитаем.
– Давай, – легко согласился Петро, довольный, что слово он свое сказал по-мужски твердо, а Ефросинья поняла его и послушалась. – Тащи книжку, так и быть, почитаем.
Старую книжку они нашли на свалке, там же, где и баян, с великими хитростями протащили ее в ячейку и прятали под крайней у стены половицей. Книжка, когда нашли ее, была без корочек, грязная, рваная, но Фрося тщательно вычистила каждый листок, расправила и сложила по порядку. Держали книжку завернутой в клеенку, на тот случай, если вдруг потекут батареи или приключится какая другая напасть. Все, что написано в книжке, Фрося давно выучила наизусть, от первой строчки до последней, но любила, чтобы Петро еще и еще раз читал ей вслух.
Лежала книжка на месте, целехонькая и невредимая. Фрося осторожно вытащила ее, развернула клеенку, погладила лохматый обрез и подала Петру единственную в ячейке неказенную вещь.
– Петь, а ты в конце почитай, где про смерть их. Она вышивает, а он зовет ее.
– В конце так в конце, как пожелаете. – Петро полистал страницы, нашел нужное место и откашлялся. – Слушай. Значит, так. Вот отсюда начнем. «Когда приспело время благочестивого преставления их, умолили они Бога, чтобы в одно время умереть им. И завещали, чтобы их обоих положили в одну гробницу, и велели сделать из одного камня два гроба, имеющих меж собой тонкую перегородку. В одно время приняли монашество и облачились в иноческие одежды. И назван был в иноческом чину блаженный князь Петр Давидом, а преподобная Феврония в иноческом чину была названа Ефросинией. В то время, когда преподобная и преблаженная Феврония, нареченная Ефросинией, вышивала лики святых на воздухе для соборного храма пречистой Богородицы, преподобный и блаженный князь Петр, нареченный Давидом, послал к ней сказать: «О сестра Ефросиния! Пришло время кончины, но жду тебя, чтобы отойти к Богу». Она же ответила: «Подожди, господин, пока дошью воздух во святую церковь». Он во второй раз послал сказать: «Недолго могу ждать тебя». И в третий раз послал сказать: «Ужо умираю и не могу больше ждать!» Она же в это время заканчивала вышивание того святого воздуха: только у одного святого мантию еще не докончила, а лицо уже вышила; и остановилась, и воткнула иглу свою в воздух, и замотала вокруг нее нитку, которой вышивала. И послала сказать блаженному Петру, нареченному Давидом, что умирает вместе с ним. И, помолившись, отдали они оба свои святые души в руки Божии в двадцать пятый день месяца июня». [«Повесть о Петре и Февронии Муромских Ермолая-Еразма»]
– В двадцать пятый день месяца июня, – повторила Фрося. – Петь, а, Петь, ты вперед меня не умирай, я без тебя жить не умею.
– Не то запела, Ефросинья! Слышишь?! Не то!
– Молчу, молчу, Петь.
За дверью резко и так громко, что впору поднимать мертвых, зазвонил звонок. Он извещал, что привезли обед. Фрося замотала книжку в клеенку и сунула ее на прежнее место, под половицу.
Обед лишенцам привозили в большой тачке, в двух объемистых котлах. В одном – каша, в другом – похлебка. Здесь же, на простыне с чернильным штампом лагеря, лежал хлеб, нарезанный большими кусками. Тачку подкатывали к дверям ячеек, лишенцы протягивали чашки и тарелки, хмурый санитар наливал похлебку, накладывал кашу и катил тачку дальше, вполголоса матерясь, неизвестно на кого.
Колеса у тачки были не смазаны и взвизгивали.
После обеда Петро и Фрося спали, пока их не разбудил телевизор. Включали его в девятнадцать тридцать, и вещал он три с половиной часа.
Возникла на экране под быструю музыку металлическая игла ресторана «Свобода», тут же уменьшилась, отлетела в левый угол экрана и замерла там – эмблемой. Диктор, бодренький мальчик со сладкой улыбкой, перебирая на столе листки, рассказывал о новостях и каждую информацию начинал словами: «В нашем свободном, демократическом городе…»
– Ой, беда-то… – вздохнула Фрося и, сострадая заранее, погладила Петра по плечу. А тот уже вздрагивал губами, густо краснел, и глаза у него наливались слезами. Соскочил с кровати, упал на колени перед унитазом и обхватил его руками.
– В нашем свободном, демократическом городе…
Нутряной толчок передернул Петра, и он судорожно икнул.
– В нашем свободном…
Еще толчок, и Петр начал блевать. Его выворачивало наизнанку.
– В нашем…
Отплевывался липкой, тягучей слюной и, не успевая перевести дыхания, снова выгибал колесом спину, едва не ныряя в унитаз головой.
– …демократическом…
И одновременно – обессиленное, беспомощное иканье. Желудок был уже пуст, а спазмы все еще душили и вздергивали Петра, он уже только по-рыбьи разевал рот да смаргивал крупные слезы.
Фрося стояла с кружкой воды наготове и страдала, пожалуй, не меньше Петра, переживая вместе с ним его странную и необъяснимую болезнь: как только включали телевизор и появлялся на экране диктор, так Петр сразу начинал блевать. Без удержу. Со стоном.
Еле-еле справился он с нутряной икотой, глотнул воды, перевел дух и вытер глаза. Долго полоскал рот, потом спустил в унитазе воду и рухнул пластом на кровать. Сунул голову под подушку.
– Чтоб у тебя шары лопнули! – крикнула Фрося диктору. – Чтоб они у тебя повылазили!
Не удержалась и плюнула прямо в бодренькое личико. Диктор нисколько не смутился, хотя плевок и сползал со лба на подбородок, сладенько улыбнулся им:
– В нашем свободном, демократическом городе…
– Завтра, завтра же удерем! Одежду достанем и удерем! – глухо, неразборчиво бормотал из-под подушки Петро.
Программа, которую показывали лишенцам, составлялась для них специально, и смотреть ее требовалось обязательно, потому что, согласно положению, никто не может лишиться духовного, информационного и эстетического развития. Санитары три с половиной часа дежурили в коридоре и выходить из ячеек никому не позволяли.
Новости кончились. Начался сексуальный час.
– Дорогие граждане лишенцы! – нараспев, с интимной доверительностью, зазвучал за экраном женский голос. – Мы рады снова приветствовать вас и от всей души желаем вам полного и глубокого удовлетворения ваших потребностей. Начнем мы, как и всегда, с разминки. Помните, что главное – настроиться на телесное удовольствие. Забудьте обо всем, приготовьтесь и смотрите на экран.
На экране – огромная кровать, на которую можно было загнать грузовик. На краешке невинными голубками сидели парень и совсем молоденькая девчушка. Их яркие цветные одежды резали глаза блескучими переливами. Сначала парень и девчушка лишь искоса поглядывали друг на друга, затем протянули руки, сцепили пальцы.
– Сегодня, – пояснил женский голос, – сближение партнеров происходит в замедленном ритме, как бы в полусне, со сдерживаемой страстью.
Парень и девушка, закатив глаза, неторопливо раздевались. Он раздевал ее, она – его. Яркие одежды неслышно шлепались на пол, сразу теряли блескучие краски, становились серыми тряпками. Наконец-то партнеры остались голыми и легли в кровать.
Петро не вынимал головы из-под подушки, а Фрося, повернувшись к экрану спиной, быстро шептала, как заклинание, давно заученные слова, навсегда осевшие в памяти: «Радуйся, Петр, ибо дана тебе была от Бога сила убить летающего свирепого змея! Радуйся, Феврония, ибо в женской твоей голове мудрость святых мужей заключалась! Радуйся, Петр, ибо, струпья и язвы нося на теле своем, мужественно все мучения претерпел! Радуйся, Феврония, ибо, уже в девичестве владела данным тебе от Бога даром исцелять недуги!»
– Партнер-женщина расставляет колени на ширину таза, слегка прогибает спину и упирается на согнутые в локтях руки. Посмотрите. Вот так. Партнер-мужчина тоже встает на колени и подвигается вплотную. Но половой акт не следует начинать сразу, ведь руки у партнера-мужчины свободны, и он должен сначала ими поработать. Особенно эффектны такие вот продольные движения…
Фрося зажала уши и громче, срываясь на крик, стараясь пересилить голос за кадром, продолжала: «Радуйся, прославленный Петр, ибо, ради заповеди Божией не оставлять супруги своей добровольно отрекся от власти. Радуйся, дивная Феврония, ибо по твоему благословению за одну ночь маленькие деревца выросли большими и покрытыми ветвями и листьями! Радуйтесь, честные предводители, ибо в княжении своем со смирением, в молитвах, творя милостыню, не возносясь прожили; за это и Христос осенил вас своей благодатью, так что и после смерти тела ваши неразлучно в одной гробнице лежат, а духом предстоите вы перед владыкой Христом!»
– Сейчас партнеры меняют позицию и продолжают в прежнем, замедленном темпе. Посмотрите…
Фрося не прерывалась ни на минуту: «Радуйтесь, преподобные и преблаженные, ибо и после смерти незримо исцеляете тех, кто с верою к вам приходит! Мы же молим вас, о преблаженные супруги, да помолитесь и вы о нас, с верою чтущих вашу память!»
Противный дребезг и звяк раздался за спиной Фроси. Она обернулась – экран рябил, на нем нельзя было ничего увидеть. Но вот и рябь исчезла, женский голос оборвался, в телевизоре напоследок стеклянно звякнуло, и все замерло. Тихо.
Петро выдернул голову из-под подушки, не веря самому себе, спросил:
– Неужели сдох? – прислушался. В соседней ячейке телевизор работал. – Сдох! Надо же! Сдох!
16
На бескровном, мнилось, мертвом лице Бергова поблескивали и жили одни глаза. Полуэктов, чтобы не смотреть в них, не оборачивался. Глядел в чистый лист бумаги, который лежал перед ним на столе. Бергов стоял за спиной и говорил так равномерно, так уверенно-жестко, словно читал по книге или заранее выучил слова наизусть. Его ясная, безжалостная мысль доходила до Полуэктова безо всяких усилий во всей своей обнаженности.
– События, которые случились в городе, связаны между собой в закономерную цепь, – Бергов говорил, а Полуэктов почему-то ниже и ниже опускал голову. – Юродивый, охранник, проститутка, проповеди попа, количество побегушников, а самое главное – вчерашний случай на лесобирже. Кстати, все в больнице?
– Все. Сам проверял.
– Так вот. Согласись, что в нашем свободном городе при абсолютной свободе личности такие вещи выламываются из нормального течения жизни. Что же происходит? А происходит вот что… Формулирую: вспышка атавизма. Да, да, вспышка атавизма прошлых общественных отношений. Тех самых, которые мы сломали. Вспышка в самом начале. Если мы сейчас, завтра-послезавтра, ее не потушим, начнется азиатское горлопанство, всеобщая суматоха и бесконечная болтовня о потусторонних идеалах. О том, чего нельзя взять в руки и пощупать. А наша свобода – она реальна, видима. Еще раз повторяю – вспышка атавизма. Как лечить? Самые лучшие лекарства, увы, горькие. Поэтому выбираем их. Первое. Ужесточить содержание лишенцев. Хватит им бегать. Выявить всех твердозаданцев, склонных к атавизму, и изолировать в больницы. До единого. Медицинские препараты и лечение. Если во время лечения больные станут просить эвтаназии – не препятствовать. В рамках закона. Всех, у кого в больнице помутится разум – в дурдом. Третье. В ближайшие сутки выловить Юродивого. По решению муниципалитета на него выписывается лицензия. Для задержания хороши любые средства. Четвертое. Надо всерьез подумать о попе. Тут, правда, сложности. Церковь неприкосновенна. Значит, требуется найти выход. Пятое. Все служащие санитарных участков должны пройти инструктаж. Такой же инструктаж для служащих в больницах. Это очень важно, чтобы каждый понял личную ответственность. Как это все сделать? В полночь начнем операцию «Вспышка». Будем иметь в виду – атавизм. Для непосвященных – вспышка неизвестного вируса. Симптомы заболевания придумают. Разносчики инфекции, в первую очередь, лишенцы. Ужесточение их содержания – для блага остальных и общего здоровья. Машины санитарного участка. Фургоны лишенческого лагеря – в полную готовность. Начинаем сегодня в полночь. Задача ясная?
Задача для Полуэктова была ясной, но он этой ясности испугался.
– А вдруг что-нибудь станет известно? Что о нас подумают в цивилизованных странах?
– Полуэктов, не говори глупостей. В цивилизованных странах только о нас и головы болят! В полночь! И последнее. Составь разговор со своей супругой, узнай точно – какие ее поручения выполнял охранник? К сожалению, не ты им командовал, а она, вот и…
– О чем речь, я не пойму.
– Супруга Леля поможет понять. Только постарайся, чтобы она не врала. Дело очень серьезное, касается меня лично. А теперь, как говорится, – за дело!
Полуэктов еще ниже опустил голову, едва не касаясь белого листа бумаги, лежащего на столе. Поднять глаза и глянуть на Бергова он не насмелился.
17
Электронные часы на правой стене «Свободы» показывали нулевое время: 00.00.
В этот короткий промежуток времени, когда еще не сменились на табло мигающие цифры, возле всех санитарных участков в городе загудели моторы микроавтобусов. Вспыхнули фары, и проявились на лобовых стеклах белые круги с красными крестами.
В ту же самую секунду тронулся с места головной фургон, и следом за ним, разматываясь на полную длину, поползла с территории лишенческого лагеря извилистая зеленая вереница.
«Вспышка» началась.
Город, заранее разбитый на квадраты, санитары прочесывали тщательно и сноровисто.
Радио и телевидение прервали ночные программы и передавали с трехминутными перерывами сообщения о вспышке вируса.
В темных окнах загорались огни, тревожный шепот шуршал из квартиры в квартиру, и скоро весь полуторамиллионный город не спал, охваченный страхом и неизвестностью. Люди выглядывали из-под штор на улицу, видели проносящиеся на бешеной скорости фургоны и микроавтобусы и сразу начинали прислушиваться к себе, пытаясь понять – нет ли у них признаков вируса. И получалось, так уже человек устроен, что многие у себя эти признаки находили: легкая слабость, сухость во рту, возбужденное состояние.
Только лишенцы-побегушники, даже те, кто услышал о вирусе, по-прежнему ничего не боялись, кроме зеленых фургонов. Разбегались, прятались, забивались в самые потаенные места, но санитары, по-особому настойчивые сегодня, вытаскивали их отовсюду. Обычный распорядок лишенческого лагеря сдвинулся, и побегушников в накопитель принимали посреди ночи.
Твердозаданцев везли в больницы. Там быстро переодевали в казенные пижамы, напичкивали уколами, и они сразу же смаривались в сон. Во сне кричали, подсигивали и выгибались на койках, иные, самые беспокойные, падали на пол, разбивались в кровь, но руки у персонала до них не доходили – слишком уж велик был наплыв.
Город, вдоль и поперек пересеченный лучами фар, простроченный звуками общих моторов, присел, пытаясь врасти в землю, но земля была утрамбована и в себя его не принимала.
По парку, падая грудью на ветер, брел Юродивый. Борода моталась из стороны в сторону, на груди то показывался, то исчезал крест. Цепь звякала. Падали сверху остро обломанные сучья, трещали макушки тополей, но Юродивый даже не пытался оберечься, шел прямо на маковки храма. Он был свято уверен, что никакая стихия над ним не властна.
Миновал парк, пересек пустынную улицу, вдоль которой летал мусор, и пройти ему оставалось совсем немного – рядом, рукой подать, высился храм, облитый от креста и до фундамента ровным светом. Юродивый остановился, втянул глазами в себя свет и пригладил, собрал ладонями воедино, раздерганную бороду. В глазах, озаренных сиянием, горел золоченый крест. Вдруг он начал крениться, подламываться у основания, раздался протяжный, стонущий треск, и людской крик – многоголосый, торжествующий – отозвался на этот треск. Юродивый ухватился обеими руками за холодную цепь, потянул ее книзу, сгибаясь и наклоняясь сам, – только не видеть бы, не быть свидетелем, когда крест вывернется из своего основания и загремит по куполу; после соскользнет в воздух и, распростершись всеми четырьмя концами, пытаясь упереться ими в четыре конца неба, рухнет на землю, и звук его падения заглушит все тот же людской хор.
Но прошлая жизнь, внезапно настигнув его, уже не отпускала. Властно утягивала в далекий день ранней весны, когда стояла на дворе точно такая же мокреть, а над городом неслись, царапая крыши, пузатые тучи, готовые в любой момент разродиться то ли дождем, то ли снегом.
Городской храм окружили люди с красными флагами и транспарантами. Они пели песни, которые никогда не звучали возле этих стен. На молодых лицах парней в кожаных кепках и девушек в легких косынках горели глаза, и в них, в глазах, увидел Юродивый, словно в зеркале: разбитые колокола, разрушенные колокольни с проросшими на них кривыми березками, вывернутые из земли останки усопших, обгаженные надгробья и еще увидел над всей этой мерзостью запустения стаи жирных, от сытости блестящих ворон.
Но людям, которые пришли к храму с песнями и флагами, не дано было этого предвидеть. Они не ведали, что творят. Они справляли новый, не ими выдуманный, праздник.
Выносили из храма иконы, бросали их, предварительно ободрав оклады, в высокий, жаром пыхающий костер.
Топорами, со смехом, рушили царские врата, и позолоченная резьба разлеталась горячими искрами.
Веселый парень натянул на себя рясу, схватил паникадило и заполошно бегал по двору, выкрикивая тонким голосом: «Я – Христос! Я – Христос!»
Оплавлялись в огне лики святых, а лица парней и девушек грубели и становились жестче.
Это – внизу.
А вверху, на колокольне, опустили на железные рельсы главный колокол, уперлись руками в круглые бока, растопыренными пальцами – в славянскую вязь, поднатужились и – «давай! давай! пошел! пошел!» Колокол дрогнул, прогибая рельсы, и пополз по ним к краю колокольни, к обрыву. Замер, почуя смертельный обрыв, но молодые руки напряглись, набухли еще неизработанные мускулы, и колокол перевалился макушкой вниз, полетел, кувыркаясь.
Булыжником была выложена церковная ограда. Только звон пошел, когда разнесло в разные стороны медные куски.
А самые отчаянные ребята залезли уже на купол, привязывали к кресту толстые веревки, концы веревок сбрасывали товарищам на землю, и там жадно ухватывались за них руки многих добровольцев.
Будто змеи, вились веревки по голубому куполу, по золотым звездам.
Не ведали, что творят.
Но были и те, кто ведал.
Гладко выбритый человек в кожане стоял в глубине церковной ограды, и на его бескровном, будто мертвом лице не отражалось ни радости, ни злости. Оно было непроницаемо. Подбегали молодые ребята, что-то докладывали, ждали приказаний, и тот отдавал их неслышным голосом. Все, что творилось сейчас в храме, на храме и вокруг, все это было продумано заранее, спланировано и выверено. Теперь свершалось. Человек в кожане следил, чтобы не было отступлений от задуманного.
Он так же, как и Юродивый, прозревал разрушение колокольни, вывернутые могилы, воронье над запустением и еще немощных стариков и старух, хило доживающих свой век среди порухи. Те старики и старухи – нынешние ребята и девушки, они будут брошены и прокляты своими детьми точно так же, как они сами сегодня, весело и беззаботно рушат и бросают в прорву прошлое своих родителей.
И летела песня: «…до основанья, а затем…»
Юродивый протолкался среди разгоряченной, орущей толпы, вырвался из ее тесноты и оказался в небольшом круге свободного пространства прямо перед человеком в кожане. Они были одного роста и примерно одних лет. Но разнились, как земля и небо.
У одного – слово и вера.
– Я слышу твои тайные мысли, – говорил Юродивый человеку в кожане. – Ты думаешь, что они неизвестны, что они принадлежат тебе одному и подобным тебе, что больше о них не знает никто. Не надейся, ведь сказано: «Никто, зажигая лампаду, не загораживает ее и не ставит под кровать, а наоборот, ее ставят на подставку, чтобы все, кто заходит, видели свет. Ибо нет ничего тайного, что не стало бы явным, и нет такого секрета, который не вышел бы наружу и не стал бы известным». И еще сказано: «…что сказано в темноте, будет услышано при свете. И все, что прошепчется на ухо в своем доме, будет провозглашено с крыш». Ты же не лампаду возжигаешь – огонь дьявольского замысла. Прячешь, таишь от всех. Не спрячешь…
А у другого – власть и сила.
Не удивился человек в кожане появлению перед ним Юродивого. Ни одна жилка не дрогнула на выбритом лице. Только оледенели глаза и побелели.
– Кто там?! Эй! – позвал он, глядя прямо на Юродивого. Из-за спины вывернулись двое парней. – Задержать и выяснить.
Юродивому завернули руки и потащили из церковной ограды. За воротами он успел обернуться и увидел, как дрогнул и полетел крест.
Полохнула белая молния, похожая на голое дерево, пронзила наискось низкие тучи, и по земле отвесно ударил крупный град. Бил безжалостно, больно, словно хотел умертвить и вколотить в землю. Юродивый дернулся, пытаясь освободиться, желая хотя бы руками прикрыть себя, но парни, подгоняя пинками, потащили его быстрее и скоро всунули в низкий сырой подвал.
Сколько там пробыл Юродивый не знал. Когда отворили двери, лежала на земле ночь. Какая? Первая или вторая по счету как посадили его? Он спросил – ему не ответили. Вывели в глухой двор и поставили лицом к каменному забору. Юродивый сразу же повернулся – он хотел видеть, что будут с ним делать.
И увидел.
Человек в кожане светил фонариком в лист бумаги, зажатый в левой руке, и быстро читал написанное. «За контрреволюционную пропаганду…» – едва разобрал Юродивый. И тут его пронзило: «Он торопится, он боится, что я знаю его мысли, боится, чтобы я о них не сказал. Но я скажу…» Он подался вперед, грудью на свет фонарика, и в грудь ему брызнули вразнобой револьверные выстрелы.
Он отшатнулся и ударился спиной о каменную стену.
Удар этот ощутил и сейчас, стоя на пустой улице, насквозь пронизанной ветром.
Но в этот раз ему ударили в спину два прямых и подпрыгивающих луча. Долетел, едва различимый в вое ветра гул двигателя. Вылетел из-за перекрестка микроавтобус, поймал лучами фар и, не выпуская Юродивого из света, прибавил скорость. Обогнал его и резко затормозил, перегородив путь. Пискнула по-щенячьи резина, клацнули, открываясь, двери, и шестеро санитаров белыми горошинами высыпались из железного нутра. Двое сразу оказались за спиной у Юродивого, двое – по бокам, и еще двое придвинулись вплотную, чуть сгибая в коленях напряженные ноги.
– Он, – сказал кто-то из шестерых.
Кольцо сомкнулось плотнее, но Юродивый не испугался и не попытался бежать. Каждое страдание, выпавшее на его долю, укрепляло его в вере, и с каждым появлением в этом городе вера становилась все крепче и охраняла его все надежней. Он обретал над людьми силу.
Поднял над головой костлявую руку с плотно сложенным троеперстием, выпрямил ее и вытянул на всю длину.
Санитары замерли.
Каждый из шестерых мог схватить Юродивого за руку, сделать ему подсечку или ударить в уязвимое место ребром ладони, чтобы он мгновенно потерял сознание от болевого шока; каждый мог его сбить любым приемом на землю – ведь на бородача выдана лицензия. Главное – задержать. Но никто не сделал и малого движения. Только взлетали, хлопая от ветра, полы халатов. У одного санитара сорвало с головы колпак, белый комок завертелся под светом фар, оторвался от земли и скользнул в темноту, растворяясь в ней без остатка.
– Дорогу! – хрипло выдохнул Юродивый, не опуская руки. – Я верую! И вера меня хранит! Дорогу!
Санитары дрогнули и отошли, оставляя Юродивому свободный проход. Он вышагнул, оставляя позади санитаров, широко и вольно перекрестился на храм, сломался в пояснице, падая грудью на ветер, и двинулся, сильнее обычного загребая ступнями, к церковным воротам.
18
Через каждые полчаса Суханов приносил белый листок с информацией, клал его на стол и без слов удалялся. Полуэктов мельком пробегал глазами по машинописным строчкам и сердито отталкивал листок в сторону. Об охраннике, проститутке и Юродивом сведений не поступало.
Суханов, неслышно ступая по ковру, появлялся снова, и Полуэктов всякий раз удивленно взглядывал на часы: неужели прошло тридцать минут? Время в ту ночь неслось как настеганное. С такой скоростью, словно его не существовало и вовсе. Полуэктов растворялся в его бешеной скорости и терял ощущение самого себя.
Давным-давно, в детстве, он проснулся однажды в темноте и понял, что он в доме один. Обнаружил это, не вставая с кровати, даже не оглядываясь вокруг. Свое одиночество ощутил. Оно как бы выходило из тела, потерянно бродило по пустым комнатам, тыкаясь в углы и стены, истово желая найти кого-нибудь, но не находило и возвращалось обратно. А через малый отрезок времени вновь выбиралось из тела, скиталось, надеясь наткнуться на живое существо. Напрасно надеялось, потому что родители появились лишь утром и перепугались, увидев, что он не спит.
Тогда, в бессонный остаток ночи, Полуэктов детским своим умом постиг: какая-то часть его существа может отделяться от него самого и уходить туда, куда ей вздумается. «Наверное, это душа покидает меня, – строил догадки Полуэктов, уже став взрослым. – Выходит, я живу это время без души, одной оболочкой?»
Сейчас, когда он сидел в муниципальном совете и следил, как разворачивается в городе «Вспышка», часть его существа находилась далеко отсюда, а там, где она была, голубело небо, светило живое солнце. Старенькая мама подавала на стол, с лица у нее не сходила улыбка. Маме нравилось, что сын ее сердится, требует, чтобы она отдохнула – он о ней заботился, а ей большего и не надо.
Но в то благостное время, на полдороге перехватывая кофейную чашку из вздрагивающих рук мамы, не переставая пенять ей за хлопотливость, в то же самое время Полуэктов не ощущал, что он весь, до капли, находится за столом. Часть его существа бродила в этом городе. Но не в муниципальном совете, а в тихом и глухом дворике деревянного дома, где вытягивались над зеленой травой голенастые пухлоголовые одуванчики. Он, совсем еще малой, приминал голыми коленями прохладную траву, ползал на четвереньках и сдувал пух с одуванчиков. Одна из пуховинок попала в нос, он безудержно зачихал и заревел. Большие руки подхватили его – а он уже знал, чьи это руки – подбросили вверх и поймали, притиснув к твердой груди. Приникнув к ней, отцовской, чуть пахнущей табаком, он уже ничего не боялся, слезы высохли, и захотелось громко, пронзительно завизжать от радости. Он и завизжал.
Но почему же сейчас, когда Полуэктов в этом городе, почему бродит часть его существа не на глухом дворике, а едва ли не на другом краю света, на тихой веранде, где мама протягивает ему, проливая на скатерть коричневые капли, кофейную чашку. В тот раз она говорила: «Зачем тебе эта вонючая и дикая земля? Я тебя спасала не для того, чтобы ты вновь оказался на ней. Ее никакая власть не спасет, проклятие – в ней самой. Твой отец…» До конца жизни она не могла простить отца за то, что он был связан с этой землей и на ней остался.
Полуэктов не послушался. После смерти мамы вернулся в этот город, но спокойствия и единой цельности самого себя не обрел.
Суханов положил листок с новой информацией. Она, как и другие, начиналась с цифры больных. Цифра была огромной. Полуэктову представились летящие по городу микроавтобусы и фургоны, быстро бегущие санитары, больные, которых напихивали в железные коробки и развозили по больницам. Услышались крики и стоны, плач и ругань, и все в таких больших количествах, судя по цифре, что представить людское скопище зрительно он не мог. Не хватало воображения. А еще слышались ему произнесенные разными голосами просьбы об эвтаназии. Становилось не по себе, и связывалось сострадательное чувство не с тихой верандой, а с глухим двориком.
Выскочил из-за стола, раздернул шторы. Выключил свет в кабинете, припал к окну. Внизу, на прежнем месте, лежал город, упрятывая в каменной утробе полтора миллиона людей. Через день-два их будет меньше.
Полуэктов не слышал, как открылись двери, а когда раздался за спиной голос Бергова, вздрогнул. Быстро обернулся и поймал себя на том, что он рад. Но вида, по привычной своей осторожности, не показал. В это время появился Суханов и положил на стол новый лист. Юродивого обнаружили, но он скрылся в церкви, а на территорию церкви власть муниципального совета не распространялась. Полуэктов хотел вслух прочитать информацию Бергову, но тот опередил:
– Я знаю. Надо хорошенько подумать. Надо сделать так, чтобы за один раз изолировать Юродивого и попа, вообще всю богадельню.
– Как – всю?
– Вот мы и должны придумать.
– Но церковь же…
– Цель ясная, а формы могут быть разные. Это от нас зависит.
– Я… я не могу! – выпалил Полуэктов. Выпалив, будто преодолев барьер, он заговорил о том, что его мучило. Об огромной людской толпе, о глухом дворике деревянного дома, о своей жалости к тем, кого везут сейчас в больницу… Много еще чего говорил, непонятно, раздерганно, а порой казалось, что и бессмысленно. Но рад был, что говорит.
Бергов слушал. Не прерывал, не удивлялся, терпеливо ждал, когда Полуэктов выговорится. Дождался и пошел к двери, взялся за ручку, но в последний момент обернулся. Наотмашь, как молотком, вбил:
– У тебя самого вспышка атавизма! Ты заболел, как последний лишенец! Тебя тоже придется лечить!
Тихо прикрыл за собой дверь, оставив Полуэктова одного.
19
Во второй половине ночи к храму стали проскальзывать люди. Двигались они стремительно и осторожно. Держались темных закоулков, замирали даже при дальнем звуке микроавтобуса или фургона. Освещенную улицу перед храмом одолевали коротким броском и ныряли, как в спасительную заводь, в полумрак церковной ограды. Переводили запаленное дыхание, крестились вздрагивающими руками и облегченно поднимались по ступенькам паперти.
Храм стоял распахнутым настежь для всех, кто искал в нем спасения, кто не поверил, что в городе вспышка вируса. Проснулся в людях истинный атавизм, и они, гонимые страхом, желанием спастись, спешили туда же, куда спешили во все времена их дальние предки – под защиту креста и церкви.
Народу собралось много. Старики, женщины, ребятишки. Перемешались лишенцы, твердозаданцы, маячили даже активисты. Одни безучастно сидели на полу, другие ходили по храму, третьи беспрерывно молились и над всеми над ними, такими разными, звучал успокоительный голос отца Иоанна:
– Дух человеческий не знает градаций. Он един. Бог един для всех нас, потому что все мы – дети Его. Так проникнемся Его любовью и в час тяжелого испытания вспомним, что мы равны перед милостями Его и наказаниями. Не оставим в сердце места ненависти и отдадим свою любовь тем, кто рядом с нами. Поддержим слабых и отчаявшихся, поделимся водой и хлебом, и станем все вместе просить Всевышнего о милости к нам…
Простые, понятные слова отца Иоанна сближали людей, оказавшихся в этот час в храме. Среди них уже не было ни лишенцев, ни твердозаданцев. Отныне в храме находились только люди. Они, движимые состраданием, теснее подвигались друг к другу, делились небогатой едой, впопыхах захваченной из дома, успокаивали плачущих ребятишек и, видя в ответ точно такое же участие, невольно задавались простой мыслью: «Да кто же это нас разделил? Как получилось так, что нас разделили?»
Юродивый, отбившись от санитаров, вошел в храм и не понял сначала, что здесь происходит. Многолюдье в столь поздний час его удивило. Но тут он увидел молодую женщину, сидевшую недалеко от входа, и обо всем догадался.
На руках женщины заходился в плаче ребенок. Он выпрастывал из пеленок руки, взмахивал ими, и от крика на лбу у него надувались голубые жилы. И у того ребенка, здесь же, у этих дверей, бились голубенькие жилки под тонкой кожей, а после – кровь… Юродивый перекрестился, отпихиваясь от наваждения прошлого, и только вздохнул: «Идем, как слепые, по кругу и вырваться не можем…»
Осторожно подвинулся к женщине и склонился над ней. Она вскинулась, готовая прикрыть ребенка собственным телом, но Юродивый улыбнулся и чутко перенял малышку на свои руки. Тот перестал кричать, вздохнул умиротворенно и засопел, окунувшись в сон.
– Спасибо вам, – прошептала благодарная женщина, – а то я совсем измучилась. У него зубки режутся, вот он и кричит. Вы не знаете, когда эта «вспышка» кончится?
– Не знаю. Но она кончится. Придет срок, и кончится.
С рук на руки он передал ей ребенка и присел рядом, пристально вглядываясь в лица тех, кто был в храме. Он узнавал их. Это были те же самые лица, которые он уже видел. Ему даже чудилось, что если сильнее напрячь память, то можно увидеть и самого себя – юного Володеньку в расстегнутой гимназической шинели.
Горели свечи, взирали на людей иконописные лики, а отец Иоанн, уставший, изнемогающий, крепился из последних сил и говорил, не переставая, вселяя в людей надежду.
Юродивый, слушая его, прикрыл глаза и хотел молиться, но перед глазами, вопреки желанию, развернулась картина из прошлой жизни и придвинулась вплотную, так близко, как будто в яви.
…Людей к храму гнали тогда под конвоем. Молодые солдаты в шинелях с малиновыми петлицами плотно сжимали юношеские еще губы, придавая лицам суровое выражение, и грозно покачивали винтовками с примкнутыми штыками. Тащились в колонне мужики, женщины, старики и дети. Несли на себе нехитрый скарб, но и тот у них отбирали перед тем, как загнать в храм, который солдаты между собой называли пересылкой. По нескольку дней томились в тесноте люди, дожидаясь, когда подоспеют к речному причалу баржи с пустыми трюмами. Все они, кого вели под конвоем в храм, а из храма загоняли в баржи и сплавляли вниз по реке, все до единого, не годились для новой жизни и даже представляли для нее угрозу. Поэтому и убирали их подальше с глаз.
Но для Юродивого они оставались людьми, коих следовало жалеть и помогать им в несчастье. Каждый раз, когда загоняли новую партию, он приносил мешок с хлебом и поднимался на паперть. Часовые ощетинивались, передергивали затворы своих винтовок, но Юродивый вздымал правую руку, пронизывал солдат взглядом, и они, растерянно отступая в сторону, всегда его пропускали.
Юродивый входил в храм, опускал на пол мешок и ломал на равные куски хлебные булки. Не было случая, чтобы кому-нибудь не досталось. Уходя, он оставлял им свечи, и люди тайком зажигали их. Храм для них оставался храмом, а с горящими свечами – особенно.
Но нужнее, чем хлеб и свечи, нужен был несчастным Юродивый. Нужны были его простые обыденные слова и само появление. Не испугался, не побрезговал – пришел. Значит, еще не всего их лишили, если явилось к ним сострадание.
И в тот вечер, как обычно, Юродивый принес мешок с хлебом, а в кармане брюк лежал десяток свечей, замотанных в бумажку и перевязанных посередке суровой ниткой. Привычно поднялся на паперть и увидел, что рядом с солдатом стоит человек в черной кожаной куртке. Тот самый, который зачитывал ему приговор на глухом дворе, поставив лицом к каменной стенке.
Они узнали друг друга. И поняли, что вновь им не разминуться.
Юродивый пошел напролом.
Солдат дернулся, желая отступить в сторону, но человек в куртке схватил его за рукав и удержал на месте. Сам же быстро расстегнул кобуру из желтой кожи. Юродивый приблизился и различил, что глаза человека в куртке, нормальные карие глаза, стали от ненависти белыми. Даже зрачки растворились. Два пятна. Выпуклые и неподвижные. Но несмотря на ослепление, они очень хорошо видели мушку нагана. Три раза стрелял человек в куртке, и три пули вошли одна за одной чуть пониже соска, там, где сердце. Юродивый рухнул и покатился по ступенькам паперти, глухо стукаясь головой в ребристые уступы. Мешок распахнулся, круглые булки вывалились и посыпались следом, догоняя и обгоняя Юродивого.
«Жалко, хлеб-то в грязь упал, пропадет…» – так подумал он и услышал, как человек в куртке сказал:
– Ну вот, и никакой мистики… А хлеб – коням! Лишенцев мы кормить не обязаны.
Услышал еще Юродивый, теряя сознание, что в храме громко стенали люди.
…Простреленное сердце болело. Юродивый приложил руку к груди, и боль под ладонями немного притихла.
– Вам что, плохо? – участливо спросила женщина, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить малыша.
– Нет, ничего. Пройдет, – тоже шепотом ответил ей Юродивый.
Отец Иоанн ходил между тем по храму и для каждого человека находил доброе слово. Не пропустил ни единого. Его подслеповатые глаза, когда он глядел на людей и иконы, становились зоркими и всевидящими. Двигался по храму, а следом за ним растекалось успокоение. Перекрестил младенца на руках женщины, тихо сказал ей:
– Пусть спит. Утро вечера мудренее. А ты не отчаивайся. Бог милостив и не забудет.
Юродивого, наклонившись к нему, отец Иоанн попросил:
– Людям горячего нужно. Растопи печку в сторожке, согрей чаю.
Юродивый поднялся и пошел кипятить чай. Собрал все кружки и стаканы, какие нашлись в небогатом хозяйстве отца Иоанна, и принес сначала их, а следом – чай в двух ведрах. Поставил у входа, заметил, как зашевелились люди, и встревожился: налетят сейчас, устроят толкучку и разольют чай по полу. Но он ошибся и тут же укорил себя, что посмел так думать. Люди подходили степенно, по одному, и чай брали в первую очередь для стариков и детей.
До самого утра Юродивый кипятил и разносил чай, до самого утра отец Иоанн утешал несчастных и до самого утра звучали под высокими сводами тихие, протяжные молитвы.
20
Лампочка мигнула и погасла. Комната окунулась в темень. В темноте зашуршали проворные тараканы. Не виделось – сколько их, но представлялось по плотному шороху, что они покрыли весь пол, кишат и лезут от собственной тесноты вверх по стенам, взбираются на раскладушку, хищно пошевеливая усами, и вот-вот скользнут под одеяло. Соломея захлопнулась с головой и стала подтыкивать одеяло под себя, чтобы ни одной щели не осталось. Сжалась в комок, притихла.
«Где же Павел? Куда он ушел? И лампочка… почему лампочка погасла? Страшно. Может, он меня бросил? Нет, так думать нельзя – стыдно. У него тайна, она мучит его, и он не хочет открыться. Странно, мы все еще боимся довериться до конца. Господи, только бы тараканы не залезли!» Еще подумала, что надо бы подняться и глянуть – заперта дверь или нет. Но тут же передернулась от брезгливости, представив под ногами сухой треск раздавленных тараканов.
Последние события так резко швыряли Соломею из одного состояния в другое, что ей не оставалось времени их осмыслить. Что происходит, куда их несет, куда принесет и главное – ради чего? Ради надежды, ради страданий, ради людей? Но надежда ее покидала, к страданиям она притерпелась, а люди… что ж, люди про нее даже и не узнают, когда она исчезнет. Единственное, что еще поддерживало Соломею, наполняя жизненной силой, так это ощущение чистоты и легкости. «А Павел? Он для меня – кто?» Видела его глаза, лицо, слышала голос, и все, до самой мелочи, ей было дорого. В своей жизни она еще никого из мужчин не любила, даже не знала, что это такое – любить мужчину. «Неужели я его…»
Сжалась сильнее и затаила дыхание.
Тараканий шорох стих. Соломея скорее не услышала, а почуяла, что он стих. Боязливо приподняла одеяло, и в узкую щелку скользнул свет. Лампочка горела, тараканы исчезли.
Соломея вскочила, бросилась к двери. Толкнулась в нее острым плечом, но дверь оказалась снаружи запертой и даже не шелохнулась. Соломея отошла и села на раскладушку. Комната, освещенная лампочкой, предстала во всей своей обнаженности и запустении. Серела в углах и на потолках обвислая паутина, лежали на полу мусор и пыль, обои во многих местах отстали, и грязные, зашмыганные лохмотья напоминали развешенное как попало тряпье. Валялись возле плиты сухие картофельные очистки и битое стекло.
Ничем живым в комнате не пахло.
Соломея наклонилась, провела ладонью по полу и оставила в пыли полукруглый след. «Он придет. Он не может не придти. А я буду его ждать и буду… – обвела взглядом комнату, – буду готовиться».
Поверив, что Павел вернется, что оставил он ее лишь по крайней надобности, о которой расскажет сам, Соломея успокоилась. Душа утихомирилась и прилегла.
«Уж ты сыт ли, не сыт – в печаль не вдавайся…» – вспомнились слова из песни, и она пропела их, наполняя безмолвие комнаты живым звуком.
Дверцы деревянного шкафчика – настежь. Что тут? Ага, тряпка, посуда, конечно, грязная, посуду – отдельно; веник, ведро – в самый раз. Веник обмотала тряпкой, сняла паутину в углах и на потолке, комната сразу расширилась во все стороны. Ободрала лохмы обоев, закрыла прорехи старыми газетами. Комната сразу стала уютней и представилась Соломее ее собственной, будто она давно здесь жила, потом отъехала по делам, а вот теперь вернулась. Руки сами все делали. Знали, что взять, куда поставить. Откуда же они знали, если Соломея никогда своего жилья не имела и никогда не убиралась вот так, ожидая другого человека? «Значит… – не нашла подходящего объяснения и решила: – Правильно. Все, что делаю – правильно. А откуда и зачем, я не знаю. Видно, так угодно».
Из чистой прибранной комнаты незаметно уполз нежилой запах. Соломея ополоснула руки под краном, выпрямилась, разгибая усталую поясницу, но, глянув на комнату, не успокоилась. Не хватало чего-то, и она сразу не поняла – чего именно. Будто кто шепнул на ухо, что уютность в жилье, где обитает женщина, немыслима без мелких безделушек и даже самых простеньких украшений. «Рубахи же старенькие! Точно!» На раскладушке, под матрасом, лежали две старые мужские рубахи. Соломея вырезала из них ровные куски, прилепила их один к другому на стенке, и получился коврик. Цветастый, веселенький. Отошла и полюбовалась.
«Павел придет, он же голодный. Ужин надо». Кинулась к деревянному шкафчику, отыскала три картофелины, целлофановый пакет с макаронами и консервную банку неизвестно с чем – наклейка с нее слетела и потерялась. Расковыряла банку ножом, а там – рыба. Уха будет. Пополз от плиты запах варева. Комната стала совсем жилой.
На столе Соломея расставила тарелки, положила возле них круглые салфетки из газет; кастрюлю, чтобы уха не остыла, обернула в тряпку и наконец-то присела, приготовясь ждать Павла.
Ждать ей пришлось недолго.
За дверью затопали, и дверь открылась. Соломея поднялась, готовая пойти Павлу навстречу, и отшатнулась – в комнату, запнувшись за порог и едва не грохнувшись, влетел Дюймовочка.
«Господи, откуда он?»
Давний, до сих пор неизжитый страх перед этим человеком отбросил Соломею к самой стене. Если бы не стена, отбросил бы еще дальше. Ударилась затылком и выставила перед собой тонкие руки, словно готовилась защищать себя вздрагивающими ладонями. Едва удержалась, чтобы не крикнуть в голос.
Дюймовочка на ногах устоял и дальше не двинулся. По-бычьи угнул голову, глазные щели совсем закрылись. Руки заведены за спину. Соломея чуть отлепилась от стены, готовясь выскользнуть в дверь, и тут увидела Павла. А увидев, поразилась еще больше, чем внезапному появлению Дюймовочки. Да, это Павел, тот же самый, но она не узнавала его. В движениях, во взгляде проскальзывало звериное, и жесткая, злая сила исходила от него. Он захлопнул дверь, ухнул с глухим выдохом и прыгнул от порога, ударил Дюймовочку ногой в спину. Тот рухнул во весь рост на вымытый пол, в кровь разбил губы. Руки у него оказались связанными. Павел, не давая опомниться, вздернул огрузлое, рыхлое тело Дюймовочки, подтащил и прислонил к стене. Той же самой ногой, с размаху, пнул Дюймовочку в грудь. Тот дернулся и уронил голову. Павел наклонился и ударил его снизу двумя руками в подбородок. Клацнули зубы, затылком Дюймовочка грохнулся в стену, и стена загудела. Бил Павел умело, заученно, словно делал привычную работу. «Он умеет так бить! И не первый раз бьет! Неужели это он?» Соломея не могла двинуться с места. Все еще держала перед собой вытянутые руки, но сейчас уже готова была защищаться от Павла.
– Паша – ты?! – никак не желая поверить, крикнула она.
– Я! Я! – дернул плечом, словно стряхивал ненужную тяжесть, присел и запустил пятерню в рыжую шевелюру Дюймовочки. Вздернул ему голову и ударил о стену. – Говори – кто посылал? Кто? Говори!
– Нне… сам… сам пошел…
– Не ври! Кто? Убью, гад! Живым не выйдешь! Кто?
И раз, и другой – об стену. Стена гудела.
– Павел! Остановись! Павел!
– Не лезь! Уйди! Говори, все равно вышибу! Кто?
– Нне…
– Хватит мычать! Кто?
– Паве-ел! – Соломея закричала, как под ножом.
Бросилась к нему, замкнула кольцом тонкие руки на шее. Ее мутило от крови, она не могла видеть Павла таким, каким он сейчас был – по-звериному злой и страшный. Стянула руки изо всех сил, и Павел остановился.
– Пожалела? – оскалил зубы и хохотнул. – Пожале-е-ела! Вижу, что пожалела. А я зверь, зверь, бью до крови! И не жалею. Пусти, я душу из него выну!
– Павел, одумайся! Ты же с ума сошел! – еще крепче сцепила руки и не отпустила, готовая удерживать хоть вечность – только бы не зверел. – Он же человек, разве можно человека…
– А ты, ты – обезьяна? Почему с тобой можно? Отвечай! Почему с тобой можно? Молчишь? Вот и молчи. Нечего тебе сказать. Ладно, пусти, не буду я его гробить. Пусти.
Соломея разжала руки, и он, оттолкнув ее, отошел в угол. Дюймовочка всхлипывал, шлепая губами, из носа, не переставая, сочилась кровь. Соломея набрала воды и стала обмывать ему лицо.
Павел смеялся в углу лающим смехом и сквозь смех говорил:
– Ты бы хоть спросила – откуда он взялся? У люка уже шарился. Приди я пораньше, и хана! Нас бы с тобой на уколы уже везли. А тебе жалко… Как же, родненький человечек, самочинно на тот свет отправлял. Старайся, хорошенько старайся, чище рыло ему умывай. Если о комнате пронюхали, тогда нам с тобой… я и не знаю… А этот молчит. Кто его посылал, а?
– Я сам! Сам искал! – заторопился Дюймовочка. – Хозяйка сказала – не найдешь, оформлю лишенцем. Я и пошел, куда мне деваться.
– Врешь!
– Не вру, честное слово, не вру. Сам! Да я бы и не нашел никогда. У меня и мысли про люк… Прошел бы мимо и не заметил…
– Ладно, не хлюпай. И запомни – если соврал и нас тут накроют, я сначала с тобой разборки наведу, а уж потом как получится… Радуйся пока, вон как за тобой ухаживают.
– Павел… – Соломея хотела сказать, что не узнает его, боится, но Павел не дал договорить, оборвал:
– Знаю, что скажешь! По глазам вижу. Зверя во мне разглядела? А иначе – как? Не-е-ет, мои сказки кончились!
Соломея поняла, что говорить сейчас с ним – зряшная трата времени. Павел тоже замолчал, подвинулся к столу, крест-накрест сложил руки и уткнулся в них лбом. Задремывая, предупредил:
– Не вздумай его развязывать. Обоих нас грохнет.
И сразу уснул.
Избитый, с распухшим лиловым носом, Дюймовочка сидел перед Соломеей и смотрел на нее, чуть приоткрыв глазные щелки. Жалкий, совсем не страшный, он просил о помощи.
«Все мы молим и просим о чем-то, надеемся, что нас услышат. Мы же люди, все одинаковые люди. Я тоже просила. Да, меня отпихнули. Значит, и я должна отпихнуть? А если нет? Если я чужую мольбу выполню? Она вернется ко мне благодарностью? Конечно, конечно, вернется! Иначе не может быть! Мы же люди, все люди!»
Блажен, кто верует, у верующих меньше сомнений. Соломея взяла нож и разрезала брючный ремень, которым стянуты были руки Дюймовочки. Павел спал. Дюймовочка прокрался на цыпочках к двери, неслышно открыл ее и перед тем, как выйти, обернулся из-за плеча. Соломея впервые увидела его глаза широко раскрытыми. Они, оказывается, были у него синими.
21
В самый разгул ветра опустился, под свист и гиканье, крепкий морозец. Подковал талый снег жесткой коркой, и она сухо хрустела, обдирая колени и голые ладони. Хорошо, что в суетной спешке Павел успел обрядить Соломею в штаны, свитер и куртку, иначе бы она сейчас, распластанная на земле, замерзла. Сил, чтобы ползти дальше, совсем не оставалось. Хотелось встать и пойти в полный рост. Но едва Соломея замешкалась, едва попыталась приподнять голову, как Павел тут же прижал к земле и шепотом скомандовал:
– Ползи, быстрей ползи.
Пересиливая себя, поползла, неумело опираясь коленями, елозясь на твердом, бугристом снегу. Ладони, разодранные в кровь, горели. Загнанно и зло дышал рядом Павел. Куда ползли – Соломея не знала. И что думает Павел, как он собирается ускользнуть от беды – тоже не ведала.
Из люка они выскочили чуть раньше, чем подъехали санитары. Привел их Дюймовочка. Если бы Павел не проснулся, если бы они по-прежнему сидели в комнате… Об этом Соломея старалась не думать. Она думала о другом: «Как же так? Я его спасла, а он вернулся, чтобы меня погубить. Значит, я должна его теперь ненавидеть? А если я начну ненавидеть…» Тут Соломея странным образом, непостижимо, мгновенно, уяснила: она возненавидит Дюймовочку, пожелает ему страшной кары и тогда в ней исчезнет ощущение чистоты и легкости. «Бог ему судьей будет. Он и спросит». Так она окончательно решила, и стало ей как-то прочней, уверенней, несмотря на опасность, которая ходила рядом.
Слева выгибались крутой дугой пятна ручных фонариков, сдвигались плотнее, и санитары готовились замкнуть круг возле люка. Павел и Соломея успели отползти в сторону, и дуга их не захватила. Круг между тем замкнулся. К люку подкатили два фургона, и четыре луча фар перехлестнулись в темноте. Санитары полезли под землю. Павел и Соломея заползли за высокую бетонную плиту и только здесь, под ее прикрытием, смогли встать на ноги.
– Иди, благодетельница, полюбуйся. Сильно не высовывайся. Видишь? Он тебе чего обещал, когда уходил? Ничего? Странно, что ничего, мог бы отдельный фургон пообещать в благодарность.
Соломея осторожно выглядывала из-за обломанного края плиты и видела в перекрестье лучей Дюймовочку. Он стоял у раскрытого люка, что-то говорил, и его рыжая голова заметно поблескивала под неживым светом.
– Налюбовалась? Да как ты могла его выпустить? – не успокаивался, никак не мог успокоиться Павел. – По-человечески, да? И чистая? Нет, мало тебя мордовали, мало.
Он ругался и скирчигал зубами. Не будь рядом Соломеи, в пару минут навел бы разборки с Дюймовочкой. Отсюда, из-за плиты, без труда можно было просверлить в рыжей голове дырку. И сразу бежать. Пока бы санитары расчухались, его бы и след простыл. Но рядом стояла Соломея, бежать наравне с Павлом она не могла, и оставалось только одно – ругаться.
Санитары, никого не найдя в комнате, развернулись цепью, включили фонарики и пошли в обратную сторону от бетонной плиты, ощупывая землю жиденькими лучами. Выждав, когда они втянулись в лес, Павел вывел Соломею к темному зданию, обнесенному железной решеткой. Руками разгреб под ней мерзлый снег и первым протиснулся в узкий лаз. Таясь, они обошли здание и оказались возле задней глухой стены. По самой ее середине поднималась от земли пожарная лестница, а наверху виднелся вход на чердак, похожий на собачью конуру. Соломея заглядывала вверх и зябко передергивала плечами – вдруг сил не хватит и пальцы разомкнутся? Павел нетерпеливо подталкивал ее, то и дело оглядывался на лес. Там, на востоке, начинало светать и верхушки берез выступали ясней, словно выплывали из сумерек.
Железные перекладины обожгли оборванные ладони холодом. Сама лестница чуть покачивалась, и всякий раз обрывалось дыхание. Но вот и вход на чердак. Стараясь не смотреть вниз, Соломея переползла через высокую доску, прибитую на ребро, и очутилась в узком, темном пространстве. Пахло мышами и пылью. Павел повел ее по проходу, и скоро в сплошной темноте, в углу чердака, они наткнулись на что-то мягкое.
– Все, пришли, – Павел чиркнул зажигалкой и осветил груду старых матрасов. Из рваных дыр торчала грязная вата. – Ложись, я закрою.
У Соломеи подкосились колени, и она легла ничком на ближний матрас. Павел накрыл ее сверху еще двумя матрасами, сам устроился рядом, и она теперь хорошо слышала его прерывистое дыхание.
Неожиданно вспомнилась комната, которую она так старательно прибирала, и Соломея пожалела, что даром пропали труды, а Павел их даже не разглядел и ужина не отведал. Собралась ему сказать об этом, повернулась на спину, чтобы удобней было говорить, но Павел опередил ее:
– Я ночью в город ходил, там суматоха, какой-то вирус… Ладно, это дело десятое, купил документы, у меня в кармане. Пересидим еще маленько и уйдем.
– А куда?
– Думать надо. В городе для нас места нет. – Он помолчал и добавил: – Жаль, что Дюймовочка целый ушел, я бы его все-таки грохнул.
– Павел, как ты…
– Могу! Могу! – закричал он, но тут же спохватился и понизил голос. Однако злого накала в нем не унял. – Ты же могла его выпустить, ты же святая, а я – грешник! Я охранник! Хочешь знать всю правду? Слушай, только хорошо слушай! Я жить хотел по-человечески и в охранники потому пошел. Людей убивать научился. Я чем угодно убить могу: рукой, проволокой, бутылкой – наповал!
– Павел, опомнись! – взмолилась Соломея.
– Нет уж, слушай, знай, почему я прощать не умею. У меня тоже папа с мамой имелись и дом имелся в деревне. И в один день – прахом! Меня, мальчишку, в город, в твердозаданцы. На вечный страх, что в лишенцах окажусь. Помнишь певцов? Так вот они в лагерь угодили, потому что Фрося под активиста не легла. Махом в бушлаты переодели. А я… – Тут он встал на колени и на коленях продолжал говорить, испытывая сладкое удовольствие, что говорит то, о чем всегда молчал: – Я одно понял – если зазеваешься, затопчут. Сила нужна. В охранники я еще и за силой пошел. Хозяйка, Леля, она знала, что делала, стерва, чтоб ей… Смотры устраивала, норматив не выполнишь – вылетай. А еще, знаешь, что она делала?
– Не знаю, не хочу знать, замолчи!
– Да уж нет, слушай, ты же святая! Она мужиков особых искала, а мы их брали. Везли в эту комнату. Знаешь, что она с ними вытворяла?!
– И ты…
– И я! Доставлял мужиков и все видел – жить хотелось. Терпел. Знаешь, как у нас люди исчезают? Очень просто! Два укола в задницу и в дурдом! Она каждый год по новой комнате заводила. Старую засыпали, а новую рыли. Эту тоже приказала засыпать, я для себя оставил, на крайний случай. Но я сегодня с ней расплатился, я ей такой подарок подсунул… ей лучше теперь самой повеситься.
– Павел, замолчи!
– Она прораба одного велела затащить, да времени не хватило, а пленка у меня осталась. Вот я ее и подсунул, кому следует. Хоть чужими руками, да расплачусь. Да, такой я, такой! Душегуб! Знаешь, сколько жизней на мне?! Я почему за тобой пошел? Увидел, что ты по какому-то другому закону живешь. Первый раз такого человека встретил. Ты можешь простить, а я не прощу, я их душить буду. Всех подряд! Только бы вырваться.
– А если Дюймовочка такой же несчастный, как ты? Значит, ты будешь душить таких же несчастных, как сам?
Павел засопел и ответил с жесткой уверенностью:
– Все равно. Все равно буду.
– Тебе молиться надо. Молиться и прощенье вымаливать.
– За что? За то, что меня из дома парнишкой выбросили? Так почему у меня за это прощенья не просят? Знаю, что веришь. А я не верю! Не верю! Как же верить, если человека до зверя опускают? Объясни! А, не надо, я сам знаю.
В маленькое, квадратное оконце чердака сочился синий рассвет. От света чердак становился просторней, проступали из темноты самые дальние углы. Павел подошел к оконцу, долго выглядывал что-то, увидел, подозвал Соломею.
– Смотри.
Внизу, во внутреннем дворе здания, на шестиугольной тщательно вычищенной площадке, стояли люди в одинаковых серых халатах и в таких же одинаковых серых беретах. Стояли в шеренгах, по шесть человек в каждой. Показалось, что и лица у них одинаковые. Но нет – разные. Приглядевшись, Соломея различила: одни улыбаются, другие зевают, третьи скалят зубы, а четвертые неподвижны, как замороженные. Люди, стоявшие внизу, были не в своем уме. Сумасшедшие. Они нигде не значились, в городе о них забыли и даже списков на них не составляли – просто пересчитывали общее поголовье. Они и сами себя забыли. Они исчезли.
– Там и мои есть, – сказал Павел и больно стиснул плечо Соломеи. – Мои, понимаешь?
На площадке зычно прозвучала команда. Шеренги дружно повернулись налево и вразнобой зашаркали ногами, обутыми в черные резиновые галоши. Молоденький паренек в последней шеренге, шаркая по асфальту вместе со всеми, беспрестанно оборачивался назад и показывал язык. Язык был длинный и красный, а лицо – изможденное и серое.
– Это – дурдом, – пояснил Павел, и в голосе у него снова зазвучало самоедское удовольствие. – Все шесть этажей под нами – дурдом. И мои там. Ну, скажи, скажи, что ты меня ненавидишь! Ну!
– Я жалею тебя, ты такой же несчастный, как и они.
Павел разжал пальцы на плече Соломеи, оттолкнул ее от себя и лег на матрас, лицом вниз.
22
В замкнутом пространстве лифта, спускаясь на первый этаж, Полуэктов отразился сразу в четырех зеркалах и чувствовал себя так, словно за ним подглядывали. Поворачивался направо, налево, озирался назад и везде видел одно: свое лицо и тревожно бегающие глаза. Глядеть на самого себя не хотелось. Когда лифт замер и дверцы разъехались, Полуэктов выскочил, будто за ним гнались.
Машина Бергова у ступенек муниципалитета, а впереди нее и позади белели два микроавтобуса с красными крестами на лобовых стеклах. Сам Бергов прохаживался по тротуару, не оберегаясь от ветра, и сигарета в его пальцах сорила искрами. Полуэктов дождался, когда он докурит, открыл перед ним дверцу и сам нырнул следом в теплое, уютное нутро машины. Он не знал, куда они и зачем едут, но не расспрашивал, привык, что Бергов заранее ничего не объясняет и не рассказывает.
Ветер к утру стихал. Его порывы и визги теряли силу, он съеживался и нехотя уползал из города, успевая напоследок передернуть с места на место мусор, погреметь бросовой железиной и пошлепать на тумбе наполовину оторванной афишей. В иных местах поблескивали на тротуарах битые стекла, валялись сучья, и неровные сломы их белели обнаженной древесной плотью.
Город медленно, словно с похмелья, приходил в себя.
Яснее виделись в наступающем свете очертания домов, проступала даль улицы, и мелькали по ее краям оранжевые робы твердозаданцев, торопившихся на сборные пункты, где ждали их автобусы, чтобы доставить к проходным за пятнадцать минут до начала смены.
Зашевелился и торговый район. Служащие приводили в порядок витрины, грузовики подвозили со складов товары, открывались двери магазинов, и вот уже кто-то включил, пробуя аппаратуру, громкую музыку. Она послышалась даже здесь, в машине, и отступила, когда завернули за угол, выбираясь на одну из улиц, которая вела на городскую окраину.
Внешне ничто не напоминало о «Вспышке». Микроавтобусы и фургоны исчезли, в подъездах не мелькали белые халаты санитаров. Но что-то незримое пронеслось по городу, и он изменился. Дух подчиненности и послушания чувствовался ощутимей, им, кажется, напоен был даже сырой воздух.
Молча и прямо возвышался на сиденье Бергов. Полуэктов поглядывал сзади на аккуратно причесанный затылок, на кончик тонкой нитки пробора, на длинную, тщательно подбритую шею и ждал разговора. Но время разговора еще не подошло.
Машина следом за микроавтобусом вывернула на самую окраину и завиляла в узком переулке. Проехали переулок, выкатились, вздыбив капот, на кольцевую дорогу, махнули по ней километра два, а дальше поползли, пробиваясь в снежной каше, по лесной дороге. Деревья на обочинах что-то смутно напоминали Полуэктову, но что – он никак не мог уяснить и неосознанно тревожился.
Микроавтобус нырнул в глубокий лог, выкарабкался оттуда, сразу же замигал, показывая левый поворот. Полуэктов вспомнил: лог и сразу налево. Ехали – теперь это было ясно – на заброшенное городское кладбище. Самым коротким путем.
– Неизлечимых болезней нет, – на оборачиваясь заговорил Бергов. – Есть неизлечимые люди. Нам дорог каждый человек, и за каждого мы боремся до последнего. Используем все средства лечения, даже самые радикальные. Не наша вина, если человек не может выздороветь.
Старое кладбище было накрыто просевшим снегом. На толстом насте чернела сажа, а над ней торчали в беспорядке кресты, давно облупленные и потрескавшиеся памятники, похильнувшиеся пирамидки с гнутыми жестяными звездочками и рядом с ними, упорно высовывая из снега макушки, буйно поднималась молодая щетина осинника. Вровень с ней серели сухие ветки бурьяна. Ни единого следа не отпечатывалось на снегу, и о жизни, и о том, что она еще есть, напоминал лишь птичий помет, там и сям маячивший на памятниках оплывшими пятнами. «Еще должна быть сосна», – вспомнил Полуэктов и скоро увидел сосну с раздвоенным, изогнутым стволом. К ней вела узкая прочищенная дорога, и в конце дороги стоял трактор, уткнув нож в нагребенный им снежный вал. Возле трактора остановился микроавтобус, замерла машина Бергова. Через стекло боковой дверцы Полуэктов хорошо видел сосну, срытый вокруг ее до черной земли снег, а дальше – криво стоящую пирамидку с обломанным и загнутым на сторону железным штырем. На штыре, как помнилось Полуэктову, раньше крепился небольшой крест.
И там, под крестом, выкрашенным серебрянкой, была могила отца.
Но почему – была? Она есть!
Полуэктов взялся за ручку дверцы, но Бергов его остановил:
– Пока не надо.
Из трактора выскочил санитар в белой фуфайке и подбежал к машине, разматывая за собой длинную серебристую нитку. Она выскальзывала и тянулась из алюминиевого ящика, который санитар держал на отлете левой рукой. Бергов опустил стекло, принял из рук запыхавшегося санитара ящик и, не оборачиваясь, передал его Полуэктову. Спокойно сказал:
– Крайний способ лечения. Иного нет. Требуется нажать на кнопку.
Полуэктов перенял легонький белый ящик, похожий на футляр от электробритвы, увидел на нем жирную красную кнопку. Руки задрожали, серебристая нитка задергалась и заелозила по высокой шее Бергова. Тот отклонился и, по-прежнему, не оборачиваясь еще раз сказал:
– Иного нет. Иного просто не дано.
Дворик, одуванчики, мягкая трава под голыми коленками, большие сильные руки…
Крест из тонких полосок железа, грубо схваченных сваркой, мерцающая на нем краска…
Штырь, обломленный и согнутый в сторону, макушка кривой пирамидки, торчащая из снега, осыпанного сажей…
Перрон вокзала, мать, плюющая на землю, отец, стоящий здесь же, кричащий, что это его земля…
Мать, кричащая в ответ, что пусть он этой землей подавится…
Алюминиевый ящик в руках и красная кнопка на нем…
И прямая шея Бергова, который упорно не хотел оборачиваться…
Невидимые силы рвали Полуэктова, раздирали его, живого, на две половины. Он колотился в ознобе, руки встряхивались, и в ящике нежно позванивало. Так позванивали в детстве, в весеннее утро, ледяные сосульки. Полуэктов опустил ящик на колени, желая хоть минуту передохнуть, подумать, но тут не выдержал Бергов и обернулся. Полуэктов, чтобы не видеть его лица, наклонился, и в эту секунду невидимая сила, та, которая имела большой напор, подняла руку, отдельно вытолкнула указательный палец и ткнула им в красную кнопку, глубоко утапливая ее. Кнопка щелкнула, и следом за щелчком рванул взрыв.
Разодранное солнце вылетело из мерзлой земли, блеснуло, озаряя кладбище, а следом за ним, подпирая его, лохмато вздыбилось черное облако. Оно несло с собой земляные куски, изогнутые, покореженные листья пирамидки, бренные человечьи останки и сосну, до конца рассеченную надвое, до самого корня; поднималось, готовясь догнать, заглотнуть в себя солнце. Не успело. Солнце оттолкнулось искрящимся светом, вывернулось и отвесно ушло вверх, оставляя после себя режущее в глазах сиянье. Пронзило низкий полог, прожгло в нем голубой круг и вознеслось в запредельную высь.
Лохматое облако долго опадало в воронку, роняя все, что оно вырвало с собой из земли.
И нет на свете пирамидки и обломленного штыря.
Нет в памяти креста из тонких полосок железа.
А мягкую траву, белоголовые одуванчики и весь глухой дворик возле деревянного дома засыпало мерзлыми и дымящимися комьями, поверх которых неслышно легли пепел и сажа.
Но не только дворик они засыпали. Отныне Полуэктов не помнил сильных рук, которые подбрасывали его вверх, не помнил он и других рук, подающих ему чашечку с кофе.
Откинул ящик в сторону, толкнул плечом в дверь и выскочил из машины. Воронка таяла, источая душный, щекочущий ноздри запах. Дымился обломок сосны, а под ним, вдавленная в землю, торчала серая лучевая кость.
Дрогнула под ногами земная твердь и пошла к сторону, словно после второго, неслышного взрыва. Полуэктов качнулся, раздернул в пустоте руки, боясь упасть, а с левой стороны, прямо в ухо, закатился кто-то визгливым хохотом.
23
В город возвращались по той же самой дороге. Микроавтобусы и белая машина Бергова забрызгались грязью, стали похожи на серых жучков, быстро бегущих по плюхающей дороге. Дымный полог опустился в этот день еще ниже, лег на крыши высотных домов; металлическая игла «Свободы» вошла в плотную мякоть до своей середины. Морок стлался по земле. Транспорт двигался с включенными фарами, улицы то и дело оглашались нетерпеливыми гудками.
Полуэктов поглядывал из кабины на серый город, невольно зажмуривался, когда хлюпала на стекло грязь, и думал о том, что Юродивый сейчас прячется в церкви. Закон, конечно, закон, и церковная ограда для муниципального совета неприкосновенна… Но ведь есть, должен же быть выход! Из любого положения должен быть выход. Если хорошенько подумать… Бергов сидел неподвижно, и в его черных волосах по-детски розовела ровная нитка пробора. Бергов ждет. Он хочет услышать какие-то слова.
О том, что произошло на кладбище, Полуэктов не вспомнил. Забыл.
– Если есть вирус, – вслух и раздумчиво заговорил он, желая показать Бергову, что он здесь и сосредоточенно думает, – значит, существуют и носители этого вируса…
Бергов шевельнулся на переднем сиденье и вполоборота повернул голову.
– Дальше, я слушаю.
– Кто является носителем? В первую очередь Юродивый, во вторую очередь все лишенцы. В целях сохранения общего здоровья горожан требуется изолировать лишенцев в лагере. Запереть, чтобы ни один не выбрался. Дальше. Вирус принес Юродивый. Он скрывается сейчас в церкви и находится под защитой попа Иоанна. А муниципальный совет не может нарушить закон…
– Яснее.
– Все, что я сказал, надо немедленно довести до населения. А там – посмотрим… Кто же пожелает добровольно заражаться вирусом?
– Недурно. Полуэктов, вы меня порадовали. Честное слово, порадовали. Любая заварушка хороша тем, что жар в ней можно загребать чужими руками. Чем больше и шумней заварушка, тем больше жару. Думаю, что мы его загребем. Откладывать ничего нельзя, сведения довести прямо сейчас.
Микроавтобус, а следом за ним и машина Бергова подкатили к муниципальному совету. Мраморные ступеньки были накрыты моросью и влажно поблескивали. На таких ступеньках, неожиданно подумалось Полуэктову, очень просто поскользнуться и расшибить голову. Но уж он-то не расшибет. Он осторожно ходит и всегда смотрит под ноги.
И тут он увидел, что наверху, у стеклянных дверей, стоит Леля. Она тоже увидела микроавтобус и машину, помахала рукой и, стукая по мрамору каблучками, безбоязненно поскакала вниз. Она сияла и торопилась сказать какую-то новость. Щеки ее были розовыми, глаза блестели, и Полуэктов, как всегда, засмотрелся на свою жену.
– К слову сказать, Полуэктов, ты не забыл разговор о твоей супруге?
– Помню.
– Прекрасно. На всякий случай, для напоминания, возьми эту кассету, и вместе послушайте.
Полуэктов машинально взял магнитофонную кассету, протянутую Берговым, и вышел, не попрощавшись, из машины. Леля налетела на него, обхватила руками за шею и повисла, подогнув ноги в коленках. Она всегда так прыгала на него, и Полуэктову это всегда нравилось.
– Ты знаешь, – защебетала на ухо ему Леля. – Я придумала устраивать у нас точно такие же вечера, как у Бергова в «Свободе». Но хозяином на них будешь ты. Я хочу, чтобы ты стал выше прораба, как Бергов. А? Как я придумала?
Полуэктов не ответил. Взял ее за руку и повел по ступенькам к лифту. В лифте Леля не переставала говорить о вечере и клялась, что она его обязательно устроит, как только кончится дурацкая вспышка вируса.
– Я уже все продумала, весь ритуал. Сначала…
Кассета плохо вжималась в потную ладонь Полуэктова. И чем плотнее она вжималась, тем дальше отдалялось лицо Лели, уплывало из замкнутого пространства лифта, будто испарялось. Вот оно окончательно уплыло, исчезло, и Полуэктов увидел перед собой пустоту. Дернул головой, стряхивая наваждение, и Леля снова заулыбалась перед ним, защебетала о вечере. Но за летучее мгновение ее отсутствия Полуэктов неожиданно уверился, что это не его жена, а чужая женщина. Случайно заскочила в лифт, что-то говорит, пыхая румяными щеками, – зачем? Вообще – кто она такая? Стиснутая в ладони кассета прожигала кожу. Хотелось скорее включить ее, узнать – что там?
Он даже не снял плащ, остановился в приемной Суханова, который сунулся с докладом, и пропустил Лелю вперед себя в кабинет. Сразу же включил магнитофон.
– Что там у тебя записано? Новая музыка? – спросила Леля, усаживаясь за стол и закуривая. – Ты же известный меломан. Хорошо бы у нас на вечере придумать что-нибудь такое, как у Бергова балалаечник. Надо найти кого-то…
Леля не договорила, осеклась и уронила сигарету на стол. Она услышала свой голос:
– Емелин, ты прекрасно знаешь, что деньги я плачу только за дело. Мужики, которых ты мне поставляешь, мне надоели. Тебе известна наша градация и известно, что наверху находятся прорабы. Но над ними есть еще люди, еще выше. И одного из таких людей ты должен мне доставить. Его зовут Бергов.
– Но у него же страшная охрана! Отборные санитары!
– Я еще раз повторяю – деньги я плачу за дело. Сегодня вечер в «Свободе», и когда Бергов будет провожать гостей, приглядись к нему, подумай. Если мне удастся вытащить его в деревню – запоминай, где что находится. Главное – он должен быть в моей комнате. Один. Ну и ты, естественно.
Магнитофонная пленка осеклась. Сигарета, до половины изойдя пеплом, расплавила на столе полировку. Воняло горелым. Извилистый дымок поднимался вверх и на полдороге к потолку исчезал.
Полуэктов выключил магнитофон, взял со стола сигарету и затушил ее в пепельнице. Леля вскочила, села и заплакала.
– Езжай домой, – оборвал ее Полуэктов. – Я приеду вечером, и мы поговорим.
– Но я же, я… это не так…
– Езжай домой. Мне некогда. Говорить будем вечером. Суханов!
Суханов безмолвно замаячил на пороге.
– Проводи ее.
Леля вышла, и Полуэктов забыл ее лицо. Оно бесследно ушло из его памяти, словно короткий сон, который, как ни старайся, наутро не можешь вспомнить. Полуэктов и не старался вспомнить. Он думал сейчас совсем об ином.
Юродивый, церковь, отец Иоанн – вот что занимало сейчас Полуэктова. Он принимал решения, отдавая приказания Суханову, и тот беззвучной молнией метался из кабинета в приемную и обратно. Крутились телефонные диски, вскрикивали телефонные звонки, и паутина распоряжений все шире и шире расходилась от муниципального совета по всему городу, от центра до самых дальних окраин.
Уже через полчаса все знали, что разносчиками вируса являются Юродивый и лишенцы. Суханов докладывал, что на улицах собираются возбужденные толпы. Люди грозятся сами расправиться с Юродивым. Что ж, когда возбуждение достигнет предела, толпа всегда становится слепой. И нужно только умело вести ее. Новый приказ – и сотня санитаров срочно переоделась в робы твердозаданцев, примкнула к толпам и повела их к храму. Орущие волны все ближе подкатывали к церковной ограде.
На заводах между тем срочно готовили людей и технику, чтобы обнести лишенческий лагерь железным забором.
Ни одна мелочь не исчезала из вида Полуэктова, он угадывал на несколько часов вперед и знал, что угадывает верно. Отныне ему дана была такая способность. Руки его стали неимоверно, немыслимо длинными, он доставал ими до любой точки города, поворачивая события так, как ему требовалось. Сила его и власть почти не знали предела.
– Суханов, машину!
В машине Полуэктов повторял, как бы заучивая, слова, которые должны произнестись завтра: «Остановить толпы председатель муниципального совета не мог. Он в это время занимался несчастными больными. Люди сами оберегли себя, да и как можно их осуждать, ведь они хотят жить здоровыми и свободными». На город Полуэктов не смотрел. Сырость и слякоть снова раздражали его. Он закрыл глаза и открыл их, когда шофер затормозил у больницы.
Шестиэтажная белая коробка напоминала внутри развороченный муравейник. Кругом теснота, сновали санитары и врачи, палаты были забиты, в коридорах раскладушки стояли впритык, на них корчились, кричали, плакали больные, и каменные стены едва выдерживали людской гул, который упорно давил на них, желая найти брешь и вырваться. Но стены были крепкими, окна наглухо заделаны, а двери – на запорах, и возле дверей дежурили санитары. Ни один звук не проникал из больницы наружу.
Главный врач встретил Полуэктова у входа и сразу повел к себе в кабинет. Стал докладывать:
– К утру количество поступающих больных заметно уменьшилось. Почти девяносто процентов контингента неизлечимо. У многих сильные мучения, начались судороги. Резко возросли просьбы об эвтаназии.
Главный врач достал из сейфа шесть объемистых папок и положил их на стол перед Полуэктовым. Тот безо всякого интереса перевернул несколько листков, на которых типографским способом было отпечатано: «Я, гражданин (фамилия вписывалась от руки), согласно нашему демократическому закону и желая избавиться от мучений, прошу об эвтаназии». Мелькали фамилии. Иванов, Петров, Сидоров… Все просьбы подписывались собственноручно.
– Неизлечимых больных, – продолжал докладывать главный врач, – мы транспортируем в дурдом. В освободившиеся палаты принимаем новых инфецированных. Думаю, что в ближайшее время площади мы разгрузим и еще какое-то количество примем.
– Какое-то количество примем… – повторил Полуэктов. Покачал головой и добавил: – У меня несчастье. Жена заболела вирусом. Направьте к ней санитаров.
– Позвольте… – главный врач засуетился, снял с головы белый колпак и смял его в кулаке. – Ваша жена?
– Да. Моя жена тоже подвержена болезням. Пошлите санитаров.
– Но охрана!
– Охранникам я напишу записку.
24
Железная винтовая лестница обвивалась вокруг бетонного столба и круто уходила вниз – под землю. Виток, виток, еще виток… Ступени глухо вздыхали, отзываясь на шаги. Яркий свет квадратных ламп бил прямо в лицо. Бергов не прищуривался – привык. Ему даже нравилось, что поток света направлен в глаза, а он смотрит на него и не моргает. Узкий поручень, покрытый лаком, холодил ладонь. Наверху, над-головой, оставалась металлическая игла «Свободы». Упиралась тонким острием в серый полог и холодно поблескивала среди мутного дня. Ее крайняя точка и последняя ступенька лестницы всегда соединялись для Бергова в единое целое. Ему виделся особый смысл: из-под земли – наверх, а сверху – под землей. Чем ниже опускался по ступенькам, тем выше взмывало все его существо.
Лестница кончилась, открылся узкий, прямой коридор. В конце коридора белела железная дверь, задраенная наглухо, как в самолете перед вылетом. Когда Бергов приблизился, звякнули невидимые запоры, и дверь бесшумно открылась, пропуская в большую, круглую комнату, посредине которой стоял такой же круглый стол. Бергов помедлил, оттягивая приятную для себя минуту, и перешагнул порог. Поднялся из-за стола дежурный санитар, вытянулся в струнку. Бергов кивнул и протянул руку:
– Журнал.
Санитар четко повернулся, из сейфа, стоящего у него за спиной, вытащил кожаную папку белого цвета. Подал ее Бергову. На папке – золотым тиснением по белому: «Журнал наблюдений за экспериментальным развитием общества». Папку Бергов не открыл, покачал ее на растопыренной ладони, словно взвешивал, положил на краешек стола. Спросил:
– Новости?
– Только что привезли пополнение. Идет прием.
– Открой. Я погляжу.
Сухо, как старый сучок, щелкнула кнопка, врезанная в середину стола, и половина круглой комнаты за спиной санитара плавно разъехалась. Полого спускающийся коридор уводил еще глубже под землю. Украдкой, чтобы санитар не заметил, Бергов облизнул пересохшие губы и пошел по этому коридору. Он всегда волновался, когда оказывался здесь, проникая в иную жизнь, резко отличающуюся от той, которая шла наверху. У него даже живчики дергались под коленями. Иная жизнь была спланирована и осуществлена самим Берговым. Его мысли, не выраженные даже на бумаге, неосязаемые, неощутимые, превращались в подземном пространстве в реальность. Голая теория, выношенная в долгих раздумьях, обретала зримые черты, и он торопился увидеть их.
В коридоре, на узких деревянных лавках сидели голые парни и девушки. Они еще стыдились друг друга, пытались прикрыться и не смотрели по сторонам, все – в гладкий мраморный пол. Стыдливость новичков всегда забавляла Бергова. Глупые, думают, что это сейчас для них самое главное – стыдиться. Он не удержался и подошел к беленькой девчушке, сжавшейся в комочек. Стиснув до дрожи круглые колени, она так низко опустила голову, что едва не касалась их лицом. На узкой, выгнутой спине проступали бугорки позвонков. Бергов развел девчушкины руки, цепко ухватил за подбородок и выпрямил новенькую.
– Тебе что, холодно?
– Не-а… – Девчушка мотнула головой, и волосы на плечах шевельнулись. Сама она вздрагивала и плотнее стискивала колени. Боится, трясется от неизвестности. Ничего, скоро она от страха избавится, забудет, что такое страх.
Бергов потрепал ее по щеке, ласково сказал:
– Здесь же тепло. Выпрямись.
И пошел дальше по коридору. Молодые лица, молодые, налитые здоровьем тела радовали его, как радует любого мастера добротный материал. А Бергов считал себя хорошим мастером. Да он таковым и был.
Исходный материал, расположенный на деревянных скамейках, попадал сейчас на первичную черновую обработку. До чистовой, до завершения вещи, потребуется еще несколько лет, но Бергов никогда не торопился, как и положено настоящему мастеру. Всему свое время.
Сегодня этих парней и девушек, бывших лишенцев, вымоют, продезинфицируют и разместят в карантинном отделении. Несколько месяцев подряд будут они жить на уколах снотворного и специальных препаратах. Спать почти целыми сутками. Во время их сна, не умолкая ни на минуту, будут работать приемники и с промежутками лишь в несколько минут передавать:
– Вы всегда здесь жили. Вы ничего, кроме этих стен, не знали. Ваше главное назначение – работать. Работать качественно и высокопроизводительно. От этого зависит количество наград.
Когда новичков выводили из карантина, они, по-прежнему, голые уже не стеснялись друг друга и, как правило, не помнили: где жили раньше, чем занимались, кто их родители – ничего. Они появлялись на свет как бы из полного небытия. Знали отныне одно-единственное, внушенное им за время долгого сна – хорошо работать, чтобы получить награду. Награда состояла из комков простого сахара. Ничего сладкого людям здесь не давали, и поэтому сахар превращался в особый продукт.
Назывались теперь бывшие лишенцы трудармейцами. Их сводили в команды, строили по росту, и они рассчитывались по порядку номеров. Номер заменял им фамилию, имя и отчество. Правда, для этого тоже требовалось время, но Бергов времени не жалел. Оно с лихвой окупалось. Трудармейцы, освобожденные почти от всего, что присуще обычным людям, не отягощенные лишними мыслями и желаниями, прекрасно поддавались дальнейшему обучению – профессиональному, выходили из них прекрасные токари и сварщики, столяры и сборщики микросхем. Каждый, правда, мог производить только одну-две операции – не больше, но зато производительность и качество подскакивали, по сравнению с работой твердозаданцев, в сотни раз. После двух-трех лет трудармейцы приобретали мгновенный автоматизм, и никакая техника, самая современная, соперничать с ними не могла.
Оказываясь в цехах, Бергов всегда в них подолгу задерживался. Просто глаз не мог оторвать, когда глядел на отточенные, выверенные движения какого-нибудь трудармейца. Вот и теперь – будто подошвы к полу приклеились. Белобрысый, лет двадцати с небольшим, парень обтачивал на токарном станке заготовки. Груда необработанных, только что из литейки, болванок, лежала на полу. Он наклонялся, рывком вздергивал железное полено, вставлял его в патрон, включал станок и подводил резец. Пухлые губы что-то неслышно шептали. В надсадном вое слов нельзя было разобрать, но Бергов по движению губ понял – токарь повторяет задание, размеры заготовки. Вот он прищурил глаз, прицелился и выключил станок. Можно не измерять – размеры соблюдены до микрона. Вот что значит освободить человека от всего ненужного и выявить скрытые резервы.
Токарь, возле которого стоял Бергов, работал голым. Кожа блестела от пота, под кожей, будто узлы идеального механизма, ходили тугие мышцы. Нельзя было не залюбоваться.
Патрон – звяк, блестящую, обточенную заготовку – на руки, поворот, и рядышком с другими, такими же блестящими, на тележку. Поворот. Новая болванка в руках – в патрон. Звяк. Загудел станок. Закурчавилась из-под резца сизая металлическая стружка. Ни пятки, ни носочка трудармеец от пола не оторвал. Выверено. До сантиметра. И так – четырнадцать часов в сутки. С тремя перерывами, по двадцать минут, на еду. Затем построение, ужин и сон. А завтра – к станку.
Бергов поманил санитара, который шел за ним след в след, приказал:
– Этого – наградить.
И растопырил два пальца. Значит – два куска сахара.
Так обходил он один цех за другим, любовался четкой работой и награждал тех, кто ему особенно приглянулся. Старательно выискивал хоть какой-нибудь срыв, оплошку и не мог найти. Идеальное производство знало только одно – само производство. Проверенное, отлаженное, оно требовало расширения. Эксперимент, затеянный Берговым шесть лет назад, осуществился полностью. И Бергов ликовал, как и любой мастер, увидев свою работу законченной. Ему хорошо думалось.
«Любое общество, – думал он, – самодвижется. Изменяется, как и всякий живой организм. Тот, кто хочет иметь над обществом реальную власть, должен заранее предвидеть эти изменения, более того – планировать, выверяя самый рациональный путь экспериментом. Власть должна быть готова к осуществлению тайных желаний общества, но – в свою пользу. Градацию преподнесли, когда захотелось ясности и минимально сытой жизни. Наживку проглотили. Но в конце концов любую наживку переваривают, и тогда обнажается суть. Свидетельство тому – вспышка атавизма. Затушим ее, но где гарантия, что она не повторится? Поэтому – пока старая наживка еще полностью не переварилась, надо срочно бросать новую. И одновременно – встряска общества, заваруха. При большом шуме необязательно кричать самому, можно лишь тихо нашептывать. А нашептывать надо совсем немного: лишенцы «отблагодарили» общество, которое проявляло к ним милосердие, вирусом. И общество вправе возмутиться, оно уже возмутилось. А когда шум достигнет крайней точки, тогда и будет предложена трудовая повинность лишенцев. Применим все то, что опробовано здесь, в подземелье».
Бергов не удержался и даже хлопнул в ладоши, мысленно замкнув тот круг, который он начал вычерчивать несколько лет назад. Вернулся в комнату, подвинул «Журнал наблюдений за экспериментальным развитием общества» и черной пастой, по белому, в уголке папки написал: «Эксперимент осуществлен полностью. Начинается массовое внедрение. Журнал закрыт». Проставил дату, подчеркнул каждое написанное слово и осторожно положил ручку на стол.
25
«Спаси, Господи, и помилуй старцы и юныя, нищие, и сироты и вдовицы, и сущие в болезнях и печалях, бедах же и скорбях, обстоянниих и плененных, темницах же и заточениях, изряднее же в гонениих. Тебе ради и веры православныя от язык безбожных, от отступник и еретиков сущие рабы Твоя, и помяни я, посети, укрепи, утеши, и вскоре силою твоею ослабу, свободу и избаву им подаждь…» – выводил отец Иоанн мягким, бархатным голосом, вкладывая в слова молитвы, как всегда это делал, душевную силу; они возносились вверх, оставляли после себя невидимый теплый след. Тепло молитвы обогревало храм и людей, приютившихся в нем. Делилось на всех поровну, не давая упасть духом и оставляя надежду на добрый исход. Отец Иоанн молился за всех жителей города, но особенно за тех, кто был сейчас в храме и жаждал спасения. Только словом мог он утешить несчастных к полудню.
К этому времени приели все съестное, кончился чай, в сторожке отключили воду, и кран пусто шипел. Догорели до основания свечи, а запаса их не оказалось. Лица людей за ночь осунулись, тревожно поблескивали глаза, и голосов, кроме голоса отца Иоанна, почти не слышалось. Малые ребятишки, проникшись тревогой взрослых, даже не плакали. Тревога эта дышала в двери храма своей неизвестностью, и от того, что она неведома, становилось не по себе.
Чувствовал опасность и отец Иоанн. За долгую свою жизнь он научился угадывать ее заранее и редко когда обманывался. Наступивший день таил угрозу, и он готовился к ней, чтобы встретить ее с твердым сердцем. Одно ему было хорошо ведомо: что бы ни случилось, он не бросит несчастных людей, сбежавшихся в храм. Разделит с ними любую участь.
Больше всего мучила неизвестность. Что творится за стенами храма, никто не знал.
А там, уже на подходе, росли на глазах, сбивались все теснее и голосили все громче людские толпы. Они набухали, как чирьи, вдавливались в края улицы и растекались вдоль по ней, вскидывая многоголосый хор. Мелькали активисты и твердозаданцы, санитары, натянувшие на себя оранжевые робы; не было только лишенцев и прорабов. Все, кто стремился по улице к храму, все до единого были охвачены страхом, опасаясь заболеть вирусом, и желали за этот страх расплатиться прямо сейчас. Удержать толпу уже ничто не могло, она текла, как бешеная река, прорвавшая запруду.
Появились откуда-то железные крючья и деревянные шесты. «Чтобы не заразиться, руками за больных нельзя браться…» – прошелестела услужливая подсказка. Люди, которые ухватили шесты и крючья, оказались впереди всех. Они выставили свои орудия наперевес, будто ощетинились, и двинулись к храму. Многосотенный крик толкал их в спины, и они едва не срывались на бег. Скорей, скорей… Если бы кто-то замешкался в эти минуты или попытался бы остановиться, его бы просто смяли и растоптали – слитная, спрессованная толпа катилась густой и вязкой массой, остановить, задержать не было никакой возможности.
В храме еще звучала молитва отца Иоанна.
Юродивый, прикорнув у стены, опускался в легкую дрему. Его покачивало, баюкало, уносило полого вверх, и вдруг он, словно чьи-то добрые руки разжались и выронили, упал и очнулся. Вскинул глаза под своды храма, но сводов не увидел. Увидел совсем иное, будто перенесли его за короткое время полудремы в другое место.
Он увидел «Свободу», проник взглядом через ее стену и оказался в комнате, где сидел человек в наглухо застегнутой рубашке с металлическими пуговицами и листал разложенные перед ним бумаги. Там, в бумагах, были свидетельства прошлых жизней Юродивого. Он сразу догадался об этом, да и не могло быть по-иному: едва лишь человек перевертывал новый лист, как у Юродивого тут же начинала болеть какая-нибудь старая рана. По очереди, одна за другой. В той последовательности, в какой он их получал. Боль от неслышного шуршания бумаги вспыхивала нестерпимо.
Человек за столом показался знакомым. Юродивый вгляделся пристальней и узнал. Этот, в пиджаке и рубашке, с мертвенно-бледным лицом, походил, как две капли, на другого – в кожаной куртке. На того, который стрелял в Юродивого. Близнецы? Братья? Отец и сын? Дед и внук? Юродивый не знал. Напрягался, тянулся взглядом, пытаясь постичь – да кто же он? Человек неожиданно оторвался от бумаг, поднял голову и позвал Юродивого: «Иди сюда, я жду… Придешь и узнаешь. Иди…»
Последнее слово «иди», произнесенное почти ласково, вернуло Юродивого в прошлое, в этот же город, на центральную площадь, на которой еще не было тогда ни «Свободы», ни мраморного постамента с чугунной плитой «Декларации…» На месте ресторана стоял памятник Вождю. На каменной руке скульптуры, указующей в будущее, висели две петли. Они опускались до самого асфальта. Толстые белые веревки, свитые из мягких ниток, пообремкались и загрязнились от долгой работы, но были еще надежны, слегка пружинили, когда в петли затягивали очередной груз и вздергивали на самую верхотуру, под сень каменной руки. Груз был живым. Упираясь пятками в серый гранит, люди болтались вниз головой по пять минут каждый.
Когда очередную пару вздергивали наверх, площадь, от края и до края затопленная народом, разом стихала, а затем начинала громко кричать и хлопать в ладоши, заглушая юного паренька, который стоял здесь же, на постаменте, и зачитывал приговор, прижимая к самым губам мегафон. Приговор для всех был один и тот же: «За сопротивление демократическим переменам, за маниакальное нежелание менять свои взгляды, такой-то, по волеизъявлению масс, приговаривается к гражданской казни». Зачитав приговор, паренек всегда что-нибудь добавлял от себя.
– Пусть у них прояснеет в глазах и в мозгах! – кричал он, вздымая мегафон вверх, как сигнальную трубу. – Мы не диктаторы и противников своих не уничтожаем физически. Мы за гражданскую казнь, но она у нас символическая!
Толпа на площади отвечала согласным гулом. Вокруг постамента суетились такие же юные пареньки и быстро, сноровисто, будто всю жизнь только этим и занимались, вершили казнь. Через каждые пять минут подвешенных опускали, освобождали из петель, и подводили новую пару приговоренных. Те покорно стараясь не глядеть по сторонам, ложились на асфальт, лицом вниз, ждали, когда им затянут ноги петлей. Оказываясь в воздухе, они беспомощно размахивали руками, а некоторые от страха вскрикивали, и толпа, отзываясь на их крики, шумела громче, совсем заглушая голос паренька с мегафоном.
Через пять минут подвешенных опускали вниз, они поднимались с асфальта и беспомощно тыкались в густую толпу, стараясь затеряться и раствориться в ней. Но толпа их отторгала, смыкалась еще плотнее и не пускала в себя. Отныне горело на казненных невидимое клеймо, а они, еще не сознавая этого, считали себя прежними и хотели быть вместе со всеми. Но дорога теперь им указывалась совсем другая – в обход площади, по краешку, в глухой и тупиковый переулок.
Стояла жара. Толпа взмокла, пропиталась потом, качался над ней тяжелый запах. Юродивый едва пробился через распаренную людскую массу, выбрался к самому постаменту и увидел, что там, за постаментом, тянется длиннющая очередь мужчин и женщин, ожидающих гражданской казни. Их охраняли все те же вездесущие пареньки. Он подошел еще ближе и увидел в самом начале очереди седую старуху. Вгляделся и беззвучно ахнул – он узнал ее. Мгновенно предстала в памяти девчушка в красной косынке. Девчушка весело бежала по церковной ограде и тащила к жарко пылающему костру икону. Запнувшись, упала в мокрый снег, но тут же резво вскочила и, подбежав к самому огню, зашвырнула икону в середину костра. И запела, перебирая ногами от молодой, еще не растраченной силы, которая ходила в ней ходуном. А, может, это не она? Может, ошибся? Нет, она. Юродивый запомнил ее тогда, почему-то выделив в сумятице лиц, мелькавших в церковной ограде в тот день, когда с храма свернули крест.
Сейчас седая, сгорбленная старуха стояла в ожидании казни.
А рядом с ней, держась за руку, подпрыгивала на одной ножке девочка, наверное, уже праправнучка, и спрашивала:
– Зачем дядю подвесили? Ему же больно! Ба, зачем дядю подвесили?
Старуха не отвечала. Наклонялась и ощупывала свободной рукой подол юбки, обмотанный веревочкой, проверяла – надежно ли?
«Они, все, как слепые лошади, ходят по одному и тому же кругу. Время от времени им меняют хомуты, а они думают, что начинают новую жизнь и напрочь забывают о старой. А самое главное – начинают верить, что такой порядок заведен от века…»
Юродивый с треском оторвал подошвы от мягкого, расплавленного асфальта и пошел прямо на паренька с мегафоном. Поднял руку над головой и закричал, пытаясь перекрыть гул толпы:
– Стойте! Вы же вешаете самих себя! Этому конца не будет! Завтра вас самих начнут казнить!
В передних рядах толпы смолк шум. Пареньки, затягивающие петли на ногах очередной пары, замешкались и приостановили свою работу. Все смотрели на странного человека, босого, бородатого, появившегося здесь неизвестно откуда. Юродивый же, пользуясь заминкой, взобрался на постамент, перевел дух, готовясь говорить дальше, но за его спиной скользнул шепот: «Провокация… Не допускать…» Подскочил паренек с мегафоном и позвал:
– Иди, иди сюда… – Сам спрыгнул с другой стороны постамента и оттуда, снизу, призывно махнул рукой: – Ну, иди же!
Юродивый, сам не зная почему, не успев подумать, подчинился. Спрыгнул. Пошел следом за пареньком. А тот неожиданно крутнулся, снова заскочил на постамент и оставил Юродивого одного на свободном пятачке. Рядом, на краю площади стояли машины. Одна из них загудела и рванула без разгону на высокой скорости. Юродивый только и успел увидеть – огромный белый капот, который заслонил половину неба. Бампером Юродивому переломило ногу, он рухнул, и тут накрыла его аспидная чернота колес…
Юродивый отпрянул, ударился затылком о стену. Простреленное сердце бухало в ребра, по лбу катился пот, дыхание срывалось, как у загнанного. Кто-то ласково тронул за плечо. Юродивый повернулся. Перед ним стоял, подслеповато щурясь, отец Иоанн.
– Что с тобой? – спросил он.
– Привиделось. – Юродивый перекрестился, пытаясь избавиться от наваждения, но человек, листающий бумаги, так и стоял перед глазами.
– Тяжелая минута для нас настала, – говорил отец Иоанн, наклоняясь к самому уху Юродивого. – Пришел человек и сказал, что к храму идут обманутые. Несчастные, они надеются уберечь себя, погубив других. Грех, если в храме прольется кровь. Надо спасать людей, уводи их отсюда всех.
– Куда? – тихо спросил Юродивый. – Путь один – только в город.
– Да, путь один, но пройти его можно по-разному. За сторожкой есть старые ворота. Через них и выведешь людей в переулок. Подождите там, пока толпа не войдет в ограду. А как войдет, пусть они все присоединяются к толпе, в ней пусть и прячутся. Может, кто уцелеет. А здесь их перебьют до единого. Толпа озверела, ее не остановить.
– А ты, батюшка?
– Я останусь. Пусть они на мне сорвут свое зло.
– Но это же смерть! Надо всем уходить!
– Мне нельзя. Нет мне из храма дороги. И не понуждай меня делать то, чего я не желаю. Уводи людей.
Юродивый больше не прекословил. Он понял, что пришло тяжкое испытание и увернуться от него никому не удастся. Суд грянул, и надо держать ответ.
Отец Иоанн вышел на середину храма и объявил людям, чтобы они уходили.
– Я буду за вас молиться. Да сохранит вас Бог.
Поднялась суматоха. Одни бросились к дверям, другие попадали на колени, третьи хватали отца Иоанна за полы рясы, кричали: «Не оставь!»
– Стойте! – Юродивый поднялся во весь рост. – Вы же люди! Будьте, как люди! Вернитесь! Выйдем все вместе. Если суждено спастись, спасемся все!
Люди остановились. Шум стих. И в напряженной тишине началось неясное движение. Некоторые вдруг начали раздеваться. Юродивый сначала испугался – что с ними? – но тут же и успокоился. Одеждой делились с лишенцами, чтобы уберечь их. Делились последним, у кого была возможность. Сами оставались полураздетыми. Здесь, в храме, градаций не существовало. Отец Иоанн, глядя, как делят по-братски куртки и плащи, платки и шапки, заплакал. Нет, не зря он служил в храме и свой долг выполнил. Если в такой час люди не кинулись каждый себя поодиночке спасать, значит, он что-то сумел вложить в их души.
Храм постепенно пустел. Там и сям валялась военная одежда лишенцев. Юродивый, всех выпроводив, подошел к отцу Иоанну. Поцеловал у него руку и склонил голову.
– Благослови, батюшка. Я его видел. И знаю, где он.
– Кто?
– Кто все это придумал. Я его отыщу. Благослови, батюшка.
Отец Иоанн твердой рукой перекрестил его и проводил до дверей.
От пустоты и безмолвия под высокими сводами стало гулко. Нерушимо и свято, как было сотню и две сотни лет назад. Отец Иоанн опустился на колени и стал молиться.
А толпа между тем уже подкатила к храму. Возле ворот случилась заминка. Передние, с крючьями и шестами, разом протиснуться не могли, сзади на них напирали, и живая пробка закупорила вход. Тогда самые нетерпеливые полезли через каменную ограду, и она сразу скрылась под кишащими телами. Гул стоял такой слитный, что стая голубей сорвалась с колокольни и бесшумно скользнула в сторону, быстро взмахивая крыльями. Но никто этого не заметил, потому что никто не поднимал глаза вверх.
В считанные минуты толпа затопила ограду до самых краев, вплотную придвинулась к паперти и замерла перед ней, не в силах переступить невидимую черту. Заревели еще громче, подстегивая самих себя неистовым криком; задние надавили на передних, и передние, чтобы не упасть и не быть задавленными, заскочили на ступеньки, а заскочив, не остановились, потому что миновали невидимую черту. Ломанулись в двери, сшибли их с петель и бросили с грохотом под ноги.
Отец Иоанн, стоящий на коленях, обернулся на стук и гром, невольно перекрестился, увидя перед собой разъятые в крике рты и вытаращенные глаза. Их было так много и все они в злобе своей были так похожи, что сливались в одно огромное лицо, и на нем – звериный оскал. Отец Иоанн поднялся, выпрямился, но сказать ничего не успел. Длинным крюком его ударили по плечу и сбили на пол. Этим же крюком зацепили за рясу и, разрывая, поволокли к выходу. Ослепленный неожиданной болью, отец Иоанн попытался встать на ноги, но в горло воткнули острый конец деревянного шеста, и он захлебнулся кровью. «Бедные, как же их ослепили! Несчастные…» Отца Иоанна вытащили на паперть, следом за ним протянулась извилистая кровяная дорожка. Люди же, увидя кровь, озверели вкрай. Забыв про вирус, забыв, что можно заразиться, они сомкнулись над поверженным телом. Из-под ног доносился тупой хряск. Отец Иоанн уже не шевелился, а его топтали и топтали, будто желая вколотить в каменные ступени паперти. Сверкнула запоздалая мысль: «Неужели они моей смерти не ужаснутся? Ведь она не облегчит им жизнь!» И окончательно теряя сознание, уходя из этого мира, он смиренно попросил: «Господи, прими меня…»
Насытившись, толпа откачнулась от убитого и снова замерла в нерешительности – куда дальше?
Тут же взвился визгливый крик:
– Лишенцев бить!
Разламываясь на куски, толпа стала растекаться по городу. Прокатывалась, словно клубы черного огня, по улицам и переулкам, выжигала ненавистных ей в эту минуту. Лишенцы, уцелевшие от вчерашнего наезда и успевшие сбежать из лагеря сегодня утром, скрыться не успевали. Их настигали повсюду, и они только по-заячьи вскрикивали, замертво сваливаясь под шестами и крючьями.
Санитары собирали изуродованные трупы в фургоны и отвозили их в морг.
Люди, вышедшие из храма, спаслись. Юродивый заставил их переждать в переулке, а после растолкал, и они незаметно присоединились к толпе, а там уж потихоньку и разошлись. Последней уходила женщина с ребенком, и Юродивый взглядывал то и дело на лобик младенца. Все чудилось ему – вот случится какая-то напасть, и лобик зальется красным. Но малыш, не зная, что происходит вокруг, счастливый в своем неведении, крепко спал. Плямкал пухлыми губами и во сне улыбался. Женщина, крепко прижимая его к груди, обернулась к Юродивому:
– Вы знаете… – она замешкалась и вдруг решительно выговорила: – дайте я вас поцелую.
И прикоснулась к его щеке теплыми губами.
– Мы теперь будем другими, – уходя сказала женщина. – Даром ничего не пропало – вы это знайте.
Юродивый сам довел женщину до края переулка и увидел, как она благополучно скользнула в толпу.
«Ну вот, теперь я сам пойду. Даром ничего не пропадает – это правда. Придет время, и мои семена прорастут». Вернулся к потайным воротам и вышел через них к церковной сторожке. В ограде не было уже ни единого человека. Мокрый снег перемесили сотнями ног, перемешали его с землей, изжулькали, и стал он похож на грязную кашу, которая залила все пространство от каменной ограды до нижней ступеньки паперти. Валялся сломанный деревянный шест, какие-то тряпки, черные перчатки и черный лаковый туфель, видно, с ноги активиста. На паперти растеклось неровное кровяное пятно и в нем, намокнув и потемнев еще сильнее, – оторванный рукав рясы. Самого отца Иоанна санитары уже увезли.
Юродивый поднялся на паперть, обогнул кровяное пятно и вошел в храм. Пол здесь был изгваздан до невозможности, многие иконы остались без окладов – содрали под шумок, а в царские врата кто-то всадил, в обе половинки, по толстому железному крюку и тут же справил нужду. Юродивый прижался спиной к ограде, опустился на корточки и зажмурился, чтобы ничего не видеть. «Все это уже было. Как получилось, что сызнова пошли по старому кругу?» И сам же себе ответил: «Потому и случилось, что смогли обмануть и отречься заставили от любви и памяти».
Тут он увидел опять человека, перебирающего бумаги, и у него заболели все старые раны. Человек же, глядя на него, снова позвал: «Иди, я жду…» Юродивый понял: этот, в пиджаке и рубашке, застегнутой на металлические пуговицы, доканчивал, доводил до ума все то, что начинал когда-то человек в кожаной куртке. И этот, новый, был сильней и хитрей прежнего, потому что постигнув такое, что до него постигнуть не удалось никому. И еще: постигнув, он готовил что-то совсем неведомое, непостижимое обычным разумом.
«Иди, я жду… Придешь и узнаешь».
Юродивый поднялся, вышел из храма и тяжелой рысью, шлепая босыми ногами по мокрому асфальту, побежал в центр города.
Он не боялся, что его настигнут и убьют. Верил, что не могут убить, пока он не исполнит своего долга. А оно заключалось в том, что он должен был узнать – какое еще наваждение готовится для людей? Узнать и предостеречь их.
Он миновал парк, площадь, выбрался к чугунной плите «Декларации» и, отмахнувшись от нее крестом, вошел под стеклянный навес «Свободы». На чистых мраморных ступеньках оставались после него мокрые следы. Санитары, дежурившие в зале, кинулись к Юродивому, но он властным жестом отмел их в сторону. Вбежал под своды гулкого коридора, выскочил в пустой зал, оглянулся растерянно и – дальше, дальше… «Остановить, остановить, пока весь город не сошел с ума. Я остановлю его. Моих сил должно хватить, он не может устоять передо мной. Остановить…» Путался в лабиринтах, утыкался в глухие стены, возвращался назад и снова упрямо бросался в поиск. Никакая угроза не заставила бы его сейчас вернуться назад. Чуял – где-то здесь, близко.
26
«Вспышка» догорала.
Озарив город и смахнув жаром намеченное, она теперь подчищала остатки. В воздухе несло невидимый пепел. Он оседал на крыши, проникал в каждую квартиру, в каждую лишенческую ячейку, осыпал головы уцелевших людей и хотя был невесом и для глаз неразличим, тяжело давил, заставляя горбиться, и окрашивал серую жизнь в черное. Его запах, запах затухающего, но полностью еще не догоревшего пожара, ощущал даже Бергов, сидевший в своем кабинете в «Свободе». Уже зная о том, что случилось в церкви, и радуясь этому, он никакой тяжести не испытывал и никакой черноты вокруг не замечал. Думал о том, что к завтрашнему дню «Вспышка» должна быть завершена полностью. Не сомневался, что завершится она благополучно. Полуэктов, молодец, работал, как настоящий мастер.
«Закончится «Вспышка», – думал Бергов, – и сразу же, без раскачки, внедряем трудовую повинность для лишенцев и вводим новое деление – трудармейцы. Переоборудовать корпуса, ввести карантин и – широкую дорогу удачному эксперименту. Полуэктову в ближайшие дни показать результаты, пусть полюбуется. Теперь он способен на многое… Все-таки теория моя не знает осечек. Власть принадлежит только тем, кто умеет отрекаться, мало того – отрывать от себя ненужное, даже если оно приросло, с кровью, оставляя для себя только одно божество – саму власть. Все остальное должно приносить божеству в жертву. Ничего, присущего обычному человеку, властитель – если он истинный властитель – не имеет. Лишь в этом случае дается возможность всегда оставаться целым и побеждать. При любой погоде».
Думая так, Бергов имел в виду и еще одну особенность: для истинной власти требуется принести в жертву и едва ли не самое главное – отказаться от внешней славы. Той самой, когда хвалят тебя, превозносят на всех перекрестках, запихивают на пьедестал и выбивают на этом пьедестале твое имя. Этот отказ стоил Бергову великих трудов, но он преодолел соблазн и остался в тени. А на пьедестал пусть запихивают Полуэктова, пусть его же потом и сбрасывают, а он, Бергов, будет обладать истинной властью и нового кандидата на пьедестал всегда подыщет. Именно этим – опять же властью! – отречение и окупалось.
– Для качественного строительства требуются идеальные камни. Поэтому все шершавинки и зазубринки требуется убирать подчистую. – Бергов, по давней привычке рассуждать с самим собой, произнес это вслух и ему понравилось, что главную суть удалось сжать в одной фразе. Повторил еще раз: – Убирать подчистую.
Последние слова накрыл телефонный звонок. Бергов поднял трубку и услышал тревожный голос Полуэктова:
– Юродивый каким-то образом уцелел. Сейчас вышел из церкви, и остановить его никто не может. Санитары даже боятся приблизиться, какое-то наваждение. Судя по всему, он идет к «Свободе».
– Слушай, Полуэктов, а ты бы мог его остановить? Как думаешь?
В трубке – молчание, затем, в нерешительности, голос:
– Не знаю… Боюсь, что нет. Просто я не успею. За вас беспокоюсь.
– Спасибо за беспокойство. Приятно, что о тебе беспокоятся. Значит, он двигается к «Свободе»? Ну и хорошо. О Юродивом можешь не вспоминать. Его уже почти нет.
– Я ничего не понимаю!
– Что же тут непонятного? Его уже почти нет. Забудь про него и занимайся своими делами. Сегодня ночью все лишенцы должны быть изолированы.
Бергов положил трубку и усмехнулся, представив удивленное лицо Полуэктова. «Засомневался – остановит или нет? Значит, шероховатости в кирпичике еще остались».
Он вернулся к столу, на котором разложены были старые, пожелтевшие листки, исписанные то красными, то фиолетовыми чернилами, а то и химическим карандашом. Бумага от времени высохла и хрустела в пальцах. Чернила и след химического карандаша едва различались, иные буквы выцвели и исчезли, но Бергов, перечитывая написанное в третий раз, все хорошо разбирал, до последнего слова.
«Н-ское ГубЧК. Донесение.
Во время антирелигиозного митинга возле бывшей церкви имела место попытка устроить проведение контрреволюционной пропаганды, которая сводилась к тому, чтобы сорвать митинг. Осуществить это действие пытался некий гражданин, называвший себя Юродивым. Настоящую фамилию установить не удалось. Подвергнутый аресту, Юродивый сознался, что целью своей имел дискредитацию и срыв митинга, а в более широком масштабе – всех начинаний нашей власти. Учитывая особую опасность данного гражданина, коллегия Н-ской ГубЧК приговорила его к расстрелу. Приговор приведен в исполнение».
Д а т а. П о д п и с ь.
– А все-таки грубая работа. – Бергов отложил хрустящий листок в сторону. – Очень грубая. Арест, расстрел, коллегия, приговор – сколько мороки. Так, дальше…
«Н-ское управление НКВД. Донесение.
Во время содержания в пересыльной тюрьме лиц, пораженных в правах с конфискацией имущества и высылкой в необжитые районы, имела место вражеская агитация часовых, а также проникновение к вышеуказанным лицам. Часовые грубо нарушали правила несения караульной службы, что наглядно говорит о низкой политико-воспитательной работе. Проникал и вел пропаганду граждан, именующий себя Юродивым (очевидно, кличка). При очередной попытке проникновения, которая была сорвана нашим сотрудником, оказал сопротивление и был убит в перестрелке».
Д а т а. Н е р а з б о р ч и в а я п о д п и с ь.
«Н-ская чрезвычайная комиссия по завершению великих перемен. Заявление для демократической печати.
Особая коллегия чрезвычайной комиссии доводит до сведения населения, что слухи об имевшем место якобы убийстве нашими сотрудниками некоего святого, появившегося на площади во время гражданской казни над противниками перемен, не имеют под собой никакой почвы. Человек, именовавший себя Юродивым, таковым на самом деле не является. Это обычный уголовник, которого пытались использовать для защиты агонизирующего режима. Когда наши сотрудники предложили ему покинуть площадь, он стал оказывать сопротивление, вырвался и выбежал на приезжую часть магистрали, где и был сбит проходящим автомобилем. Сейчас нашими сотрудниками проводится выяснение личности этого гражданина.
Считаем своим долгом заявить, что слухи о мнимом убийстве – это попытка бросить тень на побеждающую демократию. Мы, работники чрезвычайной комиссии, призванные ее защищать, предупреждаем: распространение таких слухов будет сурово пресекаться».
– Вот, уже не так грубо. Чуть аккуратней, но еще слабовато. – Бергов отодвинул от себя бумаги, наклонился и нащупал под столешницей кнопку, прислонил к ней указательный палец и замер в ожидании. – Итак, гражданин Юродивый. Воскресает неизвестно по какой причине, появляется неизвестно откуда и напоминает людям о том, о чем они благополучно забыли. А верно ведь – разносчик инфекции атавизма. Точнее не скажешь. Но убивать и делать из него страдальца – глупо. Пусть живет, пусть будет настоящим юродивым или дурачком, хотя это одно и то же, да кем угодно… Его воскрешает страдание, насилие, убийство, а зачем, нужно ли столько хлопот?
Еще в самом начале, прочитав старинные донесения, Бергов понял, что Юродивый обязательно придет к нему. Не может не придти. Оставалась самая малость – ждать. Бергов уже начинал томиться и даже звал Юродивого – скорей. Сам он приготовился к встрече и заранее знал, чем она кончится. Уж на самого-то себя Бергов надеялся, на него не нападет столбняк, и никакого наваждения не будет. И это еще раз убеждало: отречение, о котором недавно размышлял, обеспечивает власть не только над людьми, но и над самим собой.
В очередном коридоре, спотыкаясь босыми ногами о мохнатый ковер, Юродивый наткнулся на узкую дверь, обитую белым пластиком, и понял – нашел. Фальшиво-белый цвет указал ему – здесь. С размаху толкнулся в нее, и дверь легко отскочила. Бергов, не убирая пальца с кнопки, встал из-за стола. Юродивый шел к нему, и глаза Бергова начинали белеть от ненависти: этот человек знал, догадывался о его тайне и поэтому был самым главным врагом. Зрачки растворялись, и скоро лишь два мутных пятна светили на лице Бергова, а само лицо, всегда спокойное, дергалось в нервной судороге.
Юродивый вскинул руку, собираясь сказать заранее припасенные слова, но не успел. Он не подозревал, что на Бергова сила его духа не подействует, ведь она действовала лишь на тех, кто еще не все положил к подножию божества, имя которому – власть. Белые глаза Бергова вильнули в сторону, сам он наклонился вбок, как бы уворачиваясь от взгляда Юродивого, и судорожно нажал кнопку. До отказа. Капсула, встроенная под столешницей, выплюнула заранее заряженную ампулу со снотворным. Наклоняясь вперед, делая последний шаг, Юродивый услышал, как хлестнул резкий звук, похожий на удар бича, и грудью, под левый сосок, там, где сердце, поймал обжигающий штырь. Мгновенная немощь разлилась по телу. Юродивый подломился в коленях и послушно вытянулся на полу, лицом вниз. Выскользнул из-под рубахи кованый крест и глухо стукнулся о белый мрамор.
Влетели в кабинет запыхавшиеся санитары.
– Ну вот, – сказал им Бергов, – и никакой мистики. Отвезите в дурдом.
Периметр лишенческого лагеря озарялся в темноте вспышками сварочных аппаратов. Искрили электроды, плавя железо, на оранжевых робах твердозаданцев и на серых стенах корпусов вздрагивали мгновенные синеватые отблески, бритвенно режущие по глазам.
Ухали пневматические молоты, загоняли в стылую землю черные швеллеры, к которым тут же приваривали звенья железной ограды. Техники нагнали вдосталь, решеток и швеллеров – в избытке. Твердозаданцы суетились, как угорелые. К полуночи лагерь полностью огородили, и теперь из него оставалось только два выхода: один, широкий, для машин, и другой, узкий, для людей. На оба выхода твердозаданцы навесили металлические ворота.
Начальник лагеря обходил в это время ячейку за ячейкой и зачитывал вслух постановление муниципального совета, в котором говорилось:
«В целях сохранения здоровья населения и по его многочисленным просьбам, учитывая, что сбежавшие из лагеря лишенцы являются разносчиками вируса, решено возвести вокруг места проживания граждан лишенцев ограждение. Предупредить персонально каждого гражданина лишенца, что самовольное преодоление ограждения связано с угрозой для жизни. С данным постановлением ознакомлен и подписываюсь».
Прочитав, начальник лагеря раскрыл толстую тетрадь, и каждый лишенец ставил свою подпись. Многие из них, напуганные убийствами в городе, торопились еще и устно заверить начальника, что больше они из лагеря – ни ногой. Тот улыбался, хвалил за послушание и переходил в следующую ячейку. «Надо было давно эту «Вспышку» провернуть. Вирус, конечно, для дураков, я понимаю. Но гениально. Надо же – сутки с небольшим и порядок. До чего же послушные стали, глядеть любо-дорого». От этих мыслей начальник лагеря веселел и торопился закончить обход, чтобы скорее вернуться в свой кабинет, принять ванну и досыта выспаться. Ткнул очередную дверь и поперхнулся – перед ним стояли в нижнем белье Петро и Фрося. Узнал он их сразу, да и как не узнать, если от одного вида милой пары больная печень вздувалась, как с перепоя. Помедлил, оглядывая их, прочитал постановление и положил тетрадь на стол.
– Распишитесь. Теперь, надеюсь, вы никуда не побежите?
Петро почесал лохматый затылок, расстегнул ворот рубахи и другой рукой почесал волосатую грудь. Прищурился.
– А если не распишусь? Мне что? Без каши оставят?
– Думаю, в твоих интересах расписаться, а…
– А раз в моих, то и не буду подписываться. Не буду!
Начальник слегка ошалел. Один-единственный на весь лагерь отыскался! Да что за люди! Все наперекосяк! Сунулся к Фросе и подал ей авторучку.
– Ты же умней его, распишись.
Фрося повертела в руках авторучку, положила ее на стол, на два шага отступила и по-девичьи потупила глазки:
– Да вы что, гражданин начальник, я же баба, как я умней своего мужика могу быть. Я глупей его. Он-то хозяин, а я… Не-е-т, не буду, не подписуюсь.
«Чего я перед ними бисер рассыпаю? Пусть тешатся. Два отказа – это даже закономерно, исключения должны быть». А вслух он сказал:
– Все-таки лазить через забор не советую – смертельно.
Он вышел, прикрыл за собой дверь, а Фрося не удержалась и вслед ему показала язык.
– Брось, – пристыдил ее Петро. – Дурочка, что ли, язык показывать. Ну-ка, приберись.
Фрося, как всегда, послушалась его и скромно потупилась. Но тут же и вскинулась, уцепилась за рукав мужниной рубахи.
– Петь, а если правда – смертельная угроза? Как мы выберемся?
– Врут. Напугать хотят. Какая угроза, если им вывеска, чтоб чинно-благородно, дороже всего. Втихую уморить – они могут. А чтоб наруже, на виду, – не, им это не надо. А ты уши развесила. Одежда, одежда нам требуется!
Без одежды им было тоскливо. Петро задыхался, не мог больше оставаться в четырех стенах. Корпуса, переход между ними, накопитель, распределитель, зеленые фургоны, санитары – все представлялось одной сплошной стеной, которая отделяла их с Фросей от берез и баяна, от песни, без которой он не хотел жить. Иная жизнь, та, какой он жил в ячейке, становилась такой ненавистной, что в сегодняшнем отчаянье он мог бы поменять ее на что угодно.
– Слышь, Петь! – Фрося подпрыгнула и шлепнула от радости в ладоши. – Я ж, дура, забыла! Есть одежда, куда всю рухлядь стаскивают. Мы же осенью прятались там, вспомнил?!
Золотая баба Ефросинья! Всегда она вовремя поспеет, когда уже и надежды не маячит. Осенью они и впрямь прятались от санитаров в подсобке, а там, среди поломанных столов и стульев, валялась совсем уж изорванная одежда. Ну да им не до красоты, лишь бы тепло.
Не мешкая, Петро открыл двери ячейки и выглянул. Коридор пуст. Значит, дело за немногим: в один дух промчаться по коридору до запасного пожарного выхода, дальше – вниз, в подвал, и сразу направо – подсобка. Дверь в ней никогда не запирали – кому нужна рухлядь? – и потому войти и выйти можно без всякой трудности. Сложнее, правда, выбраться из корпуса. Ну, да не впервой. Петро оглянулся, чтобы позвать Фросю, но она уже стояла за плечом, готовая, как всегда, идти хоть на край света.
– Бегом, не отставай, – шепнул он и кинулся со всех ног по коридору. Не оглядывался, твердо уверенный, что Фрося не отстанет. Добежал до запасного выхода, метнулся за выступ. Полдела сделано. Перевел дух и… сердце у Петра ухнуло, и во рту стало сухо – Фроси не было. Выглянул из-за уступа – пусто в коридоре. Где? И тут увидел в другом конце санитара. Тот шел прямо к запасному выходу. А, была не была! Петро спустился в подвал, забрался в подсобку, выбрал из груды тряпья одежду, себе и Фросе, но сапог не оказалось. «Уйдем и босые, тряпками ноги обмотаем, а там разживемся». Петро поднялся на свой этаж. Коридор оказался пустым. Но едва только Петро побежал, как снова вылупился, будто из-под земли, санитар – будь ты неладен! Петро сходу залетел в ближнюю чужую ячейку, благо, ни крючков, ни замков на дверях ячеек не полагалось. За порогом замер и прислушался.
– Эй, парень, заблудился? Или глаза застило?
На кровати сидел старик, и белая голова его напоминала одуванчик. Широкие сморщенные ладони, покойно лежащие на коленях, темнели той несмываемой темнотой, какая всегда бывает у мастеровых людей, имеющих дело с землей или с железом.
– Тебя спрашиваю. Оглох что ли? Не туда, говорю, заедренился.
– Туда, туда, дед. Молчи сиди. Время надо переждать.
– Никак бежать собрался? А бумагу седни носили, подписывал? Смертная угроза, сказывают, через забор перелазить. Да и куда бежать собрался? Давят, говорят, нашего брата в городе.
– Дед, сказал тебе – молчи. Сейчас уйду.
– Дак я тебя спрашиваю – бежать собрался?
– Бежать, бежать! Чего еще?
– Дак и все. А сапоги где? Босиком полетишь?
– С сапогами туго, дед. Не выдали.
– Надо, так забери. Вон под кроватью валяются. И мои, и старухи-покойницы. Я-то уж свое отбегал. Забери, если нужда есть.
– Заберу, дед, только погодить надо.
– Погожу, мне не к спеху.
Дед поморгал белесыми ресницами и закрыл глаза. Свесил на грудь голову, и под электрической лампочкой засветила сквозь реденькие волосы лысина, розовая, как у ребенка. Пальцы перебирали материю кальсон на коленях и вздрагивали. Петро не удержался, заглянул под кровать. Там в углу валялись в пыли две пары сапог.
– Живе-е-м!
Старик очнулся и вздернул голову. Раздумчиво, нараспев, сказал:
– Кто живет, а кому и помирать пришло время. Нонче сапоги заберешь или как?
– Нонче, дед, только погоди маленько.
Петро осторожно, на два пальца приоткрыл дверь. Санитаров не маячило. Он вышел в коридор, глянул, запоминая, на жестяной номер ячейки – девятьсот пятьдесят восемь… и побежал.
В свою ячейку влетел, едва не сбив Фросю. Она стояла, прижимая к груди книгу, завернутую в целлофан, глаза у нее остановились, и сама она будто одеревенела. Петро тряхнул ее за плечо.
– Ты чего, а? Чего отстала?
– Тише, Петь, тише, – приложила палец к губам. – Слышишь? Я уж за тобой кинулась и услышала. Вот и вернулась. Не хотят они здесь оставаться, вот и позвали, чтобы я с собой забрала.
– Кто, кто – они?
– Тише. Слышишь? Зовут нас, Петр и Феврония. Это их голоса, слышишь…
Петр замер и различил уходящие, затихающие голоса. Один из них был мужской, а другой женский. Они так истончились, что слова различить невозможно, но имена Петра и Февронии он успел уловить.
– Поняли, что я книжку беру, что одних не оставлю здесь, и успокоились.
– А что они говорили?
– Да то же самое, что и в книжке, только душевней. «Мы же молим о вас, о преблаженные супруги, да помолитесь и о нас, с верою чтущих вашу память!» А теперь, Петь, пошли, теперь я спокойная.
Прижимая книгу к высокой груди, Фрося вышла в коридор следом за Петром, не отставая на этот раз ни на один шаг.
Старик в девятьсот пятьдесят восьмой ячейке дремал по-прежнему, уронив на грудь голову и подставив под свет лампочки розовую лысину. Кривые изработанные пальцы, не зная усталости, перебирали на коленях тонкую материю казенных кальсон. Старик услышал шаги и встрепенулся.
– О-ого! Губа у тя, парень, не дура, экую красавицу ухватил! А петь, красавица, можешь? Вот и ладно, что можешь. Когда выберетесь, для меня спойте. Чуешь, парень, обязательно спойте. Я хоть порадуюсь. Скоро помирать надо, а я уж годов двадцать подобной песни не слыхивал. Не забудьте, спойте, уважьте старика.
– Далеко мы будем, дед, не услышишь, – ответил ему Петро.
– Услышу, я чуткий. Вы только спойте на воле. Для меня, Федора Ивановича Конюхова. Я услышу, обрадуюсь, а боле мне и не требуется ничего.
– Споем, дед, обязательно, – заверил Петро.
– Вот и добро. Сапоги-то забери, они мне без надобности. Отходил я свое.
Старик успокоенно склонил голову и задремал. Тихо улыбался в дреме, как умеют улыбаться только грудные дети и глубокие старики. Петро и Фрося не стали его тревожить, обулись и вышли из ячейки. А дальше: бегом по коридору до запасного выхода, вниз по лестнице, на первом этаже открыли окно и спрыгнули по очереди в просевший сугроб.
На крыше каждого корпуса стоял прожектор, и широкие полосы света лежали почти на всей территории лагеря. Только на стыках полос оставались узкие коридоры темноты. В один из таких коридоров и нырнул Петро, пригнулся и скорым шагом направился к железной ограде. Фрося поспевала следом, прижимая книгу к груди, не желая выпустить ее из рук хотя бы на секунду. Голоса, услышанные ею в ячейке, и сейчас звучали рядом, а может, Фросе только казалось… Но так ли уж важно – в яви они звучали или в памяти, главное – слышались. А впереди маячили уже, светились березы, набирала силу на взлете родная песня.
Ни кола, ни двора,
Зипун – весь пожиток…
Старик услышит ее и обрадуется. Оказывается, она не только им с Петром нужна, но еще и другим, тому же самому старику, которого утешит на жизненном закате.
Петро шел напролом. Время, проведенное в ячейке, бездействие и сдавленность со всех сторон четырьмя стенами настолько ему обрыдли, что он мог сейчас не только железную ограду перелезть, но и каменную стену прошибить лбом. Он шел победителем и чувствовал себя победителем. Даже обряженный в рваную форму, обутый в стариковские тесные сапоги, не имеющий за железным забором ни кола, ни двора, ни куска, даже если настигнут его сегодня-завтра санитары, даже если запрячут в ячейку, даже… да что бы ни случилось – он все равно победитель.
Конец темного коридора упирался в железный забор. Петро хватил раскрытым ртом вольного воздуха и упруго шагнул к решетке. В высоту она была метра два, и он сразу прикинул, как перетащить Фросю: сначала залезет сам, поможет ей выбраться, потом спрыгнет и примет на руки. Фрося хотела уцепиться ему за хлястик бушлата, но хлястик на чужом бушлате давно оторвался, и она лишь царапнула пальцами по истертой материи. Споткнулась и отстала ровно на один шаг. Петро ухватился голыми руками за холодное железо, готовясь оседлать макушку забора, и ослеп от разрыва искр, полохнувших ему в лицо. Летучий огонь зазмеился по одежде, и Петро обуглился в считанные секунды, не успев даже крикнуть. Фрося зажмурилась от резкого света, услышала сухой треск и шорох, учуяла запах паленого тряпья и горелого мяса.
– Петь, слышь! – шепнула она. – Хлястика не оказалось, я и не уцепилась. Ты не думай, я туточки, с тобой рядышком.
Одной рукой крепче притиснула книжку, засунутую под бушлат, а другой, сделав последний шаг, ухватилась за железную решетку. Вспыхнули искры…
Обугленные Петро и Фрося лежали друг подле друга, а забор искрил и искрил.
Высоко над землей, над крышами корпусов, возник странный, протяжный звук, быстро окреп, и это оказался голос баяна. Он уверенно повел мелодию, и она гудела над лишенческим лагерем, скоро подперли ее и подняли еще выше два голоса – мужской и женский. Петра и Фроси.
В девятьсот пятьдесят восьмой ячейке проснулся Федор Иванович Конюхов, услышал песню и уронил старческую слезу, вспомнив свою молодость и прожитую жизнь.
– Так, ребятки, так, – приговаривал он, смаргивая слезы. – Так, ребятки, так…
Поживем да умрем —
Будет голь пригрета…
Разумен, кто умен, —
Песенка допета!
28
На невидимых крыльях песня долетела до городской окраины, до серой шестиэтажки, где был дурдом и где лежали под старыми матрасами Соломея и Павел. Они сразу узнали голоса певцов и удивились, потому что песня звучала совсем рядом, словно из ближнего угла чердака. Когда она затихла и сошла на нет, они долго еще ждали, что она зазвучит снова – так не хотелось с ней расставаться.
Не дождались.
Осталось после песни ощутимое тепло, и оно согрело душу и тело.
Павлу вспомнилось, как Петро и Фрося, совсем еще молодые, уехали в лишенческий лагерь. Зеленый фургон подкатил прямо к проходной цеха, два санитара принесли в раздевалку бушлаты, сапоги, белье и шапки. Твердозаданцы шарахались от санитаров в разные стороны, а заодно шарахались от Петра и Фроси. Словно от своей судьбы, которая в любой момент могла повернуться к ним шершавым боком. Павел тоже боялся санитаров, боялся попасть в лишенцы, но страх свой пересилил и в последнюю минуту, когда Петро и Фрося, уже переодетые, направились к выходу, подошел к ним. Не нашелся тогда что сказать, промолчал, и они ему ничего не сказали, обняли и поцеловали по-родительски. Павел проводил их до самого фургона, а когда железные двери с лязгом закрылись, вернулся в цех, забился в темный угол и долго плакал навзрыд. Наплакался, и по старой детской привычке ему тогда представилось: он – каким образом, не мог придумать, да и неважно – он станет активистом, выстроит свой дом, заберет Петра и Фросю из лагеря, поселит у себя, и они будут ему как отец и мать. Будущая жизнь виделась простой и ясной. Круглый стол в большой комнате, на столе – белая скатерть, а за столом – они, в полном сборе. Павел рассказывает, что познакомился с девушкой и хочет жениться. Петро и Фрося расспрашивают его о невесте, наказывают, чтобы он привел ее познакомиться. Далеко-далеко улетали мечтания будущей жизни.
И ни одно не сбылось.
Активистом Павел не стал, Петра и Фросю не разыскивал, а когда случайно встретил на свалке, не решился подойти и заговорить – боялся оставлять лишние следы. Служба охранника давно приучила жить настороже.
Сейчас, вспоминая того парнишку, плачущего в темном углу цеха, Павел ему завидовал: нет еще грехов за душой, не служил охранником, не захлебывался от ненависти ни к самому себе, ни к другим людям.
Растревоженный песней, вспоминая прошлое, плотнее вжимался в матрас, вслушивался в дыхание Соломеи и видел перед собой ее глаза. Они отражали его, как зеркало. И жалели. Лучше бы ненавидели, лучше бы презирали – ему стало бы легче. Но они его жалели, и он мучился.
– Соломея, – позвал Павел, желая услышать ее голос. – Спишь? Нет? А о чем ты думаешь?
Она шевельнулась под матрасом, поворачиваясь на спину, и шепотом отозвалась:
– Я, Паша, жалею, что ты комнату не разглядел и ужина не отведал. Я ведь комнату убрала, ужин сварила. Такая хорошая уха получилась. А видишь, как вышло…
У Павла с языка едва не слетело: не выпустила бы Дюймовочку, спали бы сейчас в тепле и ужина бы отведали, но он сдержался, переборол себя и, странное дело, улыбнулся. Начал вдруг рассказывать:
– Знаешь, у нас вечером в деревне вся семья за стол садилась. Мать тарелки расставит, откроет кастрюлю, а из нее пар валит – высоко поднимается. Я все удивлялся – куда он потом девается? Вот только что шел и – нету.
– У вас большая семья была?
– Такая же, как у вас.
– Как… как у нас? Ты откуда знаешь?
– Да вот узнал. Я про тебя, Соломея, все знаю. Как ты отца пошла выручать, чтобы его в лишенцы не записали, а начальник тебя… И как ты мать с двумя сестренками тянула, а когда заболели они и спасать их надо было, решилась ты свою жизнь ради них положить. Сама в бывшем цирке оказалась, а родные загинули. Понять не могу – как ты можешь еще прощать после этого?
– И ты простишь. А как ты про меня узнал? Когда в первый раз пришел?
– Нет, после этого. Я раньше думал: если вокруг все люди дрянь, то и я… Оправдание у меня имелось. А тебя встретил, и мозги в обратную сторону повернулись. Ты же как укор. Если бы в Бога верил, я бы на тебя молился, может, и мне бы какое облегченье досталось.
– А ты поверь и молись. Бог силы даст.
– Не-е-т, поздно мне молиться. Я, Соломея, такое видел! Если и Бог видел, то как же допустил?
– Да потому и допустил, что люди от него отшатнулись, дьявол правит, а не Бог!
– Ну, не знаю, кто? Только молиться не буду, у меня душа обгорела, как головешка, а на головешке зеленых листьев не бывает. Оборвалась моя молитва…
Он осекся и замолчал, стиснул зубами вонючую, грязную матрасовку, задавливая в себе крик. Ему хотелось кричать на весь белый свет, рушить этот мир, в котором он натыкался на одни колючки, но возможности даже для простого крика у него не было, и Павел, пытаясь уцепиться хоть за какую-то малость, которая дала бы успокоение, неожиданно стал рассказывать о себе. Не о себе-охраннике, как недавно кричал, а о себе-мальчике, в начале жизни. Прошлое проступило так зримо, что он протянул руку в темноте, надеясь дотронуться до верхней ступеньки крыльца, где торчал в середине широкой плахи крупный сучок. В жару сучок плавился, и на нем вызревали крупные капли смолы. Прижмешь ладонь к каплям, она приклеится, потянешь на себя – смола трещит и ладони щекотно. Потом еще долго носишь на коже смолевой запах. Однажды, в летний день, Павел сидел на крыльце, прижимал ладонь к расплавленному сучку, в глаза ему светило блескучее солнце, он щурился и не сразу увидел, что в ограду вошел отец. Навстречу отцу выбежала из дома мать, в голос запричитала. Отец гладил ее по плечу, повторял, не переставая, два слова: «Продали, мать, продали, мать…»
Павел не понимал, что продали, не понимал, почему плачет мать, а отец от нее отворачивается. Ему захотелось обрадовать родителей, и он закричал: «Смотрите, у меня рука приклеилась!» Но родители только глянули на него и ничего не сказали.
Так и осталось в памяти: блескучее солнце, липкая смола, запах ее на ладони, а еще: высокое над головой небо и там, в небе, коршун. Раскинув серые крылья, не шевеля ими, коршун чертил плавные круги над домом и стягивал их все уже и уже.
Ночью родители собирали вещи, складывали их в мешки, а утром приехала машина, и мешки погрузили в кузов. Семья вышла на крыльцо, мать поцеловала верхнюю ступеньку и заставила детей, чтобы они тоже поцеловали. Павел вытянул шею и прикоснулся губами к сосновому сучку, прохладному в утренний час.
В кузове машины, уже на выезде из деревни, Павел оглянулся назад, увидел зеленую крышу своего дома, старый тополь над крышей и на стволе тополя – новый скворечник, который они смастерили с отцом по весне. Он тогда и подумать не мог, что видит все это в последний раз. Дом у них и всю домашность продали за неуплату долгов местному активисту.
– А дальше? – поторопила его Соломея. – Дальше что?
– Дальше? Отец с матерью в лишенцах, сестры пошли по рукам, а меня впихнули на завод, твердозаданцем.
По крыше шестиэтажки бухал ветер, шевелил шифер. Во все чердачные щели дули сквозняки, и морозило даже под двумя матрасами. Павел перебрался к Соломее и натянул, теперь уже на двоих, еще несколько матрасов. Образовалось подобие узкой норы, воняющей старьем и пылью. Укрываясь от холода, Павел с Соломеей залезли глубоко в нору и прижались, согревая себя своими телами. От двух дыханий в норе стало теплее. В кольце сильных рук Павла Соломее легко дышалось, и она еще уверенней, чем раньше, думала, что человека можно спасти только добром. Чем тяжелее страдания, тем сильней добро, если оно, конечно, выживет. И еще она не верила, что у Павла вместо души головешка. Если бы все сгорело, он бы Соломею не спас.
Придвинулась к нему ближе, прижалась лбом к щеке, обметанной жесткой щетиной. Отзываясь на ласку, он теснее замкнул руки и показался Соломее, несмотря на всю свою силу, малым ребенком, который приник к матери и ищет у нее защиты.
Они ничего не видели и не слышали, плыли-неслись в великом пространстве, отыскивая по наитию ту жизнь, которая суждена им была от рождения, но не сбылась. А была им суждена жизнь простая и светлая.
Ветер под крышей дурдома стих. Перестали стучать листы шифера, и умерли сквозняки. Навалилось тепло, с земли сошел грязный снег, и деревья стрельнули в синий воздух парными листьями, вылетевшими из пузатых почек. Весна, пыхая бражным духом, пошла-поехала по округе, на глазах преображая ее. Небо стало высоким, окоем откатился в немыслимую даль, и зеленая крыша дома засияла под солнцем, как новенькая.
Чинно стоял возле дома народ, укрываясь в тени тополя, поглядывая на дорогу, на сверток улицы, откуда должна была показаться машина с молодыми. Носилась, сломя голову, горластая ребятня, и взрослые на них то и дело строжились. Но вот долетел торжествующий крик: «Е-е-едут!», и сами взрослые тоже зашумели, задвигались, норовя подойти поближе, чтобы разглядеть молодых. Особенно – невесту. Как-никак, а не своя, не деревенская, из города привезенная. Соломея вышла из машины, разом почуяла на себе любопытные взгляды, зарумянилась от смущения и обрадовалась, когда легкий ветерок закрыл ей лицо фатой. Павел взял ее под руку, свидетельница поправила фату, и Соломея подняла глаза. Навстречу ей улыбались нарядные бабы, мужики с папиросами, стоящие чуть в отдалении, одобрительно кивали, а младшие сестренки Павла, похожие как две капли воды, таращили восхищенные глазенки и уже любили Соломею без памяти на долгие годы вперед.
Подошли молодые к крыльцу, увидели на верхней ступеньке сучок и понимающе переглянулись – детское воспоминание Павла стало для них общим. Мать, встречая молодых, держала полотенце с хлебом-солью, и руки у нее подрагивали, а солонка покачивалась и грозила упасть. Но устояла. Отец, наряженный в новый пиджак и голубую рубашку, тихонечко улыбался, щурил глаза и переступал с ноги на ногу, не зная, куда девать себя и свои руки. То он их за спину закладывал, то вытягивал по швам, то по привычке совал ладони в брючные карманы и тут же сконфуженно выдергивал.
Отведали молодые хлеб-соль, поцеловались с родителями и – в избу, на почетное место в переднем углу. Следом за ними – гости. Степенно и молчаливо, до первой рюмки, расселись за длинным столом, разобрали тарелки-вилки-ложки, выслушали добрые слова, благословляя молодых на долгий путь, желая им добра да счастья и – покатилась с прискоком шумная деревенская свадьба.
– Го-о-рько!
Вспыхивала Соломея, заливалась алой краской, несмело поднималась из-за стола. Павел целовал ее, и губы у него были теплыми.
– Го-о-рько!
Две гармошки не давали гостям передыху, и широкие половицы в доме прогибались от пляски, а от стен в горнице отскакивала побелка.
– Го-о-рько!
Не успела Соломея и глазом моргнуть, а ловкий малый добрался под столом до переднего угла и сдернул с ноги туфель. Тут же гармошка заиграла, молодых в круг зовут, а у невесты одна нога – босая. Малый в другом конце из-под стола вылез, винегрет с ушей, с головы смахнул, оскалился, как дурак на Пасху, и выкупа потребовал. Деваться некуда: прозевал жених – раскошеливайся!
– Го-о-рько!
Набросали мусору по всей избе, заставили невесту пол подметать. Метет Соломея, а под веник ей и вокруг, становясь на ребро и раскатываясь в разные стороны, мелочь сыпется. Щедро кидают гости, пригоршнями – знай наших! Мы еще не такое могем!
– Требую слова! Слова требую! – кричал какой-то пьяненький дедок и стучал по стакану вилкой, устанавливая тишину. Но нет никакой возможности установить ее, и дедок, перекинув поочередно ноги через скамейку, выбрался из-за стола, доковылял до молодых и сказал:
– По добру живите, чтоб…
А что – чтоб, дед и сам не придумал, только всхлипнул, жалея, что жизнь оказалась шибко скорой на ногу.
– Го-о-рько!
Наконец-то молодые остались вдвоем, в маленькой боковушке, где им постелили. Весенняя ночь плотно прижала темноту к окнам, укрыла двоих от всех остальных людей и благословила.
– А-а-х, горько, Паша…
29
– В деревню! Слышишь?! В деревню! Уйдем в деревню!
Павел раскидал матрасы и вскочил на ноги. Даже в темноте у него блестели глаза. Приплясывал, размахивая руками. Схватил Соломею, поднял ее и, подбрасывая, тетешкая, словно ребенка, выкрикивал без умолку:
– В деревню! В деревню! Как я раньше-то не допер!
– В какую деревню? Объясни!
– Мою, в нашу деревню! В деревню уйдем!
Он плюхнулся на матрасы, усадил Соломею себе на колени и засмеялся. Впервые за все время, сколько его Соломея знала. Смех звучал так радостно, заразительно, что она и сама не удержалась, отозвалась заливисто, толком не понимая, по какой причине ей так хорошо хохочется. Они забыли об осторожности, забыли, что находятся на чердаке дурдома, что в любую минуту их могут накрыть, и они навсегда исчезнут. Смеялись. До слез.
– Я уснул уже! Понимаешь… Уснул и дом свой вижу, крыльцо, крышу. Мы с тобой в деревню уйдем, документ есть, деньги у меня есть. Купим наш дом и будем жить. Меня не узнают, я же парнишкой уехал. Бороду отращу. А тебя вообще не знают. И будем жить! Жи-и-ть будем! И пропади все пропадом!
Соломея сразу поверила, что они доберутся до деревни и устроятся в ней. Ожила, ощутила в себе новые силы, как уставший путник, увидевший в непроглядной темени теплый огонек жилья. Уже видела дом, зеленую крышу и высокий тополь над ней. Но этого показалось мало, и она стала спрашивать Павла: «А что там еще есть в доме? А вокруг дома?» Павел рассказывал о доме и об усадьбе. Начинал с ограды. Летом она зарастает травой, и пересекают ее две узких тропинки, одна – от крыльца к калитке, другая – к колодцу. За колодцем – садик с малиной, смородиной и тремя высокими кустами рябины. Ягоду с рябиновых кустов полностью никогда не обирали, оставляли в зиму, на прокорм птицам. И сколько же было радости, когда в солнечный день, оживляя белое безмолвие, на ветках горели гроздья рябины, рядом с ними горели алыми грудками снегири, а внизу, на нетронутом снегу, горели упавшие ягоды.
На задах дома, полого спускаясь к речке, лежал огород. Ближе к колодцу вскапывали грядки, за ними садили картошку, а в самом низу огорода, на сыром месте, росла капуста. Кочаны к осени вызревали большие, тугие, как каменные валуны.
– А цветы есть? – спрашивала Соломея.
– Цветы? Да нет, специально не садили…
– Я цветы посажу под окнами. Чтобы летом окно открыл – и цветы. Хорошо?
Он радостно разрешал ей все, что угодно.
Наверное, они долго бы еще говорили и планировали будущую жизнь, если бы не донесся снизу, как напоминание о жизни реальной, машинный гул, нарушивший тишину чердака. Он подкатывал ближе, становился громче и, подкатив к самой шестиэтажке, оглушив ее от подвалов до крыши, постепенно затих. Лязгнули железные двери, послышалось шарканье многих ног, и донеслись зычные голоса. Звучали они отрывисто, резко и смахивали на железное лязганье, будто все еще продолжали хлопать автомобильные двери. Павел поднялся с матраса, подошел к окошку. Внизу, у въезда в дурдом, толпились люди, привезенные в зеленых фургонах. Санитары подавали им команды и приказывали построиться в шеренги по шесть человек.
– Павел, что там?
– Пополнение привезли. Слышишь, как торопятся бедолаг запихнуть? Бегом, бегом… А выхода отсюда нет, их даже не хоронят, в анатомку отвозят, врачам на практику. А там – мол-и-сь…
Замолчал, прислушиваясь к голосам, доносящимся снизу. Они скоро стихли. Лязгнули двери, машинный гул набрал обороты и неторопко пополз, удаляясь в ту сторону, откуда накатил. Павел отвернулся от окна, хотел уже вернуться на свое место, но тут подскочил к въезду, подвывая мотором, юркий микроавтобус, и санитары, ловко распахнув двери, вытащили за руки-за ноги рослого, бородатого человека. Положили его на асфальт и закурили, видно, дожидаясь, когда им подадут каталку.
«Странно, а почему его привезли отдельно?» – Павел вгляделся в человека, распростертого на асфальте под электрическим светом, и узнал Юродивого. Тот лежал неподвижно, запрокинув голову, словно смотрел на небо. Серая рубаха до самого подола разорвалась, разъехалась, и голое тело казалось в свете фонаря желтым, а кованый крест на груди – черным.
– Соломея, иди сюда. Скорей иди, смотри. Видишь? Это он мне сказал про тебя. У «Свободы» подошел и сказал.
– Я его тоже знаю, – отозвалась Соломея. – Он меня в тот вечер у храма встретил. Странно так говорил, я почти ничего не поняла, а сейчас, кажется, начинаю понимать. Только он ошибся, наверно…
– Ошибся? Почему?
– Он во мне ошибся. Он подумал, что я какая-то особенная… А я… Ой, гляди, куда они его?
Санитары, затушив окурки, подняли Юродивого, подтащили к крыльцу и положили на нижней ступеньке.
– Павел, выручить бы его… Жалко ведь…
– Ты что, смеешься? Нам тут враз головенки открутят, пикнуть не успеем.
– Но ведь жалко, Паша! Жалко!
– Да пойми ты – его уже нет. Нету его! В природе нету! Из больницы привезли, уже наколотого! Одно тело осталось! Тело и все! Он завтра очнется и сам себя не вспомнит. Это ты понимаешь?!
Соломея замолчала и снова приникла к окошку. Ее сухие глаза поблескивали, и она молча, без слез, плакала. От жалости к Юродивому, от своей беспомощности и от того, что весь этот мир, с его санитарами, фургонами, лишенцами, твердозаданцами и собственными мытарствами в нем представлялся ей каменной, ровной стеной, замкнутой в круг, и вырваться через нее, пробиться – не было никакой возможности. Но если и так, пусть даже так, неужели нельзя ничем помочь запертым в стенах? А, может, просто надо захотеть и если уж не помочь, то хотя бы облегчить страдания тех, кто маялся в этом мире, лишенный последнего – разума?
А чем и как – облегчить?
Соломея не знала.
Но, движимая жалостью, подчиняясь ей и больше уже ни о чем другом не думая, отошла от окна. Павел стоял к ней спиной и не видел, как в темноте, прямо по матрасам, Соломея направилась к мутному выходу с чердака, перелезла через высокую, на ребро прибитую доску, и стала спускаться вниз по шаткой железной лестнице. Тонкие поручни наледенели от ночного холода и жгли ладони. Сама лестница покачивалась, а в спину Соломее тычками бил ветер. Повиснув на последней перекладине, Соломея не достала до земли. Когда залезали сюда, ее подсаживал Павел, а сейчас она была одна и боялась разжать ладони, будто висела над пропастью. «Если ничем не могу помочь, то и не надо туда идти. Ведь он даже не услышит меня… Значит, вернуться?» Не знала ответа, но чей-то неслышный голос подсказывал, что нужно идти. Соломея разжала пальцы.
Она упала на землю и ободрала колени. Поднялась, задавливая в себе стон, и обойдя здание, осторожно выглянула из-за угла. Санитары, ругаясь, оставили Юродивого одного, а сами вошли через плотные двери в дурдом, наверное, искать коляску – тащить Юродивого на руках им было лень. Соломея, забыв об опасности и о страхе, подбежала к Юродивому и склонилась над ним. Фонари качались от ветра, электрический свет ползал по земле, и показалось, что все вокруг зыбко, лишено упора и все качается.
Павел, увидя ее с чердака, выругался. Ну зачем, зачем? Ведь дело кончено, человека нет, и помочь ему нельзя ничем. Нельзя помочь – разве это не ясно? А сама Соломея? Выйдут сейчас санитары… Павел кинулся к выходу, махом спустился с лестницы, подскочил к Соломее, стоящей на коленях перед Юродивым, и схватил ее за ворот куртки, чтобы вздернуть и утащить за угол. И быстрей, как можно быстрей – санитары могли выйти в любую минуту. Он вздернул Соломею и замер, увидя с близкого расстояния лицо Юродивого. Оно было неподвижным, глаза закатились, и сизые белки в красных прожилках отражали скользящий, неживой свет фонарей. Но не это поразило Павла, а то, что Юродивый говорил, не размыкая синюшных, крепко сомкнутых губ.
Он говорил:
– Они самое страшное со мной сотворили, памяти лишили меня. Я теперь никто. Меня нет. Но если вы меня не забудете, я останусь… В этом мире останусь. Спасибо, что пришли проводить. А вы уходите, уходите и живите простой жизнью. Мы все потом соберемся, все наши чаяния соберутся в единое, только уберечь надо. Пока бережется память, хотя бы одним человеком, остается и надежда… Идите и думайте о будущем, о вашей жизни. Надо пережить ночь и не разбиться в потемках, вытащить крест, а помощь придет. Уходите, пусть вас ведет надежда…
Юродивый закрыл глаза, вздрогнул и слабо махнул рукой, как бы показывая, куда им следует уходить – туда, за железный забор.
30
Они ушли из города в эту же ночь.
Выбрались через узкий лаз за ограду дурдома, миновали свалку, лес и скоро оказались у железной дороги. Едва поблескивающие рельсы уходили в простор, терялись, растворялись в темноте без остатка.
– Нам главное до разъезда добраться, – говорил Павел. – А там уж рукой подать.
Шли по шпалам, шаг все время сбивался и приходилось то семенить, ступая на каждую, то чуть не прыгать через одну. Шли без остановок и передышек. Времени не замечали, потому что, стараясь выполнить наказ Юродивого, говорили о своем доме и своем будущем житье в нем. Соломея видела, как она хозяйничает на кухне, готовит ужин, застилает стол белой скатертью – обязательно белой! – расставляет на нем тарелки и садится у окна, ожидая, когда стукнет калитка и в ограде появится Павел.
А еще… А еще…
И не было конца-края мечтаниям.
Город оставался позади, рельсы прямиком выводили в открытую степь, еще застеленную снегами. Ветер здесь, как ни странно, дул тише, а вскорости, когда прошли еще несколько километров, он затих совсем, свернулся и куда-то исчез. Только вверху, в проводах, остался гудящий, равномерный звук. Время от времени накатывал то сзади, то спереди гром и лязг поезда, вспыхивал сноп света, и тогда Соломея и Павел быстро скатывались под насыпь, в снег, и пережидали, ощущая дрожание под ногами, когда состав пронесется мимо. Затем снова выбирались наверх и пересчитывали ногами бесконечные шпалы.
Один состав, груженный лесом, тащился едва-едва, и Павел, схватив Соломею за руку, потянул следом за собой.
– Подцепимся! Хватайся за скобу и держись!
Выскочили на насыпь. Вагоны, плотно забитые круглым лесом и тесом, катились тяжело и встряхивали землю. От них упруго отскакивал спрессованный воздух. На задних площадках вагонов – железные скобы.
– Хватай! – кричал Павел. – Хватай!
Руки одеревенели и не хотели подчиниться. Тогда Павел ухватил ее за воротник куртки, другой рукой вцепился за скобу и залез, едва не оборвавшись, на площадку. Соломея, потеряв под ногами опору, вскрикнула. Она висела в воздухе. Рядом крутились и равнодушно стукали на стыках колеса, готовые раздавить кого угодно. Соломея снова вскрикнула и тут же оказалась в надежных руках Павла. На площадке.
– Испугалась? Ничего, пройдет. Главное, что забрались. Все ноги не бить. Слышишь, как пахнет?
Соломея, все еще не отойдя от страха, ничего не слышала. Тупое постукивание колес, так напугавшее ее, представилось равнодушным течением жизни, которая может раздавить любого человека и, не сбившись со своего хода, покатить дальше. Соломея сжимала колени, чтобы они не тряслись, зажмуривала глаза, чтобы не видеть землю, проплывающую совсем рядом.
– Смольем же пахнет! – подсказывал ей Павел. – Ты принюхайся. Видно, тес недавно пилили!
Соломея, отзываясь на его голос, открыла глаза. В вагоне, нагруженном по самую макушку, лежал тес, и чистые доски в темноте белели. Ядрено наносило запахом смолы. Соломея пригляделась, и доски еще ярче проступили из темноты, светясь будто живым светом. Боже, да они же под луной светятся, догадалась Соломея. Подняла голову, увидела на высоком и стылом небе круглую луну. Безмолвно накрывала она невидимыми лучами степь, просевшие и лоснившиеся настом снега, бросала отсветы на рельсы и на длинный состав с лесом. Серый полог, всегда висевший над городом, здесь исчез. Чистое небо высилось над чистой землей. И это зимнее и небесное постоянство давало надежду, охраняло и защищало перед тупым накатом людской жизни.
Соломея опустилась на колени, на вздрагивающий настил, и перекрестилась, глядя в озаренную луной степь.
Состав громыхал, набирая ход, мимо проносились снега, летела, не отставая, луна, белел недавно напиленный тес и пахло смолой. Не до конца, оказывается, порушен мир, если осталось в нем и вечное, неподвластное никаким переменам. После всего пережитого так хотелось жить и надеяться на доброе, что Соломея не смогла удержать мольбу, выпустила ее из себя в подлунный мир и обратила к небесам.
– Господи! Спаситель наш! Оборони нас и защити! Немногое нужно нам. Мы тихой жизни желаем и спокойствия для души. Прояви милость, хотя мы и не достойны ее, прости нас за прегрешения и сжалься над нами. Дай нам возможность отмолить грехи. Господи, мы твои дети, не отступись от нас!
Голос Соломеи обретал силу, глушил железный перестук колес, разлетался на все четыре стороны по-над землей и поднимался вверх. В мире, осиянном луной, оставался лишь он один – голос, молящий о заступничестве. Как же не отозваться на этот голос! Верилось, что все, о чем просит Соломея, обязательно сбудется. Надеялся и Павел. Прижимался спиной к тонкой дощатой переборке вагона, покачивался от железного хода поезда и тихо, про себя, повторял слова, произнесенные Соломеей, которые стали и его словами. Он тоже хотел тихой жизни и желал отмолить прошлое.
Соломея замолчала, но голос ее не затерялся и не исчез. Гулким эхом он отзывался в пространстве, улетал в небо.
А поезд летел по просыпающейся земле и с каждой минутой все дальше уносил от города и прошлой жизни, приближая – так верить хотелось! – к близкому уже спасению.
Под утро состав проскочил разъезд. Павел задремал и не сразу это заметил. А когда увидел, вскочил и подтолкнул Соломею к краю площадки. Соломея опять забоялась, намертво вцепилась руками в железные скобы.
– Прыгай! Прыгай! – уговаривал Павел.
– Не могу! – плакала Соломея.
Грохотали под ногами колеса, и земля казалась непостижимо далекой.
– Прыгай!
– Не могу, Паша!
Состав летел. С каждой секундой он все дальше уносил от разъезда. Павел решился. Оторвал Соломеины руки от спасительных скоб, приподнял ее над площадкой и, выждав, когда высокий сугроб подвалил к самым рельсам, бросил ее вниз, едва не вывалившись следом. Но удержал равновесие, затем спружинил ногами и спрыгнул сам. Кубарем полетел в снег. «Где Соломея?» Выбрался из сугроба и подбежал к тому месту, где она лежала. Соломея не шевелилась, Павел осторожно вытянул ее из снега, ладонью вытер лицо.
– Как ты? Живая? Идти можешь?
– Не з-знаю…
– А ну, попробуй.
Соломея пьяно качнулась, сделала несколько шагов.
«Обошлось!» – вздохнул Павел.
На самом деле – обошлось. Соломея лишь оцарапалась и ушибла бок, но это не так страшно – перетерпится.
– До свадьбы заживет, – морщась, она попыталась улыбнуться.
– А я подарок на свадьбу припас. Вот, потрогай, – Павел подставил карман куртки, и Соломея нащупала сквозь ткань твердый прямоугольничек.
– Что это?
– Придет время, узнаешь. Сам покажу. Ну что, поехали?
По шпалам они вернулись к разъезду. Сразу же за старой заброшенной избушкой начинался густой березняк. Было уже светло, морозно. Подстывшая корка снега тихо хрупала под ногами.
– Ой, Паша, ты глянь только! Господи, я уж думала, не увижу!
Павел поднял голову. Над синими верхушками берез поднималось солнце.
31
Юродивый забыл о прошлом. Видения прожитых жизней к нему уже не являлись; он не осознавал себя как отдельного человека, не знал – где он находится и что с ним происходит. Слабеющий мозг хранил лишь одно-единственное – женские глаза, наполненные состраданием. К ним он и тянулся, ничего не замечая и не видя вокруг. Неутомимо кружился по маленькой комнате, где наверху, на потолке, светило широкое застекленное окно.
У окна стояли люди и смотрели на суетящегося Юродивого. Он же их не видел, слепо тыкался в стены, шарил по ним руками, смазывая на ладони известку, бился головой в углы – искал, понуждаемый последним отблеском мысли, двери. Но двери в комнате заменяли окно в потолке. Юродивый кружил до тех пор, пока не обессилел. Задыхаясь, лег на пол, прижался спиной к стене. Голова и борода у него чесались, он ожесточенно скреб лицо и затылок скрюченными пальцами, и на плечах, на спине, даже на полу в комнате густо лежали волосы, словно он линял, как линяют собаки и кошки.
Люди, стоящие у окна, не уходили. Юродивый, наконец-то, заметил их и, смутно осознавая непонятную связь между собой и этими людьми, задрал голову и закричал, обнажая зубы:
– Она придет и спасет меня! Ей дано будет меня спасти! Глаза, глаза… Холодно! Ступень холодная! Кровь, кровь! О кровь она не замарается. Выстрадала! Вот она! – Вздернул руку и вскочил. – Идет! – Побежал, побежал вдоль стен, ощупывая их ладонями, ничего не нашарил и остановился. – Звезда загорится! Выведет! Бело-бело!
Не останавливаясь, он метался в тесной комнатке и кричал, срывая голос, бессвязно и непонятно, пока не закашлялся. Снова прижался к стене, отхаркался и стал чесать голову. Из-под пальцев сыпались волосы. Он их не замечал и не стряхивал. Взгляд иногда поднимался к окну, натыкался на людей, и Юродивый сразу сжимался, подгибал ноги в коленях, сутулился, будто хотел стать маленьким и спрятаться. Но прятаться в двухметровой комнате было некуда.
Наверху, у стеклянного окна, стояли Полуэктов и Бергов. Они специально приехали, чтобы посмотреть на Юродивого. Смотрели, и им казалось, что сейчас что-то непременно случится, и он станет прежним. Но с Юродивым ничего не случилось. Он покричал еще что-то невразумительное, яростно почесал голову и лег на пол, лицом к стене.
Полуэктов и Бергов отошли от окна.
– Твоя супружница рядом. Хочешь посмотреть?
– Нет, – спокойно сказал Полуэктов. – Не хочу. Во сколько сегодня вечер?
– В двадцать часов, как всегда. Я буду рад тебя видеть. Кстати, у меня есть сюрприз. На вечере узнаешь. – Бергов чуть заметно улыбнулся бескровными губами. – И еще один сюрприз будет завтра. Готовься. У нас много дел впереди. Очень много.
Они миновали длинный коридор, где через каждые два метра светило стеклянное окно и где под каждым окном находились безумные. Смеялись, плакали, говорили, молчали, буйствовали, но когда Бергов дошел до середины коридора, они все воспрянули, и невидимая искорка, проскочив по щелям-комнаткам, сбила разные голоса в одно целое.
И оно, единое, запело в несколько сотен глоток с такой силой, что задребезжали окна:
– Боже, прорабов храни…
Бергов продолжал улыбаться. Не сбиваясь с шага, он плавно помахивал руками, словно дирижировал безумным хором.
Полуэктов смотрел себе под ноги и все равно спотыкался на ровном полу.
– А ты знаешь, – заговорил вдруг Бергов. – Меня сейчас осенило! Я тут поинтересовался на досуге и выяснил… оказывается, слово «юродивый» имеет два значения, первое – это когда человек действительно не в своем уме, а второе – когда он сознательно притворяется, что сошел с ума. Вот и получилось, что мы из одного значения переставили его в другое. Никакого насилия. И самое главное – надо его сегодня же выпустить. Ничего странного! Наоборот – закономерно. Объявим, что мы его вылечили, что он сейчас опасности не представляет, и пусть уходит. Такой, какой он сейчас есть, он не опасен. А умрет своей смертью и больше сюда уже не вернется. Ни-ког-да!
Они вышли из дурдома, сели каждый в свою машину и расстались до вечера.
По дороге в муниципальный совет Полуэктов завернул к храму, хотел проверить, как выполнен его приказ – храм он приказал заколотить. Да и что ему оставалось делать, если нет священника и некому нести службу. Еще издали Полуэктов увидел, что приказ выполнен: входные двери крест-накрест перехлестнуты толстыми плахами, узкие окна заколочены в два настила досками потоньше. Твердозаданцы, завершая работу, лазили по куполам, придерживая друг друга за веревки, и обдирали позолоту. Храм, конечно, останется без догляда и вполне может так случиться, что от шальной искры загорится. А это уже непорядок, пожары в городе не нужны.
«Надо приспособить его, чтобы не пустовал. Заселить, и никаких пожаров не случится. Так, видно, и сделаем».
Полуэктов глянул на часы и поторопил шофера – был уже полдень, а до вечера в «Свободе» надо было успеть и решить еще много дел. Все-таки хлопотная это должность – председатель муниципального совета.
32
Новая ночь вползала в город. Врывался под прикрытием темноты свистящий ветер, пронизывая улицы и наполняя сдавленное пространство грохотом. Тротуары быстро пустели. Люди, не желая оставаться в промозглой сырости, втягивались в каменные коробки, но и там, за стенами, не находили уюта и безопасности – блазнилась беда, подступающая к порогу. Но чего бояться? «Вспышку» погасили, вирус никому не угрожал, больные лежали в больницах, лишенцы сидели в лагере, по улицам не проскакивали зеленые фургоны и микроавтобусы, даже страшный Юродивый, теперь уже совсем не страшный, был отпущен, бродил по городу, но никто на него не обращал внимания.
И все-таки люди боялись. Наступающей ночи, завтрашнего дня и всей будущей жизни.
Вовремя без задержек, размоталась кишка оранжевых автобусов, и твердозаданцы, подремывая и шурша жесткими робами, отправились на работу в третью смену. Улицы после автобусов совсем опустели, словно навсегда вымерли.
Юродивый, поворачиваясь спиной к ветру, тащился по центральной площади, шлепая босыми ногами по снежной каше, закрывал лицо ладонями и не ведал, куда идет. Ему просто надо было идти. В нем еще оставался неясный зов, связанный с женскими глазами, и Юродивый кружил по городу, озираясь вокруг ничего не видящим оком. Иногда, словно спохватываясь, бормотал сиплым голосом:
– Осталось немного. Она, а где она? Я дойду… Встанет, а кровью не спасешься… Грядет, грядет… – Вдруг он начинал хохотать и сматывал на указательный палец бороду, обрывал смех и выдирал клочья волос, морщась от боли. Приговаривал: «Так, так, так! И будет, будет, будет!»
Прохожие, когда они еще были на улицах, не шарахались от него, как раньше, а просто проходили мимо, равнодушно скользя по нему взглядами и не сбиваясь с торопливого шага. Им не было никакого дела до странного мужика с растрепанной бородой и крестом на шее. Мало ли чудаков бродит! Да и некогда смотреть по сторонам и различать лица встречных, когда одолели собственные заботы.
Юродивый проходил по городу незамеченным.
Уже в потемках оказался он на центральной площади. Добрел до постамента с чугунной плитой «Декларации…», прижался к холодному и мокрому мрамору, прислонил ухо, словно хотел услышать – что там, внутри камня? Но камень, как и положено, был безмолвен. Юродивый передернулся от озноба и полез на постамент. Руки соскользнули, он оборвался и упал на асфальт. Но тут же вскочил и, сопя от натуги, полез снова. Вскарабкался, придвинулся к чугунной плите и уперся в нее лбом. Пальцы его быстро ощупывали буквы, выбитые на металле, и составленные из них слова. Юродивый присел на корточки, оскалился и занялся бесполезным делом – голыми руками пытался отковырнуть буквы. Злился, видя, что ничего не получается, вскрикивал, когда пальцы соскальзывали, и в конце концов, отчаявшись, стал бить по чугунной плите кулаком. Раскровянил казанки, отсушил руку и все равно хлестал, не чувствуя боли, по неподатливому железу.
В это время выпала из серого полога клювастая птица. Кувыркнулась через голову и развела над городом черные крылья. Но ручейки света не потекли к ней. Крыши домов непроницаемо чернели, и ни одна из них не озарилась. Птица, распушив крылья, закружила быстрее. Вплотную припадала к крышам, сбивала в иных местах и роняла на землю антенны, взлетала и опять опускалась вниз. Напрасно. Чистого света в городе не осталось. Птица лязгнула клювом, скользнула к центральной площади и сверху, прилизанная ветром, сложив крылья, рухнула как кирпич на Юродивого. От удара и внезапной тяжести тот распластался на холодном мраморе, закричал, по-детски пронзительно, и попытался руками прикрыть голову. Елозил, извивался и никак не мог вырваться из цепких когтей. А птица, воткнув ему когти в сухие плечи, до кости разрывала живую плоть, долбила клювом по голове и зло урчала от запаха парной крови.
Она хотела добить его насмерть.
И, наверное, добила бы, если бы рука Юродивого случайно не зацепила черные перья на груди птицы. Ухватив, он стал выдирать их, и они, тут же подхваченные ветром, уносились в потемки. Птица ослабила когти, залязгала клювом, пытаясь на лету перехватить перья, но они ускользали. Юродивый вывернулся, перекатился к постаменту и свалился вниз. Ударился об асфальт, вскочил и бросился бежать к парку.
Растрепанный, весь в крови, в рубахе, располосованной на ленты, он уже больше не вскрикивал и не закрывал голову руками; бежал молча, задыхаясь, с хлюпом втягивая в себя сырой воздух. Птица снялась с постамента и полетела следом, пытаясь отсечь ему путь к парку. Но Юродивый опередил ее, успел добежать до старых тополей, укрылся под их голыми ветками, и птица, покружив над парком и полязгав клювом, свечой ушла вверх.
Улетела она не насовсем, а лишь для того, чтобы передохнуть и следующей ночью вернуться, найти Юродивого и доклевать его до смерти. Света, которым она поддерживала свои силы, в городе уже не было, и единственное, чем она могла насытиться, – так это теплая кровь и плоть Юродивого.
Он же ничего этого не ведал и мучился от боли. Перебежал через парк и выбрался к храму. Поглядел на него и не узнал. Вернулся обратно, под защиту деревьев. Под старым тополем лег на землю, нагреб на разбитую голову снега и тихонько завыл дрожащим голосом, как воют брошенные и бездомные щенки.
Вечер в «Свободе» был в самом разгаре. Гости хлопали в ладоши и требовали, чтобы Бергов сказал тост. Бергов поднялся и в установившейся тишине проникновенным голосом сказал:
– Испытание, выпавшее на наш город, мы одолели. Наше общество оказалось мудрее, чем мы думали. Никакого насилия, никаких репрессий, ни единого нарушения права личности. Наш идеал, идеал свободы и демократии, выдержал проверку на прочность. За это и выпьем!
Гости выпили, поднялись, и дамы, направляясь к лестнице, наперебой говорили о том, что самый замечательный человек в городе, конечно, Бергов. Другого такого нет и не может быть.
Полуэктов пошел вместе со всеми, но Бергов его задержал и отвел в сторонку.
– Сегодня ты совершаешь этот обход в последний раз. Больше тебе не нужно там быть, ты поднимаешься выше. А завтра узнаешь нечто другое, там, внизу. – И Бергов пальцем указал себе под ноги.
Полуэктов, стараясь не выдать радости, наклонил голову. Что ж, все свершилось и свершилось так, как ему хотелось. Он догнал гостей, уже спустившихся с лестницы, вошел вместе с ними под своды коридора, и черный ковер с длинным ворсом заглушил звук шагов.
В круглой комнате, на круглой эстраде, стоял балалаечник. Когда гости рассредоточились у стены и замерли, он вскинул голову, тряхнул белой гривой густых волос и наклонился набок, безвольно бросив правую руку. Набухли и выперли крутые жилы.
Играть балалаечник не начинал. Его диковатый взгляд, упертый в потолок, не двигался. Гости стали нервно переглядываться, а балалаечник все стоял, будто окаменевший. По спине Полуэктова брызнули холодные мурашки. В безмолвии и неподвижности человека, стоящего на эстраде, чудился непонятный, пугающий знак, пугающий особенно сейчас, когда наступил счастливый исход тревожных событий. «Ну давай, не тяни!» – мысленно поторопил он балалаечника, потому что безмолвие становилось невыносимым. И тот, будто услышав его, шевельнулся. Выпрямился, встряхнул правую руку и поднял инструмент, крепко обжимая сильными пальцами тонкий гриф. Ударил он по струнам с такой силой и напором, что люди впечатались в стену, невидимая сила, идущая с эстрады, придавила их, не давая вздохнуть. Напев клокотал, бил в потолок, грозя разметать бетонные плиты, но плиты были прочны, и ни один звук не проник через них. Балалаечник закусил губу, зажмурился от напряжения, в кровь расхлестал пальцы, и все-таки напев на волю не вырвался: бился у потолка, слабея, теряя напор, и падал на пол.
На полном взлете балалаечник оборвал игру. Переломил балалайку, бросил ее себе под ноги и растоптал до мелких щепок.
– Я не вырвался, но они ушли! Ушли! – закричал он, вскидывая над головой руки и потрясая сжатыми кулаками. Хохотал, по лицу текли слезы. – Ушли-и! Вашей власти нет полной! Ушли-и!
Сошел с эстрады и стал надвигаться на гостей, как гора. Они не выдержали его страшного вида и крика – бросились врассыпную из круглого зала. Полуэктов бежал и оглядывался – боялся, что балалаечник кинется следом. Но тот сделал лишь несколько шагов, качнулся и пластом рухнул на пол.
Навстречу уже бежал Бергов, его на ходу обгоняли санитары. Полуэктов вернулся следом за ними в круглую комнату. Балалаечник бился головой, выгибался огромным телом, и на губах у него пузырилась густая пена. Санитары навалились на него, придавили к полу, и он затих.
– Пойдем, – Бергов тронул Полуэктова за локоть. – Пойдем. Это последняя вспышка. Больше не будет.
«Последняя? – Полуэктов вздрогнул. – О ком же он кричал, что они ушли? Охранник и проститутка? Их ведь до сих пор не нашли. Последняя? Последняя ли?»
33
Вот и свершилось, о чем так истово мечталось.
Расступились-разбежались слепящие белизной березы и открыли выход на высокий бугор, у подошвы которого вольно лежала деревня, принимая на себя первое и поэтому самое сладкое тепло. Нежились под солнцем переулки, по-хозяйски расчищенные от снега, столбики дыма поднимались над печными трубами, вздрагивали и тянулись в небо. Орал, срывая голос от неумения, молоденький и дурашливый петушишко. Вторя ему, посвистывала с ближней ветки пичуга и ясно, почти по-человечески выговаривала: «Жив-жив… жив-жив…»
Павел первым выбрался на бугор, глянул на деревню, разом принимая ее в свои повлажневшие глаза, и тихо, облегченно вздохнул – все, добрели… Сломал леденистую корку наста и полной пригоршней зачерпнул зернистого снега. Утерся им, царапая кожу, и лицо от прилившей крови пыхнуло жаром. Павел засмеялся, упал на спину и вольно раскинул руки. Глаза Соломеи заслонили небо, придвинулись совсем близко, едва не вплотную, и он увидел в ее неподвижных зрачках самого себя. Не нынешнего, а давнего – мальчика, удивленно взиравшего на мир.
– Неужели мы добрались? – беззвучно, одними губами, спросила Соломея. – Неужели сбудется?
– Сбудется!
Сгреб Соломею в охапку, притиснул к себе, и они покатились по твердому насту вниз, под уклон. Шуршал снег, холодил голые ладони, и по-ребячьи захватывало дух, когда виделось поочередно, мгновенно сменяясь: небо, снег, изгородь огорода, макушка тополя и снова – небо и снег… Весь мир крутился радужным колесом.
– Подожди, подожди, – с обессиленным смехом взмолилась Соломея. – Подожди, я сказать хочу.
– Говори! – Павел вскочил, поднял ее на ноги и заботливо отряхнул от снега. – Говори.
– А дом, дом – где?
– Во-о-н, видишь тополь? Правее, правее. Видишь? А рядом – крыша. Наша с тобой крыша. Пошли.
Они спустились к крайнему огороду и взяли вправо, целясь к узкому переулку, который выводил к дому. Над крышей дома вздымался разлапистый тополь. Ствол и ветки чернели, резче подчеркивали синеву неба. Прочно, надежно стоял дом, обещая всем своим видом такую же прочность и надежность в жизни. Серые стены, обмытые дождями и обдутые ветром, притягивали, манили к себе, и хотелось сорваться и бежать бегом.
Подошли к переулку, и Павел оперся о черное прясло.
– Постоим, – сказал он Соломее, – а то меня пересекло прямо. Я уж, грешным делом, и не мечтал сюда…
Договорить Павел не успел.
Оглушительный вой сирены тяжелым колуном расколол тишину. Сирена выла надсадно, без передыху, быстро набирая разгон. Звук ее ввинчивался в уши, грозя продырявить барабанные перепонки. Округа враз потемнела и съежилась. Павел крутнулся на месте, мгновенно оглядываясь, запоздало выругал себя черным словом. Как же он, опытный волк, смог так разнежиться и прямиком угодить в западню! Как мог позабыть, в каком мире живет!
По переулку бежали люди в белых халатах, на колпаках у них горели красные крестики. Такие крестики, знал Павел, нашивали охранники Бергова. Значит, и деревня принадлежит Бергову.
Слева, отсекая отход к лесу, тоже бежали санитары. Расстояние на глазах сокращалось. «Обкладывают, в колечко жмут…» Чем быстрее неслись санитары, тем дальше, в недосягаемость, уплывали дом, крыльцо и высокий разлапистый тополь над крышей. Но Павел не желал, чтобы они для него исчезли, не хотел в этой жизни оставаться без них. Пружиня на твердом снегу ногами, взглядом сторожа санитаров, несущихся во всю прыть, решился – ему надо пробиться к дому. Взойти на крыльцо, нащупать ладонью смолевый сучок. Спастись и выжить сейчас, убежав из дома, – страшнее смерти. Выжив, он никогда не избавится от жажды мстить, а Соломею, которая будет мешать ему, он оттолкнет от себя, он не сможет тогда быть с ней.
Рывком развернул ее, крикнул в самое ухо:
– Уходи! В лес уходи!
Она хотела возразить, сказать, что не может оставить его одного, но Павел подтолкнул ее, показывая пальцем на их же следы – уходи! Подтолкнул так решительно, что Соломея пошла, побежала, оглядываясь назад. Она не думала о своем спасении. Просто доверялась Павлу: и, подчиняясь ему, думала, что там будет лучше, безопаснее для него.
Санитары, отсекавшие ей отход к лесу, бросились наперерез. Павел, оставаясь на месте, выдернул из-за пояса пистолет. Как не хотел он сейчас сжимать в ладони рубчатую рукоятку! Именно сейчас и именно здесь – на краю деревни, под ярким солнцем. Но он ее все-таки сжал. Сирена выла. Выстрелов санитары наверняка не услышали, но фонтанчики снега под ногами заставили их остановиться.
Соломея скрылась в лесу.
Павлу стало спокойнее. Он даст ей время уйти, а сам… Про себя он уже все решил.
Круто развернулся и чутким, звериным бегом двинулся санитарам в лоб. Сходу продырявил им полы халатов. «А? – весело бормотал сквозь зубы. – Как? Это вам не лишенцев гонять!» Убыстрял бег и боялся лишь одного, что наст не выдержит и провалится. Но наст держал.
Врассыпную санитары бросились к деревне. Другие, выскочившие из переулка, растерянно замешкались. Опережая их, Павел перемахнул прясло и помчался по огороду. Санитары кинулись за ним следом, и он уводил их за собой, как птица уводит от гнезда охотников.
Сирена надрывалась, не умолкая.
Павел проскочил огород, залетел в ограду ближнего пустого дома. Следующий дом тоже оказался пустым, хотя ограда была расчищена от снега, а на окнах висели пестренькие занавески. В деревне, охраняя ее, пустую, жили одни санитары. Коренной народ давным-давно покинул свои дома и летучей пылью осел в каменных городских коробках. Дорога сюда была заказана прежним жителям, и они видели свою деревню только в тоскливых снах. Все это Павел уразумел на бегу и лихорадочно подумал: «Хоть один, да прорвусь…» Ему казалось, что сотни тоскующих глаз смотрят на него, замерев в ожидании, – прорвется?
«Прорвусь!»
Как гончие собаки, ломились за ним санитары, он на бегу оглянулся, и мелькнула шальная мысль – перестрелять их всех, до единого. Он бы смог, но с ним что-то случилось за несколько дней, что-то перевернулось в его существе и потому, стреляя, отпугивая санитаров, когда они наседали совсем уж настырно, он боялся убить. Не хотел убивать. А те, видимо, выполняя приказ, пытались его взять живьем.
Через ограды, через стайки, по снегу, в обход, Павел прорывался к дому. Чистый воздух входил без задержек в молодые легкие, будоражил, веселил ярую кровь, и она звонко стучала в висках. Приседали изгороди и прясла, подставляя ему самые ловкие и удобные места, чтобы он перепрыгивал без помех. Снег не проваливался и не цеплялся за ноги, а ворота сами распахивались перед ним. Деревня помнила своего сына и пособляла ему чем могла.
Совсем близко уже виделся тополь, его черные ветки, впечатанные в синеву, калитка и ровная, расчищенная дорожка к ней. Павел рванулся к последней изгороди, которая разделяла его теперь с калиткой, и тут же отпрянул назад. Там, за калиткой, стояли в ограде санитары. Они все-таки зажали колечко.
Он остановился, хватая раскрытым ртом воздух, словно ему ударили под дых. Опустил пистолет и обернулся назад – погоня была уже совсем рядом. Сейчас налетят, сомнут… Железная игла впорется в тело, впрыснет через узенькое отверстие дьявольскую смесь в кровь, и он не то что не увидит, а никогда и не вспомнит ни тополя, ни крыльца, ни дома. Он закричал, брызгая слюной, заплакал, перекосив лицо в судороге, и через силу, как великую тяжесть, поднял пистолет. После первого выстрела оружие вновь стало легким. Сунув запасную обойму в зубы, не переставая кричать и мутно видя сквозь слезы фигуры санитаров, Павел по-рысьи метался на сжатом пространстве и стрелял, ничего не помня, до тех пор, пока не понял – дорога к дому свободна. Тогда он сунул пистолет за пояс, перелез через последнюю изгородь и, шатаясь, едва волоча ноги, подошел к калитке. Откинув вздрагивающей рукой защелку, ступил в ограду. Перешагнул через убитого санитара и шагнул уже дальше, но взгляд задержался, и Павел, не веря самому себе, наклонился. «Не может быть! Не может такого быть!»
Но было именно так: убитый санитар, как две капли, походил на Павла. Он кинулся к другим, переворачивал их, вглядывался в лица и снова, в каждом новом лице, узнавал самого себя. «Я перебил таких же, как сам». У него не осталось сил даже закричать.
На крыльце лежал снег, на верхней ступеньке – большая проталина, а в ее середине светился смолевый сучок. Павел накрыл его ладонью и уловил кожей едва ощутимое тепло. Вот и дома. Как он надеялся, что достигнув крыльца, он всех простит, не будет держать ни на кого зла и сам попросит прощения, что душа его, впервые за долгие годы, станет тихой и покойной, а главное – чистой. Не сбылось. Последнее, самое заветное мечтание, хрустнуло и преломилось, не оставив никакой надежды, открыв перед глазами черную пустоту.
Маленький мальчик, безгрешный, как ангел, неслышно подступил к Павлу, обдал его легким дыханием и погладил по щетинистой щеке пухлой ладошкой. Отступил и стал удаляться, невесомо покачиваясь в воздухе, растворяясь в солнечном свете.
«Погоди, побудь, дай я тебя разгляжу!»
Но мальчик удалялся, удалялся и исчез…
Совсем исчез…
«Вот и все. Будь жива, Соломея. Слышишь, будь жива, ты еще сможешь жить. А я…»
Не убирая ладони с сучка, Павел сунул другую руку за пояс, ухватил рубчатую рукоять пистолета, сдвинул тугой предохранитель, поймал указательным пальцем послушный спуск. Тело дернулось, обмякло и тихо сползло с крыльца на землю.
34
Вой сирены оборвался, как срезанный.
Соломея услышала под ногами хруп снега и споткнулась. Не удержалась, упала на твердый наст. Дыхание от удара пересекло, и она поняла в короткий миг онемения, что Павла на этом свете уже нет. Он ушел.
Таяли под голыми ладонями леденистые крупинки. Холод пробирался через кожу и доставал до сердца. Оно билось чаще и больно стукало прямо в наст. Соломея впала в короткое забытье, словно провалилась в неизвестную глубину. Но дна не достала и вынырнула обратно. Очнулась и на ноги поднялась совершенно другим человеком. Мир лежал вокруг тот же, он не переменился, но виделся теперь совсем по-иному. Отныне не таил для нее угрозы, отныне она в нем никого и ничего не боялась. Неведомая, раньше незнаемая ей сила подтолкнула и повела по старым следам в деревню. По тем самым, которые еще помнили тяжесть ног Павла. Вот здесь он пробил наст и пригоршней черпал снег, а вот здесь лежал на спине и она наклонялась над ним, тут они катились под уклон, крепко обнявшись, а здесь он поставил ее на ноги и показал дом… Мелькнула перед глазами голубая коробочка, глубоко вдавленная ребром в снег. Соломея подняла ее и открыла. На красном бархате лежали два золотых кольца. «Подарок, Павел о нем говорил. Выпала… Кольца обручальные… Обручение и венчание. Слова-то какие, несбыточные». Золото под солнцем блестело, алая внутренность коробочки светилась.
Дом Соломея узнала сразу. Вошла в распахнутую калитку, увидела простреленных санитаров и сразу поняла, что случилось. Павел лежал на красном, подтаявшем снегу. Руки – вразброс. Так падают обычно на отдых, обессилев после долгой работы. Соломея опустилась перед ним на колени, пригладила ему растрепанные волосы. Она не плакала, не рыдала, а только вглядывалась в родное лицо, пытаясь его навсегда, до последней черточки, запомнить. После подняла Павла на руки и понесла в дом, пятная себя охолодавшей кровью. На крыльце невольно споткнулась, увидя широкую проталину и посредине ее – смолевый сучок.
Похоронных обрядов Соломея не знала, но неслышный голос нашептывал ей на ухо и вразумлял, что нужно делать. Натопила печку, нагрела воды, обмыла покойного и обрядила его в белую рубаху, которая нашлась в доме. Перенесла Павла в горницу и положила на лавку в переднем углу, под маленькую икону, на которой Георгий-победоносец поражал копьем змия. Вспомнила о кольцах и достала коробочку. Раскрыла ее и одно кольцо, большое, надела на правую руку Павла, а другое, поменьше, – себе. «Вот мы и повенчались…» – тихо сказала она и поцеловала Павла последним целованием в неподвижные и твердые губы.
До самого вечера Соломея копала в саду могилу. Долбила ломом мерзлую землю, выгребала руками комки и время от времени поднимала глаза на закатное солнце, торопясь закончить работу до сумерек.
Могилу она выкопала глубокую и просторную. Когда опустила Павла, а рядом с ним положила убитых им санитаров, то подумала, что осталось место еще для одного человека. Но пыхнул в глазах неистовый свет, и глаза ее, обретя новое зрение, увидели: отца Иоанна, убитого на паперти храма, сам храм, уродливо заколоченный досками, обугленных Петра и Фросю, могучего балалаечника, придавленного санитарами к полу, а еще – Юродивого, одиноко, потерянно бредущего по городу, – разом увидела всю землю, до краев налитую горем и мороком. Земля, беспризорная без этих людей, призывала, моля о спасении, остаться тех, кто еще мог помнить и думать.
Соломея зарыла могилу, помолилась, преклонив перед ней колени, поднялась и перенесла кольцо с одной руки на другую – по-вдовьи.
В сумерках она ушла из деревни. Далеко за околицей, в чистом поле, над Соломеей загорелась звезда. Мигала и двигалась, указывая путь, – обратно в город. В то же мгновение возник впереди деревянный крест. Вытянулся от земли до самого поднебесья, тяжкий и неподъемный для слабого человека. Торчали из него ржавые гвозди, в извилистых трещинах проросла трава. Крест качнулся и неумолимо опустился на плечо Соломеи. Колени у нее подкосились, и она сникла под тяжестью до самой земли. Лежала, распластанная под крестом, и взывала о помощи.
Но помощи не было.
И будет ли?
Кружился, падал неслышно мартовский снег, белый до изумления.
1
Лудо-Младо – удалец, сорвиголова (болг.)
(обратно)
[1]
Божевольная — глупая, уродливая.
(обратно)
[2]
Слоть, слотина — вязкое болото с крытыми берегами.
(обратно)
[3]
Плавник — камень, плавиковый шпат.
(обратно)
[4]
Веретья — возвышенность.
(обратно)
[5]
Запона — знак, тамга, бляха.
(обратно)
[6]
Под мохом-травой, под черной водой, в каменной пещере, в ледяной могиле.
(обратно)
[7]
Журавица — клюква, веснянка, красница.
(обратно)
Оглавление
Великолепные гепарды
(Записки человека долга)
Пролог
За три дня до основных событий
День первый
День второй
День третий
День четвертый
Возвращение короля
1
ДОКУМЕНТАЦИЯ — I. АРХИВ ОСО (копия)
2
ДОКУМЕНТАЦИЯ — II. АРХИВ ОСО
3
ДОКУМЕНТАЦИЯ — III. АРХИВ ОСО (копия)
4
5
6
ДОКУМЕНТАЦИЯ — IV. АРХИВ ОСО (оригинал)
7
8
9
ДОКУМЕНТАЦИЯ-V. АРХИВ ОСО (копия)
ДОКУМЕНТАЦИЯ — VI. АРХИВ ОСО (копия)
10
11
12
Меченая молнией
Ошибка дона Кристобаля
Донор
Волшебный локон Ампары
КНИГА ПЕРВАЯ. ТРЕВЕР 1001-Й
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДЕНЬ СТЕРХА
1. ПОБЕГ
2. ВЕРТУНЫ, ФЕРРОНЬЕР, МАТЕЙ И МАРСАНА
3. МОРСКОЙ ВАРИАНТ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НОЧЬ ТИГРА
1. ТЕАТРАЛЬНЫЙ
2. ОТКОС
3. МАЯТНИК ПЛАНАРА
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДЕНЬ ИВОЛГИ И НОЧЬ ОСЬМИНОГА
1. ИНТРОТОМ
2. ЗНАК ЗВЕРЯ
3. КОЛОДЦЫ ЗАБВЕНИЯ
4. КОЛОННАДА СМЕРТИ
Память выдумки
Эписодии одного Армагеддона
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
Морок
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
28
29
30
31
32
33
34
Ошибка дона Кристобаля
Костиан Олег
- Читаю
- Хочу прочитать
- Прочитал
Ошибка дона Кристобаля
Костиан Олег
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Оцените книгу
0
Скачать книгу
в формате fb2 скачать
в формате epub скачать
Читать онлайн
О книге «Ошибка дона Кристобаля»
На нашем сайте вы можете скачать книгу «Ошибка дона Кристобаля» Костиан Олег бесплатно и без регистрации в формате fb2, epub, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.
Отзывы читателей
Подборки книг
О любви
Экранизации 2023 года
Женщины-детективы
Новинки Young adult
Похожие книги
Сергей Лукьяненко
Скачать
Сергей Лукьяненко
4.69 (27)
Кароль Елена
Скачать
Кароль Елена
4.34 (80)
Головачев Василий Васильевич
Скачать
Головачев Василий Васильевич
3.6 (15)
Кристиан Бэд
Скачать
Кристиан Бэд
3.5 (4)
Грибанов Роман
Скачать
Грибанов Роман
3.8 (11)
Другие книги автора
Владимир Васильев, Немченко Михаил Петрович, Воробьев Борис, Золотайкин Лев, Дробиз Герман Фёдорович, Петрин Александр, Костиан Олег и др.
Скачать
Владимир Васильев, Немченко Михаил Петрович, Воробьев Борис, Золотайкин Лев, Дробиз Герман Фёдорович, Петрин Александр, Костиан Олег и др.
4.5 (6)
Головков Александр, Шалин Анатолий Борисович, Скрягин Александр, Евгений Носов, Костиан Олег, Большаков Геннадий, Шведов Александр и др.
Скачать
Головков Александр, Шалин Анатолий Борисович, Скрягин Александр, Евгений Носов, Костиан Олег, Большаков Геннадий, Шведов Александр и др.
4 (1)
Зубков Борис Васильевич, Чандлер Бертрам, Мельников Анатолий Сергеевич, Костиан Олег
Скачать
Зубков Борис Васильевич, Чандлер Бертрам, Мельников Анатолий Сергеевич, Костиан Олег
2.7 (3)
Александр Бачило, Шалин Анатолий, Виталий Пищенко, Евгений Носов, Клименко Владимир, Игорь Ткаченко, Костиан Олег и др.
Скачать
Александр Бачило, Шалин Анатолий, Виталий Пищенко, Евгений Носов, Клименко Владимир, Игорь Ткаченко, Костиан Олег и др.
Роберт Шекли, Евгений Филенко, Грушко Елена Арсеньевна, Костиан Олег, Кырджилов Петр
Скачать
Роберт Шекли, Евгений Филенко, Грушко Елена Арсеньевна, Костиан Олег, Кырджилов Петр
2.7 (3)
Информация обновлена: 21.02.2017